Затем Адам, увидя Еноха и Илию, молвит:
Скажите, что такое вы:
В телесный вид облечены,
В ад не сошли, коли мертвы, —
Как проклятым наказ?
Ведь знамо мне, Господь велит:
В сей край, хоть мал ты, хоть велик,
А человеку путь закрыт;
И все ж здесь вижу вас.
Недисциплинированные огни светили сквозь ночь, поучаемые неустанной точностью отрядов светофоров, менявшихся с красного на зеленый, с зеленого — на красный, повелевая безднами с равнодушной властностью: ибо ночь снаружи не менялась, и вся заключенная в ней история ночи не стала лучше или хуже: меньше огней — и она была темнее, меньше движения — и более пустой, тихой, непотревоженной и, точно как проницаемые фигуры, что по-прежнему двигались на ее фоне, собой.
Мистер Инёнёню отвернулся от окна и прошел, как будто бы бесцельно в костюме, что на нем бесшумно развевался, к камину, где что-то тлело.
— Fas et Nefas ambulant, репе passu pari…Ha миг он склонил голову к плечу и прислушался. — Prodigus non redimit vitium avari… Изучил циферблат перед собой, пока звучали слова, — Virtus temperantia quadam singulari[211]…
Hoc мистера Инёнёню был не больше чем в двух дюймах от часов Вальями на каминной полке. Он стоял, всматриваясь в них, как всматривался в каждое лицо, с пристальным вниманием клинических точности, лаконичности и умонастроения. Затем поднял глаза к золоченому купидону, бесшумно хмыкнул, опустил к огню, тлеющему под решеткой, на что хмыкнул уже слышно, и подошел к рабочему столу оглядеть, что на нем, и только подрагивающие пальцы сложенных за спиной рук выдавали волнение, пробужденное в нем отдаленным голосом хозяина квартиры. Голос Бэзила Валентайна продолжался, с книгой в белых руках над чистой водой, за чтением в ванной.
Мистер Инёнёню возвышался над землей на невозмутимых пять футов и четыре дюйма, был облачен в коричневый костюм на пару оттенков светлее — или, по крайней мере, мягче, — его кожи. Лицо поднималось энигматичным цветком от чашечки четкой черной бородки. Брови — тяжелые и темные, мало чем скрывающие или хотя бы сглаживающие глаза еще чернее под ними. Темная кожа не теряла патины до самого темечка, где черный пушок, постепенно расцветающий в отчетливые волосы, окружал затылок и рос небольшими пиками над ушами. В анфас, как его минуту видели часы Вальями, в мистере Инёнёню отчетливо проступало что-то восточное.
Обходя комнату, бесшумный на ковре, он словно с трудом сдерживался от того, чтобы все потрогать. Он трогал золотое яйцо на пьедестале у кровати, когда вошел Бэзил Валентайн, в одной руке — закрытая книга, другая держала спереди незавязанный синий домашний халат. — Яйцо?
— Очевидно же, скульптура неполная, пробормотал Валентайн.
— Вы сегодня вечером очень нервничаете, заметил мистер Инёнёню, отворачиваясь от колонны с выражением, которое любое другое лицо приспособило бы к интонации озабоченности, но на его отражалось лишь пассивным любопытством. Его костюм был скроен по фигуре; и, несмотря на всю тихую бдительность, казалось, он колышется в изобилии складок и морщин, сдвинувшись к шкафу, где встал, читая заголовки и при этом трогая корешки. — Вы в девятнадцатом веке, пробормотал он, проводя большим пальцем по Az igazi pozitiv filozofia{415}. — И Мориц — бок о бок с Гардони{416}?..
— Пришли обсудить литературу? Вы и так заставили меня ждать… Мистер Инёнёню одними губами издал упрекающий звук. — A Veres koi to{417}… вы любитель Костоланьи? спросил он, возвращаясь к дивану. Я бы рекомендовал Броди? Не вижу его на полке. Его Faust orvos, его Don Quixote kisasszony{418}…
— Вы уже просмотрели бумаги? нетерпеливо перебил его Валентайн. Из за вас я и так опаздываю на важную…
— Я не знал, какие… и же равно вы еще не готовы к выходу.
— Какие! Они же прямо перед вами, на столе, если бы вы просто посмотрели вместо того, чтобы разнюхивать все вокруг…
— Я ничего не трогая на вашем столе, сказал мистер Инёнёню, глядя, как Валентайн бросил резкий взгляд на разложенные там книги и бумаги. Когда он отвернулся, с трудом продевая запонку, мистер Инёнёню взял бумаги с мраморной столешницы и сказал, — Это сведения о румыне, по имени Як, верно?
— Среди прочего, коротко ответил Валентайн.
— Сейчас он, предположительно, в Испании?
— Так считается. Сам я считаю, что он здесь.
— У вас есть сведения, которые вы не передали?
— У меня нет сведений, быстро отмахнулся Валентайн, переходя ко второй запонке. — Даже если он здесь, они нескоро отыщут его в этом… сумбуре, он поднял глаза к окну. — Под каким бы именем он сейчас ни проживал, к этому времени он явно продал паспорт, или сжег, если у него есть какое-никакое соображение, понимание… вас, грубо выдохнул Валентайн себе под нос. Так он стоял, неожиданно замерев, уставившись в стекло, не видя через него, приковав взгляд к отражению, мирному образу его гостя, сидевшему так, словно он погружен в академический трактат. — Он ученый, знаете ли, этот румын Як, и это ничего не значит… для вас? продолжил он мертвым монотонным голосом. — Ученый, этот, этот человек, которого вы никогда не видели?
Мистер Инёнёню пожал плечами, листая страницы на коротких коленях. — Вы весьма аккуратно расшифровываете, весьма упорядоченно, пробормотал он, доставая из кармана блокнот. — Кое-что из переданных мне сведений… Затем он начал читать, внимательно и чрезвычайно быстро, останавливаясь, чтобы делать заметки или прочитать вслух фразы, доставлявшие ему то, что выглядело удовольствием. — Да, заслуженный ученый, разумеется… коптский, арамейский, разумеется… специалист по демотическому письму… Сансский период, мумии… да, от этого можно отталкиваться…
— Этим вы займетесь сами? раздраженно оправился Валентайн. — И вы могли бы получить эти сведения по обычному каналу, добавил он, надевая воротник — Они знают, как я не люблю, когда вы приходите сюда.
— Я делаю, как мне велено.
— Можно подумать, вам велено приглядывать за мной.
— Это вполне возможно, спокойно согласился мистер Инёнёню, не отрываясь от блокнота.
— Что это значит? Валентайн говорил спокойно, но слишком быстро.
— Именно то, что вы предполагаете, сказал мистер Инёнёню, поднимая на него взгляд.
— Да, скорее всего! И будь это правдой, так бы вы мне об этом и рассказали, рассиживаясь на диване, а?
— Никогда не знаешь, кто возьмет верх.
— Кто возьмет верх! что значит — кто возьмет верх. Бэзил Валентайн стоял над ним, туго натянув в руках галстук. — Ну же, вы сами начали. Что говорят?
— Много чего, как и всегда, ответил мистер Инёнёню, закрывая блокнот и убирая в карман. — Истории, слухи… Он помолчал; но, когда Валентайн поторопил его лишь холодными голубыми глазами, продолжил, — О вас? Разумеется, историй всегда было так много, как вы знаете. Что там, мне даже как-то раз сказали, что, когда вы к нам только пришли, вы не выносили трения любого вида? Отмачивали ноги в теплой воде и подстригали ногти, и надевали толстые носки перед сном? Но истории найдутся обо всех нас, разумеется…
Бэзил Валентайн уже отвернулся, и, с внешним спокойствием, повторил, — Что говорят сейчас?
— Только что Римская Церковь верит, будто вы все еще действуете в ее интересах, хотя вы уже довольно давно пришли от иезуитов к нам. И что мы считаем, что вы сотрудничаете с нынешним режимом, на самом деле вы работаете сообща с теми, кто попытается вернуть монархию Габсбургов. Мистер Инёнёню сложил бумаги. Говорил он без интереса и даже не поднимал взгляд, словно избавляя Валентайна от необходимости выдумывать какие-то знаки равнодушия к данным сведениям. — Разумеется, это истории, слухи… добавил он.
— Ах да, сказал тогда Валентайн устало, снимая халат. — Сперва от меня ждут, что я буду работать, как, как его звали, примата из семнадцатого века, Пазмань?.. сначала обращать знать, в уверенности, что народ последует. Теперь говорят это. Он пожал плечами, накидывая галстук на воротник. — Право, истории найдутся и о вас, продолжил он благодушно. — Под стать моему отвращению к трению «любого вида», как вы выразились. Мне однажды рассказывали, что причина вашей весьма восточной внешности — несчастный случай: несколько лет назад на вас обрушился банк во время японского землетрясения? Американский банк, конечно же. И восстановить ваше лицо могли лишь местные хирурги, которые знали только лица, к которым их приучили зеркала…
Мистер Инёнёню встал. Его брюки, с защипами у талии, по пути к туфлям теряли стрелки два-три раза и почти касались пола у каблуков. Он протянул бумаги Валентайну, который пригласил жестом его к камину, где тот наклонился перед решеткой, попытался разворошить огонь к жизни свернутыми бумажками, после чего сунул их в пламя. — И я так понимаю, вы отправляетесь в Рим, лично и очень скоро? спросил он, не распрямляясь.
— Полагаю, сказал Валентайн. — Откуда вам это известно?
— Как я уже сказал, о чем только не говорят. Еще, полагаю, там для меня затевается дело. Священник, хотя, как мне говорят, куда важнее простого священника, которым он притворяется, быть может, вам о нем известно, имя вылетело из головы, какой-то Мартин? Или Мартин какой-то…
— Да, я его знаю, — отрезал Валентайн и замер, глядя в пол, когда мистер Инёнёню распрямился и сказал, — Весьма пренеприятный запах, эта вонь горящей краски.
Бэзил Валентайн бросил на него взгляд и впервые улыбнулся. — Да, верно, сказал он, начиная завязывать черный галстук.
Тихо зазвонили часы Вальями на каминной полке позади мистера Инёнёню, который отступил от них и взял книгу. — De Omni Sanguine Christi Glorificato{419}, Ян Гус? У вас любопытные литературные вкусы, сказал он и снова ее положил, при этом зацепившись взглядом за газетную вырезку-закладку.
— Личный интерес, сказал Валентайн, развязывая узел, чтобы вытянуть один конец подальше.
— А это? «Венгрия Продает Прославленные Картины», из местной газеты?
— Трагедия, задумчиво сказал Валентайн, — это… абсурдная трагедия, пока Инёнёню отодвигал книгу и ленивой походкой, вихляя, шел к окнам.
— Разумеется, говорить такое, начал он.
— Да, так и запишите в свой доклад! резко вырвалось у Валентайна, ему в спину. — Любой, кто сказал бы то же, что и я, а? наверняка работает против… текущего режима, а?
— Не горячитесь, сказал мистер Инёнёню, не поворачиваясь и не прерывая свой медленный путь к окнам. — Здесь вы художественный критик, само собой разумеется, вас интересует подобное. Скажите, приятна ли она, поза критика в этой культуре?
Валентайн прочистил горло и поднял подбородок, складывая узел. — Всегда есть огромная толпа людей, неспособных создавать ничего, кроме самих себя, и они обращаются в поисках утешения к критикам, чтобы те умаляли, принижали и объясняли всех, кто способен. И должен сказать, добавил он с легкой возвышенностью, — это не вполне поза.
— И все же на первом месте стоят другие интересы.
— О да!., да! И они подослали… наемного убийцу приглядеть за мной, чтобы в этом убедиться! Да, как с этим румынским ученым, а? Человеком, которого вы никогда не видели? и вас подослали найти его и убить. Не задавая вопросов, просто найти и убить. А если я скажу… что, вас это удивляет? что я разговариваю в таком тоне с… наемным убийцей?
Мистер Инёнёню неподвижно стоял перед окнами. — А вас удивляет, кто я? произнес он после паузы. Его пальцы подрагивали за спиной, пока руки не сжали одна другую. — Потому что я уже мертвец, добавил он тихо, и затем, повернувшись, — Как и вы… с выражением, близким к улыбке.
Под пальцами Валентайна распался узел; и дрожь тронула губы, когда он упустил один конец. Тут же поймал, и в этот миг зазвонили в дверь. Мистер Инёнёню сразу отступил от окон, а его рука нырнула за полный борт пиджака.
— Это ерунда, сказал Валентайн. — Кто-то внизу. Он торопливо собирал бумаги, еще разложенные на рабочем столе, и понес вместе с книгой в пустом переплете за дверь в спальню. — Скоро… И скоро был в дверях, накидывая смокинг. — Значит, придете сегодня? приглядывать за мной, а?
— Скажем так, я приду просто как египтолог. На досуге я сочинил изрядный монолог о пророчествах в пирамиде Хеопса. На таком приеме можно даже повстречать кого-нибудь знакомого с египетской культурой. Румына, знакомого с ранними династиями?.. Представлюсь турком, ведь с этой культурой я знаком, и к тому же, разумеется, как вы говорите, внешность у меня довольно… восточная? Но когда он обернулся, Бэзила Валентайна уже не было. Затем он услышал шум воды, из ванной; а затем голос Валентайна, — Мы выйдем по отдельности, идите первым, у меня еще есть дело.
С подрагивающими пальцами рук, сцепленных позади, мистер Инёнёню вернулся к окну и постоял, глядя на город. — Вы здесь очень славно устроились, сказал он, — очень цивилизованно. Но большинство этих людей живет в убогости. Я бывал в квартирах весьма респектабельных людей — и они убоги. Он помолчал, и потом, с все еще двигающимися пальцами, сказал, — Вы видели, что они сделали с нашим Мольнаром? что случилось с Liliom{420}? Это была красивая вещь, красивая растрепанная вещь, Liliom, а они положили ее на музыку, которая звучит так же, как вся музыка, что я слышу здесь, все закругленно, как все остальное, здесь засахаренное страдание духа.
Снова зазвонили в дверь, долгий звон, и его руки остановились и крепко сжали друг дружку за спиной. Пока звонок продолжался, они расслабились.
— Я слышал радио, сказал он. — Но, поскольку я его понимаю, это очень удручает. Это духовное убожество. Вас удивляет, что я способен так говорить? если считаете меня не больше чем… этим, сказал он, и его руки разошлись позади в жесте, сомкнулись снова.
— Вы знаете роман Миксата, Szenc Peter esernyojc{421}? Разумеется, если бы святой Петр вышел на эти самые улицы сегодня, он бы нашел все, что пожелал, голоса из ниоткуда, музыка из неживых коробок, мужчины, возносящиеся в божественную высь на газовых шарах, путешествующие со скоростью звука, явления из ниоткуда на экране; больные возвращаются из мертвых, жизнь продлевается, чтобы смаковать каждую деталь боли, слепым даруются очи, а калек заставляют ходить, и даже есть штучка, которая может отправить весь город возлюбленного врага туда, где ему напомнят обо всех грехах, причем, разумеется, так же громко, как трубы на стенах Иерихона…
В дверь тяжело застучали. Мистер Инёнёню развернулся, как раньше, с рукой за пазухой. Из ванной быстро вышел Бэзил Валентайн, вытирая руки льняным полотенчиком. Его пальто и шляпа уже лежали в ожидании, и он их взял. — Идем, там черная лестница, сказал он. Мистер Инёнёню забрал свои шляпу и пальто из глубокого кресла у окон.
Стук в переднюю дверь продолжался, пока они шли через кухню. — Знаете, я слышал о вас забавную историю, в больнице в Секеш фехерваре? Мне рассказывали, в вас зашит радиопередатчик.
— Передатчик? резко сказал мистер Инёнёню в начале черной лестницы. — Приемник — еще ладно, но передатчик?
Когда пришел Бэзил Валентайн, все уже давно началось; и голоса гостей лежали на пагубной жаре монотонными пластами, поднимаясь в освещенные пределы, падая на темные донья зыбкой зараженной паразитами тишины. Кто-то уже отметил, что Брукнер был любимым композитором Гитлера, кто-то еще — что с любым молодым человеком что-то неладно, если ему правда нравится поздний Бетховен; кто-то по секрету сообщил, что объем мыльного бизнеса в Америке доходит до семи миллионов долларов в год, кто-то еще — что реклама — до семи миллиардов. Кто-то уже включил радио и кто-то другой выключил, хотя не раньше, чем мистер Шмук (из «Двадцатый век — Шмук», прямиком с Побережья по делам на праздники) услышал цепляющую музыкальную фразу, потребовал у ассистента имя композитора, услышал, — Кажется, ведущий сказал Керкель… и закончил, — Чтобы был в моем кабинете в понедельник утром. Мистер Зонненшайн (прямиком с Побережья на праздники, по делам) уже рассказал свою историю о девушке, которая написала сценарий на основе попытки самоубийства в квартире по соседству с местом, куда его приглашали на ужин днем ранее, — чтобы привлечь к себе мое внимание… рассказал на самом деле четыре раза и заканчивал пятый, — И я даже не успеваю доесть свою «запеченную аляску». Мсье Креме (с Континента, по делам) с окурком сигареты, прилипшим к губе, как болячка, уже отметил нецивилизованную нехватку общественных туалетов в Нью-Йорке, а ряд людей уже отметили, что высокая женщина излишне надушилась. В одном углу, под Патиниром, мисс Стайн (она пришла с мистером Зонненшайном) уже определила будущее американской живописи на пару с ассистентом мистера Шмука, у которого пробудилось его вечернее заикание, говорившее об искренности; как и прошлое немецкой живописи (— Ее не было, строго говоря, до Дюрера) уже определили в другом, под огромной рождественской елкой, норвежского происхождения, высившейся перед критичным взглядом бородавочника и производившей впечатление, будто хозяин стыдился деревьев, растущих из земли, поскольку всю природную зелень, способную выдать такое грубое происхождение, извели ради одной огромной гирлянды с мишурой, блестящей под тремястами двадцатью голубыми огнями, которые Фуллер развешивал девять головокружительных часов.
И случилось что-то еще: это читалось по всем лицам (за исключением тех, кто пришел позже, как высокая женщина) в том, как они изо всех сил пытались показать друг другу, будто ничего не произошло. (Хотя мистер Шмук с тех пор нашел уместным несколько раз повторить, — Где живопись, там и чудики, у нас та же самая беда.) Все их секундное замешательство, впрочем, накопилось и осталось неумиротворенным на лице Фуллера, что Бэзил Валентайн заметил сходу, когда тот принял у него пальто в прихожей.
— Что такое, Фуллер, он здесь уже побывал? спросил он быстро.
— Да cap.
— Что произошло?
— Он немного чего добился, cap.
— Ну же, что произошло?
— Случилось произойти немногому, cap, приступил Фуллер, сперва словно стремясь сбежать, а теперь, заговорив, не в силах остановиться. — Он вошел чуть-чуть ранее, держал себя в руках, очень спокойно, когда общался с гостями, хотя я по его глазам видал, что он в крайности, поскольку они стали очень зелеными, глаза каждого человека cap есть зерцала его души…
— Ну же, поскорее, перебил Валентайн, переводя взгляд с большого зала за спиной Фуллера обратно на него, стоящего перед ним, уставившись в твердую поверхность, которой стала водянистая голубизна глаз Бэзила.
— Таким образом, он сдерживал себя очень покойно, ходил при этом в одном костюме поверх другого, обращаясь к собравшимся здесь высоким лицам, и потом наконец-таки поднялся очень взволнованным провозгласить, что может доказать, как то, в чем он их неустанным образом убеждал, есть правда, и, торопя свой уход, прибавил, что идет найти вас, cap.
— А Браун? Браун, что Браун?..
— Мистер Браун, cap, мистер Браун вел себя весьма раздосадованно, что не так уж удивительно, хоть я и пытался его предупредить, что мистер Браун будет раздосадован…
— Что значит «пытался предупредить»? потребовал Валентайн, мыслями уже в другой комнате. Фуллер продолжил так, будто забыл, с кем разговаривает, что, вероятнее всего, и произошло.
— Пытался предупредить его… он снова подтянулся, запинаясь, — что все протесты обречены на невеликий успех… Он помолчал, потом добавил, как откровение, — Мистер Браун ведет себя так, как мне выпала удача его доселе не видеть. Похоже, сегодня мистер Браун склонен безудержно пить, cap… Но Бэзил Валентайн уже отвернулся, и Фуллер стоял неподвижно с его пальто, провожая критика взглядом, пока тот не скрылся из виду в зале.
Кто-то уже включил радио; и, как только оно разогрелось к окончанию симфонии «Юпитер», кто-то его выключил.
Высокая женщина вернулась через зал к мужу с уязвленным видом. — Это… восточное создание мне заявило, что в Египте до греческих времен не было сфинксов женского рода{422}, только подумай! Этот стакан мне? Но право слово, как же здесь жарко. И всегда одни и те же, ну или мне все кажутся одними и теми же. Вон! как по-твоему, кто этот франтоватый латинос?
— Мы хотим правительство, которое сделает что-то для американцев, сказал мистер Шмук, справа, — и я не об индейцах.
Когда вошел Бэзил Валентайн, прижимая кончиками пальцев вену, поднявшуюся на виске, над низким столиком перед камином стояли трое. Он подошел к ним. Двое были европейцами, а третьим — Ректалл Браун.
— Здесь не хватает места, чтобы накапливаться истории, сказал самый высокий, достав сигарету и задержав зажженную спичку, словно проливая свет на свое обобщение, — и вы зовете это прогрессом.
— Добрый вечер, сказал Бэзил Валентайн, когда они повернулись отметить его появление; и во время обмена любезностями смотрел прямо через столик.
Во внешности Брауна просвечивало что-то безрассудное. Он уже то и дело то снимал, то надевал очки, и, хоть сейчас они были надеты, слегка криво, плавающие за толстыми линзами зрачки словно опасались этого постоянного обновления, заостряясь до точек каждый раз, как очки снимались, и нервно предостерегали против этого. Он покрылся испариной; и сигара во рту горела косо. Тут он сам это заметил, вынул ее из неровных зубов и бросил в камин за спиной. Очень быстро достал новую, развернул и принялся копаться в кармане жилета в поисках ножа.
Бэзил Валентайн не разменивался на манеры, обойдя столик к нему. — Что случилось?
И мсье Креме вежливо отвернулся и, обращаясь к высокому рядом, умудрился продолжить беседу, которая не начиналась. — Mais cette pein-turc-là, je veux l’acheter, vous savez, mais le prix!., bien sûr que c’est Memlinc, alors, mais le prix qu’il demande, il est fou![212]
— Pas si bête…[213] пробормотал тот, и они вместе прошли через комнату взглянуть на картину, недавно повешенную в окрестностях огромного гобелена. На них молча уставился молодой человек с широким подбородком и низким лбом, когда они прошли мимо, не уделив ему и взгляда. Он, как кинозвезда, привык, что на публике ему докучают. Теперь же, услышав французский, пробормотал, — Педики… и пошел за новым стаканом.
— Он — байронический? возмутилась мисс Стайн.
— Я сказал «болван хронический», ответил ассистент мистера Шмука — Приходится держать на площадке бак чистого кислорода, чтобы его протрезвлять…
— Что случилось, я спрашиваю.
— Ничего. Никаких проклятых скандалов. Никаких богом проклятых скандалов, Браун нетвердо закинул стакан.
— Ты этим вечером в превосходной форме. Валентайн отступил, оглядев его с ног до головы. — Превосходной, прошипел он.
Браун на него не оглядывался. Наконец сказал, — Он хочет купить того Мемлинга.
— Кто?
— Лягушатник, который только что был тут, хочет купить за гроши. Чокнутый лягушатник.
— Он-то идиот, я согласен, сказал Бэзил Валентайн и, поддерживая себя за локоть, поднял руку к лицу, опустив подбородок так, словно решил поцеловать золотую печатку, и они стояли бок о бок, поддерживая между собой шаткое безмолвие и уравновешивая зал перед ними.
Вошел Фуллер со стаканами на подносе, зависшем на уровне носа между белыми руками, и с совершенно измученным видом. Оба наблюдали за Фуллером, пока он не прибыл к бару без единой оплошности, которой, похоже, так ожидал; но даже когда он поставил поднос невредимым, его выражение не изменилось: напротив, оно словно довело себя до преувеличенной крайности, когда он оглянулся, не смотрят ли они на него с другого конца зала, а звуки и движения вокруг него пропали в анабиозе его паралича, в невыносимый момент, когда они втроем остались одни в зале, окруженные тенями, в ожидании.
— Эй, Джордж, где тут толчок?
Фуллер повернулся к миссис Стайн. — Я провожу вас к туалету, мадам, сказал он и пошел перед ней.
Аки морская флора, фигуры стояли, покачиваясь, приросшие к полу, дрейфуя тут и там, словно подхваченные холодным течением, чувствуя в той или иной степени то, что кто-то выразил словами — Что-то подводное, загребая перед собой воздух, как при плавании, и продолжил, — Сюда бы Агнес, это ее мир. Потом коснулся двумя пальцами бородки, стекавшей на его подбородке до острия, усмехнулся невозмутимой фигуре в другом конце зала, чей угрюмый вид пародировал, и пронудел, — Где этот черный Ганимед?..
Фуллер сидел на белом стуле на кухне прямо, как по линейке, делая вид, что читает путеводитель по круизу, который нашел в уличной урне. С пола за ним наблюдала собака. Она сглотнула. Он не шевелился. Она наблюдала так, словно высматривала, вызвано целеустремленное выражение на его лице чтением или напряженным ожиданием звука от нее. Рыкнула. На это, словно то был сигнал для освобождения от сдержанности, он поднял ладонь, чтобы скрыть целеустремленный уголок своего профиля, и подсмотрел на нее сквозь пальцы. Иногда это тянулось, как им обоим казалось, часами; хотя сегодня у наблюдения могли быть основания: она видела, как он продавал пустые бутылки с этого вечера, с неповрежденными дорогими этикетками, вороватой тени у черного входа.
Мисс Стайн вернулась дослушать, как молодой человек с широким подбородком рассказывает знакомый, судя по всему, анекдот, потому что рассмеялась она еще до его завершения, тогда как высокая женщина дотерпела с вежливым ожиданием до, — И одна медсестра говорит, А ты видела на нем татуировку слова «сан»? А другая медсестра и отвечает (вот тут разразилась смехом мисс Стайн), — Там написано «Саскачеван».
Высокая женщина вежливо подождала еще мгновение, потом благодушно сказала, — О… это в Канаде, да? Они перестали смеяться и уставились на нее. — Лучше поищу мужа, сказала она. И, поворачиваясь, подобрала свои черты, чтобы ответить таким же выражением смутно удивленного любопытства высокому беловласому мужчине в сером, который обращал его на всех в зале, хотя вроде и как вел беседу с незадачливым созданием перед ним, кому только что сказал,
— А?
— Ya squoissal, серег’ mi ouîsegdda doulszhni podderszhivac’ gde-nibud’ ouo’nu, ônna czenna kak prédohran’icelni klapann, s uuslovieuxm, schtoue ona ne rassprosscranîzze.
— Святые небеса да, а? А теперь вы не могли бы…
— LJ kako’-nibudd’ gluschi, gde ônna ne pommeshaec sivilizouannom-my mîru.
— Святые небеса да! Прошу прощения, там мой добрый мффффт друг.
— Oddnu ouo’nu…
Поблизости кто-то подслушал в соседнем разговоре упоминание Тутмоса и, не сбиваясь, немедленно нашел его полезным в своем, — Это только для твоих ушек-гробниц, но у нее есть что-то заразное под названием…
— Тутмос Третий, а? Святые небеса да, отлично его помню, продолжал беловласый мужчина, с головой погрузившись в недоумение с остробородым «восточным каким-то малым», как он скажет после своего побега. — Пожалуй, величайший фараон из мффт всех, смею сказать, а? С очень низким лбом, как помню, странное дело, а? Похож на этого мффт малого где-то здесь, работает в кино, говорят. Жалкая мффт жизнь а? Он закончил и поднял взгляд, снова вздрогнув при виде прикованных к нему острых глаз.
— Ах да… и принцесса-дитя Инк-натон, возможно, и она знакома?
— Инк… мффт… Эхнатон, смею сказать, вы о ней, а? Святые небеса да, очень интересный тип, этот Эхнатон. Провел мффт как-бишь-ее, вы же знаете. Религиозную реформу, всякое такое. Святые небеса да, они у него забегали, поклоняясь солнцу. Очень хорошо, всякое такое, вы же знаете, он выдавил мффт старых богов, а? Но надо следить за политикой, а? Надо следить за политикой. Не то что этот малый как-бишь-его, о котором мы говорим, построил себе храм на краю глухомани, а? Потратил все, что подвернулось под руку, на поклонение мффт видимому диску солнца, а? Так не годится, никуда не годится.
— Возможно, это ваша сфера интереса? Потому что она и моя.
— Интереса? Святые небеса нет, друг вы мой, плевать на них всех хотел.
— И все-таки вы очень хорошо осведомлены?
— А, чего только не нахватаешься, вы же знаете, чего только не нахватаешься. Мой старый школьный приятель, Господи мффт дьявол, как же звали этого дьявола, так он раскопал старого фараона Тута, вы же знаете, не так уж давно. Тутанхамон, вы же знаете, сын этого типа мффт Эхнатона, вы же знаете, который построил Ахетатон на краю глухомани для своего солнцепоклонничества и пустил всю политику на самотек. Святыые небеса да, беловласый замолчал, чтобы сжать лацканы и вскинуть глаза в воспоминании, — пока все не пошло коту под хвост, вы же знаете, Девятнадцатая династия, а? Слишком много золота, вот в чем была их беда, золото на каждом шагу, и всюду вульгарность, а? Да уж, вот что бывает, вот когда и пускает корни разврат, а? И нынче все та же чертовщина, как поглядишь, а? Так ли было пятьдесят лет назад, а? Святые небеса нет, тогда люди с деньгами получали их по наследству, умели ими распорядиться. Хоть какая-то ответственность в их культуре, а?
— И все-таки я слышу но радио, что золото стоимостью в триста пятьдесят шесть тысяч долларов принесет на черном рынке миллион?..
— Радио?., святые небеса да, настоящее бедствие этой страны, вы же знаете. Сам как-то включил, и какой-то наглый идиот спрашивает меня, какого цвета характер моего дома, а? Какого дьявола мы должны терпеть эту чушь, как полагаете. У нас на родине мы платим фунт в год, вы же знаете, фунт в год за чистоту радиоволн, можно сказать. Дешево, а? чтобы не допускать этот инфернальный мусор в дом.
— Разумеется. Но в сфере египтологии вы не встречали господина по имени…
— Святые небеса, совсем не моя сфера, вы же знаете. Кстати сказать, мне надо пойти переговорить с тем типом, вы не против? Тем отвратительным французишкой, вы же знаете.
Он чуть не споткнулся о комиссара торговли Аргентины, который уже какое-то время в тревоге метался по этому большому залу и теперь прибился к локтю мужчины, кого, по всей видимости, принял за соотечественника.
— Con permiso, senor… conoce Listed el Senor Brown?[214]
— Ifort den uovervinnelige rustning[215]… a?
— Nada… nada, gracias[216]…
Его избегали даже глаза на гобелене.
У основания той лесной работы мсье Креме достал голубую пачку из шершавой бумаги, предложил сигарету с грубым табаком, после отказа закурил сам. — Oui, à vendre à l’aimable, vous savez, au prix d’un retable de… Hubert van Eyck[217]. Они снова повернулись к картине, комкая руками в карманах брюк пиджаки сзади. Креме выпустил на ее поверхность ровную струйку дыма. — Memlinc, bien sûr, пробормотал он снова. — La force, voyez vous, encore plus la… tendresse[218].
Подошел беловласый господин, обогнув тянувшийся за ними спор, который звучал примерно так,
— Приблизительно, 0.0000000000000000000000006624
— Приблизительно! Там ближе к 0.000000000000000000000000006624
— Святые небеса а? Сколько этим вечером чудаков. Креме распрямился к нему навстречу. — Только что какой-то итальяшка мне все уши прожужжал про мфффт кучу дохлых египтян, которыми у него забита голова. Вы же это покупаете, да? Он наклонился через плечо Креме приглядеться к картине.
— Я заинтересован, ответил Креме, а потом познакомил мужчин. Беловласый оказался связан с лондонской галереей немалой известности, и Креме не забыл добавить после его фамилии R. А.{423}
— Странное дело у нас тут случилось, а? сказал им R. А. — Причудливый тип, так ворвался, а?
Креме пожал плечами. — Безумцы есть везде.
— И как он на это налетел, верно, на этого Мемлинга, чуть со стены не сорвал, вы же знаете. Я как раз стоял поблизости, уж думал, он… нападет на меня, вы же знаете, безо всяких причин.
В плечах Креме еще не угасло движение, и он подчеркнул его подергиванием, помяв ровные линии своего опрятного голубого костюма, поскольку было это произведение аккуратной французской конструкции и шло тому, кто его носил, только когда тело внутри располагалось апатически прямо, с обвисшими по бокам руками, и в этот первосортный миг пиджак лежал опрятно и квадратно, как ящик, а брюки не парусили, как при ходьбе, а обмякали широкими обертками со всей элегантностью, что могут сообщить прямые углы, пока не ломались о туфли, но, к счастью, были достаточно широкими и достаточно длинными, чтобы это прикрыть. — Я видел его только с другого конца зала, знаете ли. Но эти спектакли, эти спектакли знаете ли… Креме помахал перед собой рукой, словно собирался вынуть сигарету из губ. — В Америке они обычное дело. А этот Мемлинг, знаете ли, не подлежит сомнениям. Он дернул головой назад, роняя длинную полоску пепла на ковер, показывая на висящую за ним картину. — Я знаком с происхождением, знаете ли… et surtout, vous savez…[219] нет такой проверки, которой бы его не подвергли.
— Этот ммф как там сказал тот курьезный тип о небе, вы же знаете, а? Прусская лазурь, вы же знаете. Вот что это такое.
— Bleu de Prusse, alors[220]. Какая разница?
— Мфф краска восемнадцатого века, вы же знаете.
— Bien alors[221], устало сказал Креме, — рука реставратора, знаете ли. Обычное дело. Он снова пожал плечами. R. А. склонялся через его плечо, а теперь распрямился, направив на Креме такой взгляд, который, уступи R. А. грубости, был бы исполнен крайней неприязни. И все-таки он сказал,
— И все-таки, вы же знаете, очаровательная вещь, эта штучка. Самому взять, что ли. А?
— У меня нет в намерениях ставить против вас, ответил Креме, уставившись прямо перед собой в зал.
— А? Мфф… я ничего такого не имею в виду, конечно, вы же знаете. Святые небеса! Сейчас мне такое не по карману. Я мффт у меня самого особый вкус на эти фламандские вещи. Такие чиистые, вы же знаете.
Тут Креме чуть не улыбнулся. — Les tableaux flamands plaisent aux femmes, surtout aux vieilles et au très jeunes, ainsi qu’aux moines et aux religieuses[222]…
— Мфф…
— …et enfin aux gens du monde qui ne sont pas susceptibles de comprendre la vraie harmonie[223]…
— Мффт… R. A. начал отворачиваться. — A? За этими вещами уже не гонятся. Современные мффт настроения, вы же знаете, современное искусство и всякое такое, а? Нам пытаются сказать, их картины в духе времени, вы же знаете, но, святые небеса неужто нам не хватает за глаза уже самого времени, чтобы еще повсюду висели его картины?
Но мсье Креме, с сигаретой выгоревшей и прилипшей, как болячка, к губе, смотрел через комнату. — Ваш мсье Браун, знаете ли, он исключителен?
— Не мой, старина. Святые небеса, не мой.
— Видите его ноги за столиком, такие маленькие, когда он на них ходит, чудо, что он сохраняет равновесие. Как его качает этим вечером. Пфффт. On va faire des zigzags[224], a?
За ними, в стороне, кто-то что-то выговаривал с точной аккуратностью радиоведущего, коверкающего фразу на иностранном языке.
— Прошу прощения, сказал их спутник, все это время молчавший, находящийся справа от них, когда они встали лицом к секундным разоблачениям деликатно отрешенного баланса, который их хозяин то терял, то находил, то дальше поддерживал рядом с собеседником на другой стороне пучин комнаты. — Я не есть рано для эти… контроверзы? Что случилось?
И гости дрейфовали мимо, оставляя следов не больше, чем в воде, со стеклянными глазами, с таким же отсутствием зримой цели, как при движении по траекториям в море, но, как и там, прерываемым быстрыми хищными налетами и порывистым поиском укрытия. С разительной разницей форм, защитной окраски, экзотически беспомощные, обманчиво скучные разновидности кормились вместе стайками или же были склонны двигаться по одиночке, тут и там поднимая выпученные глаза и стукаясь в стенки аквариума.
— Мы сейчас снимаем «Фауста», как бы боп-версия, Фауста мы сменили на такого художника-отшельника, а Мефистофель у нас…
— Но странно всюду видеть свои фотографии, таращатся такие на тебя, пока едят, пьют и курят то, о чем ты в жизни не слышал… продолжал тот, у кого лба было не больше, чем у черного окуня; и, несмотря на волны звука, потревожившие поверхность, все залила пелагическая тишь.
Так и веточки на ушах высокой женщины бликовали, словно особые наросты-антенны, быть может, или просто приманки, — когда она сказала мужу: — Может, спросишь его теперь, о том столике королевы Анны? или это было кресло.
— А тот… человек? с бородой?
— О да, несет искусство массам, женским массам, понимаете. Вещатель о… А! Ах тот, он зовет себя Куветли, египтянин… И как только они обратили глаза, тот рыскающий обитатель мигом их почувствовал, пусть и продолжал говорить с человеком перед собой, хотя до того момента вовсе не смотрел в их сторону.
— Конечно, я не интересуюсь политикой или такими триумфами научной мысли, как ваши атомные бомбы и водородные бомбы. Все это я оставляю газетам, так уж их самодовольству важно иметь все ответы. Для меня же эта война будет иметь не более чем академический интерес, разумеется, подтверждение пророчеств, содержащихся в пирамиде Хеопса. Как я уже сказал, мы вошли в период… эхм, символизируемый камерой царя, в 1956-м, и только в прошлом году наконец вошли в период последнего горя. Но на данный момент, продолжал он, накручивая на палец полоску мишуры с елки, — меня больше интересует мумия, о которой я говорю, мумия Инк-натон. Разумеется, она умерла всего двенадцати лет от роду, Четвертая династия… разумеется, нечего и надеяться встретить здесь того, кто поспособствует мне сведениями?.. И здесь он вернул взгляд черных глаз не на мужчину перед ним, с кем говорил, а за него, через весь зал.
— Что случилось! Что ты имеешь в виду, что случилось.
— Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду, ответил Валентайн после стольких минут молчания, сколько Браун больше не мог поддерживать.
— Ты с ним виделся, выпалил Браун, вдруг разворачиваясь к Валентайну.
— Даю слово, что не виделся.
— Твое слово! пробормотал Ректалл Браун, отворачиваясь вновь. — Он пошел за тобой. Отсюда он ушел за тобой.
— Так я и понял.
— Вот! Что ты имеешь в виду, ты с ним не виделся.
— Мой дорогой друг, я не видел его уже довольно давно, пожалуйста, вбей это себе в голову. Фуллер упомянул, что он ушел искать меня, зачем ума не приложу.
— Ума не приложишь! Чертовски хорошо приложишь. У Валентайна есть доказательства, сказал он мне прямо-таки в лицо, я оставил их ему… так какого черта он имел в виду? Ректалл Браун снова повернул и поднял тяжелое лицо; и Бэзил Валентайн слабо улыбнулся и так же слабо пожал плечами.
— Значит, ожидаешь, что он вернется?
— Мне откуда знать. Естественно ожидаю, что он вернется. А ты нет?
— И ничего не произошло, когда он здесь был? Никто…
— Никто не стал его слушать. Браун снова опустил глаза к столику перед ним. Его сигара торчала между пальцев сама по себе такая же толстая, в висящей левой руке; и правую он поднял утереть рот.
— И все же это довольно скандально. А знаешь ли, сказал Бэзил Валентайн, впадая в знакомый едкий тон, — у тебя довольно разочарованный голос?
Ректалл Браун не шелохнулся. Даже не поднял сигару; но стоял, уставившись в столик. Его лоб поблескивал.
— Теперь слушай, Браун, не знаю, что в тебя сегодня вселилось, кроме галлона алкоголя, но ты…
— Его последняя картина, перебил Браун, поднимая сигару и оглядывая зал, — здесь есть люди, которым я хотел ее показать.
Тут Браун двинулся вокруг столика, а Бэзил Валентайн быстро погнался за ним, но с противоположной стороны столика.
Сигарета в губах Креме прогорела почти до длины наперстка и так там и прилипла, пока он обсуждал современного французского художника, который, сказал он, — Racinien, vous savez… le goût de l’en deçà. L’instinct de… de l’atticisme, alors. Comme Corot, comme Seurat, vous savez, il est racinien. Comme je viens d’écrire, suprême fleur du génie français et qui ne pouvait pousser qu’en France[225]… На этом Креме замолчал, поднял бровь и аккуратно убрал язву с губы большим и средним пальцем, в ожидании хозяина дома.
Ректалл Браун вильнул, когда Валентайн поймал его за руку при встрече с другой стороны низкого столика перед камином.
— Ну-ка минутку…
— Пусти!., пусти мою руку.
— Погоди, послушай!., ты не можешь…
— Черт тебя дери пусти мою руку. Ректалл Браун резко остановился, и Валентайна чуть не дернуло перед ним.
— Да что с тобой сегодня? Какого дьявола с тобой сегодня?
— Ни черта такого…
— Теперь слушай, слушай меня, сказал Валентайн, уже пытаясь взять его за обе руки. — Не будь идиотом, нельзя показывать еще одну сейчас, нельзя показывать так рано…
— Прочь с дороги.
— Ты думаешь, они дураки? думаешь, они дети? И после того, что сейчас случилось, думаешь, можешь отвести их туда и показать очередного ван дер Гуса без…
Несколько человек оглянулись на смех Ректалла Брауна, что вместе с отрыжкой дыма поднялся над ним посреди большого зала. — И показать им твою рожу, ха? Как думаешь, рассмеются они тебе в рожу, ха? Прочь с дороги.
Бэзил Валентайн быстро шагнул в сторону: Раскрыл белый платок и задержался прокашляться в него, а Ректалл Браун двинулся дальше. Когда он подошел, Креме говорил, — Скажите нам, мсье Браун, что для вас есть самый прекрасный… objet[226], в вашей нынешней коллекции.
Ректалл Браун стоял перед ними с сигарой в уголке рта, бесцветными от ухмылки неровными зубами, зрачками, заполняющими линзы. Он даже не задумывался, а сразу вскинул руку. Люди отшатнулись от жеста; но Бэзил Валентайн, прибывший вместе с ним, нет, и схлопотал прямо по лицу.
Платок покраснел, когда он отнял его от губы; но Браун даже не помедлил посмотреть на бриллианты. — Это! сказал он, показывая; и, хотя они немедленно принялись расспрашивать Валентайна о травме, тот извинился и был таков, все не успели оглянуться, как уже таращились на балкон и на доспехи, стоящие там.
Креме быстро оправился. Достал свободно свернутую сигарету из помятой голубой пачки и перевел взгляд обратно на хозяина. — Quelle drôlerie![227]
Ректалл Браун опустил взгляд на гостей перед ним — все они смотрели на него слегка недоуменно, и только Креме — с проницательностью, равной проницательности Бэзила Валентайна, кого на угнетающе очевидный, скверно одетый манер сильно напоминал.
— Не нравится? выпалил Браун, обращаясь прямо к Креме.
— Ah mais oui, mais… c’est charmant…[228] И тем не менее теперь Креме сделал шаг назад, и улыбка поблекла на его лице, пока он смотрел на Брауна.
Ректалл Браун быстро бросил взгляд на двух других, а потом внезапно снял очки и напугал всех троих остротой глаз, затем потупился и утер лоб концами пальцев. Все вокруг были само молчание и внимание, пока он надевал очки и сказал тоном, не терпящим возражений, — Идемте, я хочу вам кое-что показать. Он повернулся, дав кивком знак еще трем-четырем гостям, и они последовали за ним к филенчатой двери в другом конце зала. На полпути к ним присоединился мистер Шмук, на трех четвертях — мистер Зонненшайн, а Бэзил Валентайн нагнал процессию перед тем, как все они вошли в ту дверь, и закрыл ее за ними.
— Пошли смотреть пошлое кино, сказала мисс Стайн, провожая их взглядом. — Художества, как это зовет начальник. Она слишком поздно сделала шаг, чтобы последовать за ними.
Высокую женщину сбила с пути пухлая рука, ударившая ее по груди. Женщина не задержалась для извинения; а бородатый юнец не стал за ней гнаться, чтобы его предложить. Он сразу продолжил, — Нет, рассказ там опубликовали, и конечно я в полном праве подать на нее в суд, она разрушила мою лондонскую репутацию.
— Но вы никогда не были в Лондоне, правильно?
— Ну я еще могу поехать… то-то! Нет, не трогайте меня… я пойду и обсужу гравюры Мартина Шонгауэра вон с тем, кто выглядит так изощренно в стиле пятнадцатого века.
Высокая женщина перебила своего мужа, который увлеченно не говорил ничего никому. — О дорогой, я всегда говорю что-то не то, я просто не понимаю, что значит «шанс китайца»{424}… Потом ее голос затих, когда глаза остановились на человеке у ее локтя, которого ей представили как мистера Куветли. — Шанс китайского жителя… отважно запиналась она, — О дорогой, я же пытаюсь…
А в дальнем конце этого большого зала открылась филенчатая дверь и потревожила того, кто полагался на нее как на часть стены.
— Только не говорите мне, что реклама осуществляет культурную функцию воспроизводством искусства, путая в головах у людей искусство и продукт, она только оскверняет искусство, возвышая… ууупс!
— Pardon[229], сказал мсье Креме, отступая, когда говоривший поднялся и возобновил свою атаку. — Твое масло для волос воспроизводит «Мону Лизу», это меценатство…
— Величественная работа, продолжал, выходя, Креме, — bien entendu, le visage de la Vierge[230]…
— Да вот он, конечно, сказал беловласый за ним, — но совершенно очевидна работа какого-то реставратора. Впрочем, можно сказать, она служит тому, чтобы выделить превосходство всего остального.
— Un sacrilège, ce visage-là, archaïque, dur comme la pierre, voyez vous, sans chaleur, sans coeur, sans sympathie, sans vie… en un mot, la mort, vous savez, sans espoir de Résurrection[231].
Мистер Зонненшайн, последний в короткой веренице, вышел со словами. — Стоит денег. Стоит денег. Оглянулся через плечо и хотел сказать что-то еще, но дверь закрылась у него перед носом.
Беловласый врезался в Креме, который резко остановился, одной ногой на обюссоновской розе, чтобы сказать, — Ваш мсье Браун, он… типичен?
Тут подошел акулокожий аргентинец, чтобы извиниться и спросить, нет ли среди них мистера Брауна?
— Он прямо здесь… уммф… где-то, сказал беловласый, озираясь поверх их голов. Аргентинец тревожно озирался вместе с ним.
— Вы здесь… по делу? потребовал ответа Креме.
— Мое официальное поручение уже выполнено, ответил аргентинец, — но здесь я с надеждой приобрести что-либо… художественное?..
Креме отвернулся. — Il va sans dire, сказал он, сделав паузу, чтобы хмыкнуть, — comme tout le monde sait bien, les grands tableaux de Goya qu’on trouve dans le Jockey Club de Buenos Aires sont des… faux.[232]
— Производитель дезодоранта воспроизводит в рекламе «Мадонну в скалах», а ты зовешь это… ууупс!
Из-за филенчатой двери показался Ректалл Браун с новой сигарой во рту. Он вошел в зал широкими шагами, огляделся с ожиданием, держа за спиной одну тяжелую руку в другой, а потом поменяв их местами, и миновал Креме и остальных так быстро, что даже их не заметил.
— Производитель слабительного воспроизводит портрет доктора Арнольфини с супругой в полном цвете, и что теперь, это сразу… ууупс!
Из-за филенчатой двери вышел Бэзил Валентайн, остановился, медленно прикрывая ее за собой, пока окидывал взглядом зал, бледный, с губами поджатыми, но вспученными от языка, который ласкал сломанный зуб.
— Слушайте, пойдемте куда-нибудь в укромный уголок, потому что я хочу сказать, что если эту страну и пожирает рак, то это реклама.
Бэзил Валентайн сложил ладони, чтобы закурить сигарету, поскольку рука со спичкой дрожала.
— Но, доктор… Куветли, верно? в Четвертой династии процесс бальзамирования и мумификации…
— Прошу меня на минуту простить… Валентайн с сигаретой, балансирующей во рту там, где он зажимал верхнюю губу пальцем, наблюдал, как он приближается.
— Что стряслось? что происходит?
— Ничего, ответил Валентайн тем же тихим голосом.
— Но что-то есть, вы очень расстроены. Как вы поранились?
— Смехотворная случайность…
— Но вы должны рассказать, что все это значит, сегодня творится что-то неладное…
— Все ладно со всем… что касается вас, быстро ответил Валентайн.
— Ах, но вы не можете…
— Я могу все, что пожелаю, выпалил Валентайн, отворачиваясь от зала.
— Мне в высшей степени тревожно видеть, как вы теряете… видеть вас таким взволнованным, сказал второй, прижатый к стенке. — Это всегда плохой знак.
— Я не терял никакого контроля.
— И вы ожидаете неприятностей?
— Ничего, что бы… с чем я не знаком.
— Вы вооружены?
— Вооружен? Святые небеса, вы думаете, кто-то… покусится на мою жизнь?
— Ах, но не так же громко…
Валентайн попятился от него на шаг. Смерил взглядом с головы до пят. — Какого дьявола все это?.. Вы что, возомнили, что вы здесь должны., следить за мной? Все это, я вас заверяю, продолжил он, — я вас заверяю, это не имеет никакого отношения ни к чему, кроме моих личных дел, вы меня поняли? И тот человек… он начал оборачиваться, кивая через плечо на грузную спину Брауна. Затем вдруг надвинулся снова. — А вы, вы вооружены? потребовал ответа он. В ответ удостоился только улыбки — улыбки, не пошедшей дальше губ, не сдвинулось ничего от кончика бородки до колючих черных глаз. — Отдайте, сказал Валентайн.
— Но если, как вы сказали, все это не более чем личное дело…
— Дай сюда, я сказал.
— Но в подобных вопросах ваш голос не имеет…
— Черт подери! дай сюда, и прекрати… Вена на виске Бэзила Валентайна выступила, застучала. — Мой голос имеет вес везде, где я скажу, заявил он, распахивая смокинг и закрывая фигуру перед собой, когда самозарядный пистолет перешел из рук в руки. — А теперь…
— Ах да конечно, я читал книгу, очаровательно циничную. Написана с такой… свежестью… Куветли пригладил бородку одним пальцем, и Бэзил Валентайн быстро взял себя в руки, застегнув смокинг, и отступил, позволяя вторгнуться человеку, которого они оба вроде бы не знали, — какая наивность, будто возможно вообразить самого автора неспособным постичь полный смысл обмана, заложенного в скандальное поведение, которое он рекомендует, дабы завоевывать друзей и, следовательно, оказывать влияние на людей. Вы так не считаете, мистер… мистер?..
Валентайн ретировался на шаг, на другой, готовый развернуться. Но сказал, — Валентайн. А теперь…
— Разумеется… Куветли ни на миг не отводил колючих глаз от лица Валентайна. — Разумеется, я слепо доверяю вашим суждениям, в подобных вопросах.
— Благодарю, сказал Валентайн, быстро отвесив поясной поклон и извинившись. — Мне нужно ненадолго увидеться с хозяином.
— Разумеется…
— Это не доказывает ничего сверх того, что цель оправдывает средства и что в конечном счете для достижения добра необходимо попустительство, сказал вторгшийся, продолжая с некой прозорливостью то, что он мнил разговором. — Я полагаю, то, что мы зовем успехом в обществе, основано, предположительно, на здравом смысле, вывод столь же закономерный, сколь прагматичен подход современного американского психоанализа, говорил он, хотя тот, к кому он обращался, изучил его лишь кратчайшим из взглядов и теперь стоял, глядя ему через плечо на середину зала, где Бэзил Валентайн столкнулся с Фуллером, который пятился с нагруженным подносом.
— Ты идиот! Идиот!
— Ах да cap, да cap…
— Так, что это значит, обзываешь Фуллера идиотом?
— Ах мистер Браун cap, мистер Валентайн cap…
И если Бэзил Валентайн удивился, Фуллер изумился до глубины души; если Валентайн обескуражился, Фуллера откровенно перепугало это гортанное заступничество из самого последнего источника, откуда они оба могли его ожидать.
Ректалл Браун стоял, расплющив руки на животе одну поверх другой, пряча бриллианты под толстым суставом пальца. И когда глаза Валентайна поднялись к озерам в толстых линзах, где всплыла безрассудная непокорность, Фуллер не будь дураком улизнул.
На зыбких поверхностях голосов, нарастающих, зависающих и падающих, глубоко перекатываясь и угасая, двигаясь размеренными волнами, раскалываясь в конфликте, вокруг двигались фигуры, пока Ректалл Браун одной рукой достал сигару, второй нашел карманный ножик и стоял, ожидая.
— Какую бы игру ты не вел, она уже зашла слишком далеко, наконец произнес Валентайн.
В ответ Ректалл Браун просто посмотрел на него. Начал обрезать конец сигары. Наконец сказал, — Это моя вечеринка.
— Но ты не можешь… не можешь…
— Я не могу что? Браун не отрывал глаз от того, чем занимался.
— Боже правый…
На это Браун уже поднял взгляд, уставившись в лицо перед ним. Он выглядел очень усталым: только так можно было объяснить выражение на его лице, которое он быстро опустил, будто его могли предать его же черты, такие знакомые в дневном свете триумфа, или гнева, или удовлетворения. Он закончил обрезать сигару, сложил ножик в руке. — Зачем ты это сделал? спросил он тихо, поднимая лицо и с ним — сигару, — с деньгами на счету? Как ты сам только что сказал мне в задней комнате… с деньгами, которые я ему уже заплатил, как он и заслужил. На последнем слове он надкусил сигару.
— А как по-твоему, зачем я это сделал?! воззрился на него Валентайн. — И почему ты вдруг так… Боже мой, да что на тебя нашло?
— Зачем ты это сделал?
— Чтобы замедлить его самую малость, чтобы он дважды подумал, прежде чем приниматься за эту… свою идею… Но ты… ты…
— А он все равно решил попробовать. Ректалл Браун отвернулся. Валентайн встал перед ним и снова выпалил,
— Что на тебя нашло? Почему ты… и картина, которую ты сейчас показал, в задней комнате, они знают, что-то неладно. Они ничего не скажут, даже друг другу ничего не скажут, но сами знают, что-то неладно. Ты не мог выбрать момента глупее. Чего ты добиваешься, хочешь узнать их предел?
Ректалл Браун закурил, потом рассмеялся ему в лицо. — Они уж знают, что дело неладно. Кто тебя просил дорисовывать чертово лицо? Очень им это понравилось, да?
Затем перед ними возник человек и сказал, — С Рождеством, Браун… протягивая стакан над столиком «Семи смертных грехов».
— Это что? спросил Браун, забирая стакан.
— Не знаю. Что там у тебя подают.
— Слушай, поди найди Фуллера, скажи ему вынести тот хороший бренди, с синими ленточками.
Кто бы это ни был, он ушел.
А Браун стоял, таращась, когда его глаза отступили от золота и богатства цвета и деликатных форм Меронима Босха к массе его собственных рук. Когда сзади приблизились Креме и остальные, он отступил и произвел жест лопаткой своего большого пальца. — Прекрасная вещица, сказал он.
— Сар?
— Что значит Ds videt?
— Сар? снова пробивается к нему.
— Бог видит… или наблюдает, бормочет Валентайн с резким вдохом.
— Фуллер.
— Сар господин, которого я не помню, чтоб входил, требует открыть бутылки, какими вы так дорожите с голубыми ленточками поверх…
— Все правильно, Фуллер.
— Да cap. Фуллер стоит перед ним, наконец в силах двигать руками, и тут же берет одну в другую, сцепив перед собой, и с мучительным движением разворачивает свою обмякшую фигуру.
— Фуллер!
— Сар? Фуллер вздрагивает — от проблеска золота. Ректалл Браун стоит, глядя на него, вся его нижняя губа двигается, словно язык за ней что-то ищет на десне. И наконец, — Расправь плечи, Фуллер, сказал Браун и отвернулся.
Мсье Креме как раз заканчивал разговор, когда они подошли. — Enfin[233], в мире так мало тонкой живописи, разве стоит чересчур присматриваться?.. Как сказал Куланж… картины — это золото.
Кто-то уже включил радио; но в зале еще хватало шума, чтобы его не замечали. Тут и там рассасывались гости.
Подходя, они на самом деле снова обсуждали картину, которую им показали в частном порядке ранее; обсуждали, вернее, не саму картину, а лицо центрального персонажа, словно в той части нашли взаимоудовлетворительный кладезь периферийных сомнений. — Выполнено с некоторым вкусом, факт, пробормотал R. А.
— Вкус! воскликнул Креме, улыбаясь Брауну и Бэзилу Валентайну, чтобы включить их хотя бы в исход беседы. — Вкус — это одно, а гений творить — совсем другое. А?.. Он бросил взгляд и задержал его на выражении лица Валентайна, которое, каким бы оно ни было, преувеличивалось разбухшей губой до чрезвычайного презрения.
А беловласый, не смотревший на Бэзила Валентайна, благодушно подхватил, — Да, когда я был молод, знаете? Помню, считал свое творчество… как бы ммф… дисциплинированной ностальгией по тому, что я эмм… мог бы сделать. А? Да. Да… мммф, пробубнил он, опуская взгляд, когда выражение Бэзила Валентайна обратилось и на него. Потом он нарушил то, что позже назовет «неловким молчанием», с, — То лицо» вы же знаете… лицо на., уммф этом самом персонаже в ван дер Гусе, световые пятна у глаз, вы же знаете. Не годится, никуда не годится.
— Не годится? резко спросил Валентайн.
— А? О боже нет, никуда не годится. Цинковые белила, вы же знаете. Цинковые белила. Я думал, вы это поймете во время анализа пигментов, вы же знаете.
— Цинковые белила?
— О боже, да. Краска эмм восемнадцатого века, вы же знаете.
Затем (после того, что Креме позже назовет un silence de mort[234]) старший мужчина мямлил, — Тот странный субчик, что к вам заходил… а! Чертовски странно, а? Можно сказать, какой-то ненормальный, а? Щеголял сразу в ммф двух костюмах, а? Я хочу сказать, знаете? Довольно… ммф. Никогда его раньше не видели?
— Ах да… вступил Бэзил Валентайн, с очень ровным голосом, монотонным и язвительным. Предложил сигарету из пачки «Вирджинии». — Безумец, конечно же, как вы и говорите. Он пьет, знаете ли…
— Ах да, пьет, а? Уммф… ничего удивительного.
— Тяжелое состояние, усугубленное алкоголем, полагаю, так будет точнее. Чего он только о себе не воображает, продолжил Валентайн, поворачиваясь к Ректаллу Брауну. — Он уже давно обуза, верно.
— Сейчас он не был пьян, когда приходил, ответил Браун, посмотрев на каждого.
— Не был а? О боже, не хотелось бы тогда встретиться с ним пьяным, а? Хо хо, хммф… О боже, нет. Так не годится.
— А если он вернется? голос Валентайна звенел от усилия.
— Если вернется… начал Ректалл Браун, глядя вниз перед собой.
— Тогда есть полиция?., сказал, пожимая плечами, Креме. — Après tout, chargé de défendre[235]…
— Не медлить ни минуты… ммф, вызвать их. Почему бы не озаботиться сейчас. С такими вещами — никогда не знаешь. Так не годится, вы же знаете.
Бэзил Валентайн что-то промурчал, улыбаясь с легким искажением, вызванным губой, и начал отворачиваться. Ректалл Браун развернулся к нему и резко спросил, — Куда собрался?
— Если простите меня на мгновение, прошелестел Бэзил Валентайн, — я думал приложить лед к этой… опухлости. И он коснулся губы кончиком пальца и оставил их.
— Да уж, он слегка… ммф… довольно ранимый сегодня. А? Ммхп… да. Все мы слегка… ммп… а? Прошу прощения, мисс. А?
— А правда ли, что в Британском музее есть парик, который Георг Третий сделал себе, взяв у любовниц их…
— Смею сказать… ммп! Что-что, юная леди? Святыые небеса! Свя-тыые небеса!.. Он на миг навис над мисс Стайн, а потом обошел ее, хотя из-за разницы в их сложении и спешности его побега можно было сказать, что и переступил. — Святыые небеса… а? обратился он к поджатой спине Креме. — Какая чертовская… наглость. Мммф… значит, идем наверх, а? Уммп. Красивая штучка. Немецкая, надо думать. А? Многоцветная древесина, где-то век пятнадцатый. Святой Иоанн Креститель, а? Уммп. Жаль, не хватает вот здесь руки. Чертовски жаль. Он постоял недолго на площадке, поводя пальцем по грубому волокну костяного мозга на надломе, а потом последовал за чужими каблуками выше, бормоча, — А?.. Доспехи? святые небеса, кому сдались доспехи…
Мисс Стайн вернулась к своим спутникам сказать, — Вот вам и вежливость англичан, он мне даже не ответил. И все равно думаю, что такой бы царапался. Правда? Правда?
Сверху раздался лязг, но никто не повернулся к балкону увидеть, что там с доспехов сняли шлем. Точнее, никто, кроме остроглазого человека с острой бородкой на другом конце зала, который, несмотря на внимание к своей беседе, следил за той возвышенной деятельностью с самого ее начала.
Молодой бородатый художественный критик говорил на французском, справляясь даже с такой учтивостью, что его субтильный друг (ранее прославлявшийся за сходство с яичным майонезом) потом сказал ему, со смиренным благоговением, что не понял ни слова; не то чтобы чудо невежества, ибо замученный слушатель-лионец тоже не понимал ни слова и пытался, через придыхательные интервалы, развернуть беседу в свою сторону комментариями из серий гротескных слогов, которые могли бы — в Лионе — по умолчанию сойти за английский.
Эта впечатляющая схватка привлекла внимание того, кто считал, что беседует с египтологом по имени Куветли, и (возможно, из-за встрепета пухлых рук там и бесстрастной мины прямо перед ним) показалась ему такой знакомой, что породила сравнение с мимикрией среди бабочек, которое он и процитировал для своего тезиса, — Самка Papilio супогса, в Уганде… тогда как египтолог через его плечо искал лицо, которое не мог найти. Бэзил Валентайн все это время держал завернутый в ткань кубик льда у верхней губы, время от времени приподнимая ее, чтобы посмотреть на сколотый зуб, и таращился на свое отражение в зеркале аптечного шкафчика.
Кто-то заколотил в дверь, как колотил уже какое-то время с нетерпеливыми интервалами, видимо, гость, который был не в состоянии под пяться по лестнице, куда Валентайн с немалым раздражением направил его еще во время второю приступа, а теперь воскликнул, — Ну хорошо. чтоб вас. Он бросил холодный компресс и раковину, увидел, что опухлость несколько спала, подвернул губу для нового взгляда на зуб и твердо опустил ее, поймав в стекле собственный взгляд. И поскольку сейчас тайны катоптрического причастия ему были незнакомы так же, как и любые другие (он всегда был рад и готов к тому, что видел в зеркале, в те многочисленные, но краткие встречи, когда сгибался к нему, умывая руки, лицо — сформулированное деловое предложение, разум — где-то далеко, во все еще изменчивых материях), теперь он стоял, размышляя над своим лицом глубже самого сомнительного из наших знакомых созерцателей зеркал; и лишь очередная атака на дверь отколола Бэзила Валентайна от этого сговора подбородка и глаз, прямого носа и высоких скул, что являлся его лицом. Он повернулся, поправив сзади, под пиджаком без шлиц, и спереди, на отягощенной талии, и вышел, не глядя по сторонам, пока не оказался в гуще людей.
Он тут же принял бренди и сумел избежать разговора о том, не оскверняют ли Божий дом написанные на небе названия безалкогольных напитков; человека, сказавшего, — U etoille stranée nikto ne govorit о uou’ne izza rozshdestoua?.. и девушку, сказавшей что-то о короле Георге III, что, как Валентайн расплывчато надеялся, он недослышал, пока тревожно оглядывал зал.
— Et ce vieux moricaud… où se cache-t-il?..[236]
— Потому что мистер Шмук хочет заказать такой же, как у Георга Третьего…
Валентайн остановился рядом со смуглым человеком, едва доходившим ему до плеча, и, не успев заметить костюм из «акульей кожи» или остекленевшие глаза, спросил, — Где Браун? Вы видели Брауна?
— Боюсь, вы тоже ошиблись приемом? Возможно…
Бэзил Валентайн не стоял на месте. Коснулся другого локтя, — Вы видели Брауна? Мистера Брауна?
— Men den himmelske rustning…[237] эй?
Затем Валентайн резко остановился, уставившись через половину зала на приземистую трепещущую фигуру, одной рукой щипавшую кончик черной бородки, употребляя вторую для бурной жестикуляции и двигаясь, несмотря на весь зримый вес, на мысках с достойной восхищения ловкостью. — Боже правый! Боже правый, нет!
— О, старик, где прятался, а?.. Пропустил все веселье, нет?
— Что?
— Старый он лукавый мерзавец, верно! потеет там, как… ммп. Только что спустился еще за каплей этого коньячка, а? Святые небеса, да, надо не отставать, ты же знаешь.
— Браун… наверху?
Некоторые гости уходили, со взглядами через плечо в предфинальной надежде, — Как бы не хотелось что-то пропустить… Некоторые ушли. Некоторые словно вросли на места; и даже те, кто еще двигался, двигались с плавучей расплывчатостью, держась на потопе тепла, заполняющего огромный зал, словно природная стихия. Потому глаза Бэзила Валентайна — пустые словно на том гобелене, — оставались прикованы к гарцующей фигуре с черной бородкой просто потому, что двигалась она с такой миметической незаурядностью; и это очарование Валентайн мог прервать мгновенно, как сам хорошо знал, обратив свой взгляд направо, к елке, где наверняка велась беседа о пророчествах Хеопса или маловероятности мумии Четвертой династии (— Их не было, строго говоря, до Восемнадцатой…). Вот тебе и непрерывный взгляд; уже, аналогично, он осознал шум с балкона наверху, шум скребущий, и легкие удары металла по металлу, несчастье, что станет хуже для того, кого, к его же облегчению, грозила предать привычка вмешиваться, но он стоял твердо, уделяя голосу R. А. то же оцепенелое внимание, что его глаза — резвящейся бороде за ним, ожидая, околдованным, того потрясения, что нарушит чары. И даже тогда затихшие голоса позволили радио вмешаться с тем, что напоминало нестройный кошачий концерт. (Играл Равель, L’Enfant et les Sortilèges{425}.)
— Наверху ли он, спрашиваешь. Святые небеса да, со всем его… мммп. Можно подумать, он хотел в них влезть, как тот дон ммфт испанский субчик, ты же знаешь. Неплохие для своего вида, полагаю, но я ммп… сам никогда не был особенно падок на доспехи. И святые небеса, а? Вряд ли то, в чем носятся в наши дни, а? когда везде лезут атомные бомбы и всякое такое, а? Так себе защита, нечего и удивляться, ммфт… как зажариться заживо в… не знаю чем, а? Кстати сказать, а при тебе еще осталась «Вирджиния»? Ты куришь мою марку, ты же знаешь.
Рука Бэзила Валентайна была начеку, и он достал пачку сигарет, не спуская глаз с зала.
— Многовато сегодня вечером чудаков, а? О да, да, блахдарю покорно.
— Доспехи? тихо сказал Бэзил Валентайн, прислушиваясь.
— А? О да, довольно неплохие для своего вида, смею сказать, итальянские, как по мне, около пятнадцатого века. Странные маленькие субчики эти итальянцы, а? Я хочу сказать, маленького роста, ты же знаешь, в них ни капли саксонского, тонкокостные малыши, тонкая итальянская рука и всякое такое. Некоторые из… мммп не самых приличных гостей его там подначивают. Натуральный карнавал, ты же знаешь. Святые небеса, смею сказать, они животики надрывают над тем, как он в них влезает, а? Едва ли ммпт фигура Ренессанса, a? R. А. помолчал, чтобы закурить, и затем, словно обязанный дарителю, который не выказывал желания двигаться, продолжил. — Не то чтобы… son metier[238], как говорит этот отвратительный французик, а? Но ведь французы, а? Святые небеса. Французы, ты же знаешь. Что с ними поделать. Я хочу сказать, не хочу иметь с ними ничего общего, разве что мммп… неважно, а? Об этом не стоит. Святые небеса, нет. Не в наше время. Он снова помолчал, похлопал губами, после чего поднял к ним бокал. Сверху раздался глухой стук — ладонями по металлу, чтобы натянуть, удары среди стрекотания смеха, и Бэзил Валентайн поднял кончики пальцев к вене на виске.
— Да уж святые небеса, ему и ммпф как-их-бишь-там не надеть на плечи, оплечья, я хочу сказать, а? Сделаны на какого-то тощего итальянского… ммфт всадника, ты же знаешь. Одни кости, эти коротышки, кости да жилы, можно сказать, а? Смею сказать, потому это такая тонкая ремесленная работа, ты же знаешь… вся сполна, как где-то пишет Драйден{426}. Святые небеса, да… но не эти доспехи, не эти доспехи. А жаль, такую очаровательную вещь и вот так мммх… не моя сфера, конечно, куда мне лезть со своими замечаниями, а? Но святые небеса, ноги, ты же знаешь, малость несообразны, иметь немецкие ноги, ты бы не сказал? Я хочу сказать, такая на редкость изящная итальянская линия сверху донизу — и все кончается парой немецких ног. Медвежьи лапы, ты же знаешь, огромные широкие неуклюжие штуки в немецком стиле, не то чтобы я точу зуб на немцев, святые небеса, нет. Куда как здоровей иметь соседа, с которым время от времени можно закатить войнушку, а? Уладить разногласия в открытую, а? Вместо того чтобы год за годом терпеть ммфт смехотворное позерство французов, а? Что случилось?..
Бэзил Валентайн вдруг вздрогнул, когда сигарета между пальцев прогорела до встречи с кожей. Он оглянулся на своего собеседника, словно впервые осознав его присутствие.
— А? Ты в порядке? Я как раз хотел сказать… какого дьявола, полагаешь, они там делают?.. Звук металла по металлу становился все заметнее, нерегулярный и приглушенный лязг; и все же Бэзил Валентайн не двигался с места. — А? Ты же не думаешь, что… святые небеса, нет, они бы даже не смогли натянуть ммф как-их-бишь-там ему на ляжки, на лодыжки, ты же знаешь… я хочу сказать, наголенники. Не моя сфера, совсем не моя сфера. Хотя однажды писал статью, какой-то повод, какого дьявола это было… когда учился, видимо, а? Какое-то время назад, ты же знаешь, хотя, пожалуй, бывших ученых не бывает, а? это как снять итонский воротник, а? Святые небеса, нет. Так вот статья, какого дьявола в ней было… мммфт. Ах да да да… Я был конечно моложе, сейчас это может прозвучать наивно, ты же знаешь, но мысль довольно оригинальная, или, по крайней мере, так мне тогда сказали, довольно свежий подход, ты же знаешь… но хоть убей, не могу вспомнить, о чем там было…
А теперь, хотя лишь редкие лица поворачивались туда или сюда, или вверх, показывая, что заметили, сверху послышалась размеренная и металлическая поступь, и Бэзил Валентайн медленно обернулся налево, хотя не поднимал лица.
— Пфууу, произнес R. А. поверх стакана, — да, да, пожалуйста. Дьявол, с фальшивыми икрами, помнишь? Мефистофель, ты же знаешь, в мфффт той напыщенной вещице Гёте. Святые небеса да, фальшивые икры, ты же знаешь, прятать копыта и мфффт икры, да. Так вот моя работа, ты же понимаешь, была о том, что это не просто маскировка, чтобы дурить головы людям и всякое такое, но некая мфффт… эстетическая потребность, можно сказать, некая ностальгия по красоте, ты же понимаешь, раз он павший ангел и всякое такое, довольно… неприятно отличается своей мфффт внешностью от мфффт… Беловласый господин замолчал, впервые посмотрев на Бэзила Валентайна прямо и — видимо, впервые же — заметив, что тот не слышал ни слова. — Мфффт… давно это было, а? Вот, нехорошо у тебя с губой, а? Надувается, как воздушный шар, а? Святые небеса…
Затем, когда Бэзил Валентайн поднял ладонь коснуться прорванной опухлости, его руку опустили.
— Святыые небеса! Святыые небеса! Святыые небеса!.. Ты видишь? А вот и ваш ненормальный. А? Видишь его внизу лестницы?., как будто готов к… святые небеса знают, к чему… вспыхнуть синим пламенем, а? Не годится, никуда не годится… нельзя так, вторгаться на частную вечеринку, а? Мой дом — моя мффт как-бишь-ее, ты же знаешь, а? Вырос как из-под земли да в таком наряде, святые небеса нет, никаких причин носиться в двух костюмах сразу, по крайней мере я сейчас ни одной не припомню, ты же мффффтт… Кстати сказать, мой дорогой друг, чуточку поосторожней, ты меня всего обливаешь…
Член Королевской академии отступил, смахивая коньяк с рукава и при этом проливая из собственного бокала; и, когда он замолчал, несколько притихли его непосредственные окрестности — под балконом и у основания лестницы. Затем ряд людей прекратили говорить, одни — чтобы заговорить громче, другие — чтобы повернуться лицом, а кто-то — и спинами, к этому диковинному визитеру, который стоял, лихорадочно озираясь с обгорелыми деревяшками, шепча, — Где он? где он?..
Бэзил Валентайн уже отступил. Его палец оставался на губе, и он надавил на нее; вдруг осознав острую боль, надавил сильнее, и кровь попала на язык.
— Браун!
Этот конец зала замолк. Кое-кто отступил от лестницы и стоящей там фигуры, озиравшейся среди них. Кое-кто поднял глаза к шуршанию металла по металлу. Он увидел, куда они смотрят, и повернулся сам; но видеть было нечего, кроме поворота лестницы и разноцветной деревянной фигуры, обнажающей волокнистый шрам руки, ампутированной в благословении.
Поодаль в зале по-прежнему слышались голоса. По черному черешневому полену в камине неторопливо двигалось пламя. Из радио доносился приглушенный кошачий концерт.
— Браун!
Бронированная фигура достигла лестничной площадки в одном падении, неторопливо, — так впоследствии казалось тем, кто все видел; и производя куда меньше шума, чем они ожидали, когда врезалась лбом на повороте, под атакой скакнувших навстречу теней, отстраняясь, когда отвалилась от стены и зависла, на миг, когда затих весь зал и все глаза свелись в одно уравнение, живые застыли, а застывшие глаза бородавочника, лица на юношеском портрете, незрячие очи Валериана на его дыбе и всевидящие — бледной оголенной фигуры посреди низкого столика, они и глаза на гобелене, обратились в другую сторону, встревоженные.
— Здесь, конечно, я не согласен с Данте, раздался голос из дальнего конца зала, восстанавливая бессознательное равновесие, спасая то, что живо, от того, что нет; и достаточно голосов решило избавить друг друга от изоляции отдельных личностей, разбежавшись медленной волной к ломаному весу, зависшему на краю площадки, чьи цепкие тени отскакивали во время движения, повторяли скоординированные атаки, пока он кувыркался с одной ступени на другую, и задушили его в своих последних объятьях внизу.
— Святые небеса!., они столкнули эту штуку с лестницы, видел? Тяжелее, чем можно подумать, а? Беловласый господин приблизился. — Святые небеса, я… смею сказать… в них кто-то есть.
За его спиной Бэзил Валентайн быстро перекрестился третьим пальцем правой руки; потом коснулся губ изгибом указательного пальца, приближаясь.
Шлепая по ступенькам в гротескных туфлях, скроенных как будто специально для участия в каком-то спортивном мероприятии — возможно, на снегу, или в трясине, или на другой подобной влажной поверхности, того обрыва, быть может, где негде поставить ногу{427}, — спустился мсье Креме, чтобы упереться поразительно подготовленными ногами среди обюссоновских роз и воздеть очки с широкими заушинами и толстыми линзами, которые оставил наверху хозяин. Он быстро тараторил, и на своем языке, так что никто не останавливал — его — и не обращал на него никакого внимания.
Позади него на ступени стоял высокий непреувеличенный человек с сырым двубортным пальто в руках; и были другие, сгрудившиеся между этим и многоцветным ампутантом, столь же распахнутоглазые, и молчаливые, в замкнутом согласии, которое можно было бы спутать с почтением, если бы не то невоздержанное любопытство, что светилось в очах святого Иоанна Крестителя с тех пор, как его впервые выставили под открытым небом несколько столетий назад.
Затем высокая женщина схватилась за свою голую мочку и воскликнула, — О!., я потеряла свой бабий ум… и этой репликой привлекла некое внимание.
Отдаваясь эхом за пределами лестницы, грохот выпрямил Фуллера на его кухонном стуле. Выйти он смог только спустя минуту, поскольку выйти хотела и собака. Она начала бегать трусцой по кухне, нервно чувствуя что-то скверное хорошо знакомой Фуллеру интуицией, и теперь, увидев ее в движении, он встревожился еще больше. Когда собака заскреблась в дверь, ведущую в коридор и зал, Фуллер выскользнул в другую, по кухонной лестнице на второй этаж, кругом на балкон и медленно к парадной лестнице, где замер у стойки перил и оглянулся, резко осознав отсутствие. Затем его взгляд упал на сигару, недокуренную и затухшую, но прежде прожегшую длинный шрам на комоде розового дерева. Он поднял ее, облизнул большой палец и потер ожог, но без толку: и вот тогда-то уголком глаза заметил, что именно пропало в конце балкона, и с недокуренной сигарой дошел до лестницы и в спешке чуть не свалился кубарем вниз.
— Les pieds, voyez vous, les pieds de cette armure, il a trébuché vous savez…[239] ораторствовал мсье Креме своей публике, да столь ярко, что она росла мгновение за мгновением, пока он размахивал очками с широкими дужками и второй рукой тыкал на сапоги доспехов, — Et sans les lunettes alors… Les pieds? les pieds, voyez vous? des Boches, pas vrai? Voyez vous quelle gaucherie allemande[240]…
— Святые небеса, сказал R. A. где-то в тенях под балконом, — все хорошо, но запутался в ногах, потому что они немецкие, вы же знаете, но как он вообще влез в эту треклятую штуковину? а? а? требовал он ответа у пустоты.
Из фигур, собравшихся под ним, Фуллер знал только две, встретившиеся теперь над шлемом, где Бэзил Валентайн присел сбоку, чтобы протянуть руку и так же быстро отдернуть, поскольку все горло было в крови из уголка рта, хотя больше от лица ничего и не виделось, горло, и тяжелый подбородок, и обмякший уголок маленького рта. Дело в том, что при падении расцепился один из крючков бувигера; возможно, его не закрепили толком изначально, а вероятно, не закрепили вовсе. И потому бувигер сбило и забрало над ним заело еще сильнее, что и поняла фигура, все еще, когда отдернулся Валентайн, стоявшая на коленях рядом, отчаянно пытаясь открыть шлем.
Фуллер уставился на Бэзила Валентайна, тот стоял на колене, с рукой, убранной от целого горла, теперь лежащей на налядвенниках — тех пластинах, что свободно закрывали бедра, но теперь полностью и жестко растянулись. Нагрудник и карапакс не смыкались, хотя сидели плотно, насколько только возможно, а из просветов торчали белая рубашка и порванный бок голубого жилета, откуда каким-то образом выпал карманный ножик и лежал на полу у ноги Валентайна. Наполовину отошел и один наголенник, а с ним и широкий сапог, обнажая маленькую ножку, оттопыренную в шелковом носке, где сморщенная белая линия часов на черном шелке высмеивала толщину лодыжки под ней, и туда Бэзил Валентайн ткнул два пальца, подождал миг, сдвинул и надавил ими сильнее, за сухожилием, снова подождал и убрал их быстро перекрестить грудь, вставая, отступая на шаг, который повторил на лестничной площадке наверху Фуллер; хотя оба теперь смотрели на человека, еще стоявшего на коленях у головы, и оба отступали, Фуллер — сжимая недокуренную сигару, наверху, по коридору, а Валентайн — назад, поначалу медленно, когда тот заговорил. Размахивая перед собой обугленными обрывками, он перешагнул через голову и встал над телом.
— Стойте! Стойте! воскликнул он. — Стойте!
Звук этого голоса — снова, — и вид человека подействовали немедленно. Пространство вокруг него опустело и только наполнилось из второй половины зала, как опустело вновь, подделка того, что так долго там кипело, разоблаченная, когда выдернули пробку и они полились ровным потоком, пока он стоял над разбитым остовом и подгонял их криком, — Стойте! Послушайте! Стойте!
Бэзил Валентайн еще держался в тенях, наблюдая за ним.
— Мне задержаться, старик? Я могу чем-то мффт помочь, как полагаешь? Пока не приехали мммп как-бишь-их-там, а? У его локтя стоял R. А.
Мсье Креме, напротив, вдруг ужасно заторопился, но нашел время сказать, — Il faut que je parte, je viens de me rappeler d une… heh heh assignation vous savez, mais le Memlinc, voyez vous, le Memlinc, je veux Tacheter vous savez[241]…
— Чертов мелкий… мффт. Святые небеса, а? Теперь наверняка дойдет до двух и шести…
— A n’importe quel prix, vous savez[242]… бросил назад Креме, уже подхваченный толпой.
— Святые небеса! сказал R. А., все еще у локтя Валентайна, — можно подумать, теперь расщедрится на целых три шиллинга. Кстати сказать, если я больше ничего не могу тут поделать, только мешать, ты же знаешь, полагаю, я мффт пойду своей дорогой… Кажется, ты был довольно близок с этим… мффт нашим хозяином, а? Набери мне завтра, дай знать, в какую больницу его сунули, а? Будь другом. Хотел бы послать цветы, ты же знаешь. И то мффт полотно ван дер Гуса… мффт хотел бы мфт договориться, а? Да, что ж спокойной ноочи, а? Спокойной ноочи… спокойной, спокойной, спокойной…
На самом деле многие вдруг вспомнили о других договоренностях и заторопились их исполнять. Хотя высокая женщина, как она рассказывала мужу наутро, просто увела их «кротчайше, как Моисей»; молодой бородатый художественный рецензент плыл на гребне очарования, уже пересказывая историю тем, кого там не было, чтобы насладиться лично, и сжимая маленькую горячую ручку в своей; а акулокожий аргентинец — черные волосы рассекали брызги перед ним спинным плавником, — сбежал, бормоча — О таком в Нью-Йорке меня не предупреждали… бросив последний остекленевший взгляд на дерзкое зрелище на полу, благодарный, что его хотя бы не задержала от бегства, как мсье Креме, нависшая там фигура.
— Attention? eh? qu’est-ce que tu veux, alors! va donc… laisse moi passer[243]…
— Да, да, да… Креме, да. Да, черт тебя возьми. De l’argent, vous savez, черт тебя возьми, il faut toujours en avoir sur soi[244]…
— Eh bien, tu es fou, eh?[245]
— Но слушай, слушай… тон резко изменился, — ты должен меня выслушать…
Стоило хватке ослабнуть, Креме вывернулся, отряхивая аккуратные складки рукава по дороге к двери. Там у большого шкафа, превращенного на этот вечер в гардеробную, поднялась неразбериха; но мсье Креме не заставил себя ждать, выйдя в объемном пальто из верблюжьей шерсти — на достаточно размеров крупнее, чтобы он считал его идеально сидящим, и с голливудской биркой внутри, как он обнаружил где-то в квартале от лото дома.
В большом зале двигавшиеся в неопределенном направлении двери глаза встречались с глазами висящего там юношеского портрета, отворачивались с бессознательной резкостью и, как правило, сбегали для подтверждения к лежащему на полу изломанному явлению, а затем, не желая видеть наполовину скрытое лицо, так же быстро находили убежище в обхваченной наручем руке, отброшенной в сторону раскрытой ладонью вверх, в ее изящных линиях, после чего снова бросали взгляд на портрет, всё отрицая.
Мимо шла низкая процессия, третий в очереди бормотал с приглушенной почтительностью, как турист, говорящий с гидом о чем угодно, кроме омерзительного саркофага, ради взгляда на который он проехал три тысячи миль, — Чиковского можно принимать почти неразбавленного, но что делать с Бахом?., второй в очереди размышлял об освещении, ракурсах и общем эффекте тяжелой фигуры, в идеальном изяществе павшей среди роз, которая, несмотря на растянутость, служила не контрапунктом, а дополнением к фигуре светлее над ней, выросшей из нее и все еще нескончаемо поднимающейся во всем напряжении роста… заметные возможности для крупного плана, тонкая пустая рука в форме себя же вскидывается в бешеной крайности, и так же — глаза… тогда как предводитель процессии подтвердил, — Валить надо отседа… плохая реклама… И они продвигались, внезапно примечательные тем, что казались на добрых полголовы ниже всех остальных, за исключением последнего, кто с его лбом мог быть выше на полголовы. Они нашли гардеробную и, учитывая их число, справились довольно скверно.
R. А., решительно искавший выход у елки по причинам, погребенным на три четверти века в его — или сэра Вальтера Скотта — прошлом (сам он различал их с трудом), вышел на пустое поле.
— Ну-ка, ты же знаешь!
— Нет слушайте, слушайте… вы должны меня выслушать, вы должны… должны… стойте… стойте…
— Святыые небеса, мой дорогой мальчик, я ничего никому не должен… ну-ка, ну-ка, пусти на волю, а? Нельзя же мфффт ты же знаешь, а? Какого дьявола ты обо мне возомнил, мфффт?..
— Нет стойте, только выслушайте меня, только… выслушайте меня.
— Ну-ка, будь другом, пусти на волю, а? И мффт хватит размахивать грязной пригоршней мфффт как-бишь-их у меня под носом, ты же знаешь…
— Слушайте… Стойте…
— Ну-ка, мой дорогой мальчик… R. А. вырвался на волю, но задержался еще на миг, — Хорошая горячая ванна, а? Хорошая горячая ванна и крепкий сон, а? Мигом приведут тебя в порядок, а? Святыые небеса да, ты же знаешь… И проворно скрылся, и не потратил в гардеробной и мгновения, поскольку его протертое твидовое пальто было среди немногих оставшихся предметов одежды, а ему бы в голову не пришло уйти в висевшем рядом тренче. Поэтому на улице он оказался довольно быстро, в шикарном районе, заметил он, поскольку в мусорных урнах не было ничего, кроме пустых бутылок да элегантно длинных белых коробок от флористов.
Последний горячий взгляд, на который ответил Бэзил Валентайн, отступая, шаг, еще, застал врасплох только потому, что он слишком долго таращился в зал на его двойника — пожелтевшую мимозу, и тут его руку крепко стиснули, и — Уйдем, теперь здесь не лучшее место, чтобы оставаться.
Валентайн отстранился. — Ты… иди, а? Иди. Завтра свяжемся.
— Но ты… сейчас слишком нервничаешь, тебе нехорошо, не лучшее время, чтобы бросать тебя… одного?
— Одного? Иди. Иди же, ну?.. После паузы, когда лицо Бэзила Валентайна отрепетировало все те мышцы, что сдерживал собеседник, он сказал, — Да что ты обо всем этом знаешь? Что ты знаешь… обо мне?..
— Возможно, столько же, сколько ты знаешь обо мне. Да. И пистолет, сейчас же. Тебе-то он ни к чему?
— Да, я… оставь его мне, я… Свяжемся завтра утром. Бэзил Валентайн повернул, в темный коридор, и в ванную, где запер дверь.
Он неподвижно стоял на кафельном полу, слышал Фуллера на черной лестнице. Потом подошел к зеркалу и уставился на то, что там увидел. Распухшая губа дрогнула, и он растянул ее в улыбке. Потом поднял палец и прижал его к ней, и смотрел в глаза, сколько мог, а потом — на мягкое сияние золотой печатки. Вес на поясе был таким тяжелым, как и казалось, и он достал пистолет и положил на бельевую корзину. Потом снял пиджак и, долго возясь с пуговицами и пряжками, растягивая резинку, разоблачился и сел для вялой анаспадической струйки. Встал, увидел пузырьки на поверхности, которую осквернил, пузырьки, принимающие форму лица. Он смыл, и снова развернулся к зеркалу, облачаясь (и вот эту самую деталь, совершенно неуместную деталь, плывущее лицо, он и помнил еще долго).
Из закрытой кухни, когда Валентайн вышел, послышалось скуление собаки, а из большой гостиной — ломаные усилия музыки, когда он приблизился, замер в тени, наблюдая, облизывая губы, и, когда раздался голос, слушая.
— Да, все дочери были у тебя красавицы, и… все дочери были у тебя красавицы, но самая младшая… здесь, я и не знал, что у тебя было радио — здесь? музыка — здесь?
Бэзил Валентайн сперва посмотрел на основание лестницы, там не увидел ничего, кроме по-прежнему облаченной в доспех туши. Логом увидел фигуру у противоположной стены, неподвижную, как и все остальное в зале, спиной к ней, настраивающую радио, методически останавливая изливавшийся поток, порывы застойного смеха, обрывки музыки, человеческий голос в агрессивной подделке, ниже — в совете, выше — в песне, искренний — в превозношении абсурдностей, абсурдный — в демонстрации преданности во всей гамме: пресный тенор, широко известный и любимый, раненая «Тихая ночь»{428} вокруг его горла и душившая его, снова в застойный смех, и затем с севера возникла Missa Solemnis Бетховена, начала заполнять зал и вся ушла в джаз, «Когда святые маршируют»{429}. На этом он и остановился, отвернулся и бесцельно прошелся по залу, уже с пустыми руками. — Ты и я… сказал он, приближаясь к лестнице, — Ты и я… были так чертовски знакомы…
Там он припал на колено и снова попытался открыть забрало, но быстро сдался и поднял руку рассмотреть попавшую на нее кровь. Потом оглянулся на фигуру перед ним и сказал тихо, выдохнув резко, как будто в смехе, — Il sangue? ti soffoca il sangue?[246] О да, ecco un artista[247]… Боже правый… Потом смерил фигуру глазами сверху вниз, затем будто чуть ли не упал к ногам, схватился за обнаженную лодыжку и принялся щупать ее в поисках пульса. — Да, там, где они пригвоздили королька, где они пригвоздили… Он присел на корточки, вдруг горячечно уставившись на подбородок и горло, поддерживая свой вес рукой на нагруднике, когда перевел взгляд и надавил ладонью и всем весом, каким мог. Нагрудник чуть продавился, снова поднялся, и там он опирался, пока его глаза не упали на карманный ножик, лежащий на ковре с другой стороны тела, и он взял его и раскрыл, вставая. — Да… на что ты мог надеяться, когда против тебя сговариваются иерофанты?.. Потом отошел. — Боже правый, сказал он, уходя к бару-кафедре, открывая и закрывая ножик в ладони, и музыка продолжалась, — Я добровольно привязал хвост к заду и выпил, что ты мне подал, но черт возьми, вот… Он остановился и налил бренди в бокал, с ним повернулся и оглядел зал. Потом снова поставил бокал, не поднимая к губам, и сделал три шага, на миг скрывшись за баром и из глаз Бэзила Валентайна, стоявшего там же, где замер, щекоча кончиком языка сколотый зуб и чувствуя, как теплая влага заполняет промежность его брюк. И так полная минута, и Валентайн приготовился уйти, но поставил ногу назад, а не вперед, когда фигура снова показалась, пряча что-то за пазухой и — это звучало, как насвистывание ломаного отстающего альта под музыку, что он прервал с, — Ах да, «Левый твой глаз я чуть-чуть поскоблю, — все и вкривь будешь видеть… Но уж зато все красивым найдешь…»
Затем он налетел по ковру к той вещи на полу, крича, — Вставай! Вставай! Над ним он навис, закрыв и спрятав ножик в ладони, схватив ее другой, дрожа, как и его голос, — Боже правый, ты… оставил меня между небом и землей, словно… выпало дно самого времени. Затем встал на колени и неистово принялся рвать забрало, пытаясь его поднять. Наконец прекратил, с изможденным видом, уставившись вниз, с рукой все еще на торчащем подбородке. — Что теперь?.. Боже правый, что теперь? Ты и я… ты и я, ты… был таким чертовски знакомым. Он еще миг не мог отвести глаз от тела, а затем, прошептав — Какой ты был роскошью!., обрушился лицом вниз, ухватился обеими руками за шлем, и тут Бэзил Валентайн вышел из укрытия и быстро протянул руку к нем): А он лежал там и трясся.
— Ну все… знаешь ли, сказал Валентайн, стоя над ним, удивленный дрожи в собственном голосе и еще больше — спокойному выражению на поднятом к нему лице. Так они молчали, пока Бэзил Валентайн не шаркнул на полшага назад и не сказал, — Тебе лучше… пойти и умыться, знаешь ли. У тебя… теперь кровь на половине лица… знаешь ли. На этом Валентайн замолчал, не в силах удержать кончик языка от сколотого зуба и больше этого лица перед собой осознавая то, что оставил в зеркале минуты назад, и тут на тот образ вернулась улыбка, и он почувствовал, как она искажает губы, выдавая чувство, которого он не испытывал, когда призвал свой голос и сказал, — Мой дорогой друг… ты плакал, верно.
Все еще ничего не двигалось.
— Право, мой дорогой друг, встань прямо. Это потрясение, но…
— Кто ты?..
Бэзил Валентайн снова сделал шаг вперед, чуть не пнул шлем. — Теперь слушай меня, сказал он впервые твердо, — довольно всего этого… дела. Он говорил нетерпеливо. — Ты не думаешь, что уже пора… умыться, и переодеться в чистое, начать с чистого листа? Потому что все это… все это… Валентайн поднял ногу и потревожил шлем мыском, на что второй быстро поднялся и отвернулся, оставив карманный ножик на ковре, где до того стоял на коленях.
— В конце концов, теперь, сказал ему в спину Валентайн, — настанут перемены, верно, без… теперь, когда нас только двое.
— У меня болит голова, у… У меня ужасно раскалывается голова. Он замер посреди зала, и Валентайн подошел туда, где он стоял, прижимаясь лбом к ладоням.
— Я думаю, тебе стоит, ну знаешь. Бэзил Валентайн мягко положил руку ему на плечо, но тот быстро отдернулся. Валентайн отступил. — И, пожалуй, нам стоит… вызвать полицию, знаешь ли, сказал он, облизывая губы.
— Скорее всего, они будут с минуты на минуту,
— В каком смысле?
— Где я, по-твоему, все это время был? Боже правый, что, по-твоему не давало мне вернуться до этого… этого… Он потряс рукой на сцену позади них. — Когда я выбил твою дверь…
— Ты выбил мою дверь?
— Где… что это, по-твоему, за… обломки… грязных… обгоревших деревяшек, это… что это, по-твоему? Я знал, что это, когда вошел и увидел.„увидел, как у тебя в камине что-то дымится. Я знал, что это, знал, что ты сделал, черт тебя возьми… Знал, что ты сделал.
— Теперь слушай меня, что все это значит? Полиция у меня в квартире?
— Не знаю, не знаю, не знаю, где там полиция. Знаю, что потом двое куда-то вели меня, и я от них сбежал… и пришел сюда. Откуда мне знать, где там полиция? Почему меня должно… волновать, где там полиция.
Бэзил Валентайн изменился в лице; и коснулся нижней губы, постучал по ней кончиком пальца. Потом поднял взгляд, сказал спокойно, — Не было никаких причин так поступать, знаешь ли. Я… я пытался тебя найти с… со вчерашнего утра, когда ты бросил меня в парке так… стремительно.
— Найти! Тогда кто, по-твоему, звонил тебе в дверь пару часов назад?
— Я… на какое-то время выходил, ответил Бэзил Валентайн. — Я даже побывал на Горацио-стрит, знаешь ли, в твоих поисках.
— Побывал! И что ты там нашел?
— Что никого нет дома, мой дорогой друг, очевидно.
— Никого нет дома! Да, неплохая… Никого нет дома! Ты знаешь, что там случилось? Знаешь, что там случилось, когда я туда вернулся вчера? Там все сгорело. Все сгорело, все здание. Должно быть… я оставил там кое-что гореть, в том камине, и всюду были разлиты масло и все остальное, и что-то, видимо… видимо, масло… Боже правый не знаю, но здания больше нет.
Бэзил Валентайн попятился к бару-кафедре и облокотился на нее, наблюдая. — Та картина, над которой ты работал, тоже, а? сказал он немного погодя. — Последняя, которая мне понравилась как есть, а?
— Что? Лицо повернулось к нему в замешательстве из абстрактной пустоты, в которую до этого впало, уставившись в ковер.
— Та Stabat Mater?
— Что, она?
— Тоже сгорела?
— Боже правый! Боже правый! Ее там не… она…
— Ну же, мой дорогой друг, снова подступил к нему Бэзил Валентайн. — Возьми себя в руки, возьми себя в руки. На сей раз он взял его за плечи, чтобы сказать, — Мы оба расстроены, сейчас от всего этого нет прока, и нет времени обсуждать это рационально. Сгорело так сгорело, а что там было…
— Ах да, и яйцо грифона, оно тоже там было! О, то яйцо грифона, черт его подери. Вот зачем я туда пошел, забрать его, чтобы я мог… Потом он замолчал и снова вырвался из рук Валентайна. — Та последняя картина, сказал он, — ван дер Гус, где он?
— Мой дорогой друг…
— Где он?
— Вернись… послушай…
— Ах да, в его частном кабинете, да. Там он держал такие вещи, да? Да, в генизе?
— Иди сюда, послушай… Тут взгляд Бэзила Валентайна зацепился за картину за ним, сразу за кафедрой. — Что это! Что здесь случилось!
— Это…
— Ну же, прекрати этот смех… это, это сделал ты? Валентайн стоял, обводя пальцем дыру на месте аккуратно вырезанной фигуры вытянутого императора Валериана.
— Я? Боже правый нет. Креме, мсье Креме, vous savez[248]…
— Прекрати этот чертов смех…
— Ah oui, qu’il voulait un souvenir, vous savez, un tout petit souvenir de sa vieille connaissance du monde des truqueurs…[249]
Валентайн не ответил, таращась на ущерб у него под рукой. Он провел пальцем по краю среза, как его язык провел по сколотому зубу, хотя это он прекратил, как только отвернулся, закусив нижнюю губу под поврежденным местом.
— Bleu de Prusse, alors, ça ne fait rien vous savez, le ciel en bleu de Prusse, retouché simplement vous savez…[250] работа некомпетентного реставратора, un restaurateur vous savez…[251]
— Иди сюда! Да, и теперь ты хочешь так же повредить того… ван дер Гуса… иди сюда!
— По той же причине, vous savez…
— Иди сюда! Но Бэзил Валентайн сам последовал за ним до филенчатой двери; и стоял за его спиной, когда тот смотрел на висящую внутри картину.
— Это лицо, это… Боже правый, это лицо, откуда оно взялось?
— Лицо? Валентайн наблюдал за ним, почти не взглянув на картину, — и… что ты о нем думаешь?..
— Думаю! Думаю? Боже правый, я… я не могу о нем думать, взгляни на него, оно же…
— Не нравится, а? Валентайн отступил на шаг, за дверь. — Думаешь, плохо, а?
— Плохо? Нет. Нет, не плохо, а смешно. Оно смешное, ты меня понимаешь? резко спросил он, оборачиваясь к Бэзилу Валентайну. — Оно смешное, оно… вульгарное, сказал он, поднимая руку между ними.
— Но ты… прекрати, мой дорогой друг, прекрати этот смех и выходи.
— Вот почему смешное, потому что вульгарное, видишь?
— Черт, выходи оттуда.
Он вышел, последовал за Бэзилом Валентайном по залу, смеясь. — О, и они… сказали, я обесчестил смерть! Ты видел это лицо? Потом он замолчал. — Откуда оно взялось?
— Мой дорогой друг…
— Нет, ответь, кто написал это лицо, ответь.
Бэзил Валентайн остановился, достав сигарету, которую повесил под распухшей губой. — Твой покровитель и написал, сказал он и показал.
— Он написал? Он?
— А что, по-твоему, значила вся эта… дурость, залезть в доспехи, эта..
— О нет! Нет! Нет! То же самое, да, о да, то же самое, что он хотел, но единственным способом, как он умел, но ты… ты…
Бэзил Валентайн почувствовал вкус крови. Бумага сигареты снова разорвала губу. Он стоял, припертый к кафедре. Но не мог отвернуться, как в львином павильоне: ибо видел те же глаза на себе, те же движения, что и у львицы, голова опущена, нога перекрещивала другую, застыв в цикле, и снова глаза на себе в новом приближении, но без решетки между ними. Ломаная улыбка на лице Валентайна выдала свои чахлые зачатки, когда он попытался затянуть губы потуже, не давая вырваться хилому звуку, заводящему оправдания, или какое-то деловое предложение. Потом он выпрямился, сделал шаг от кафедры. Грозные тени застыли, фигура отступила, встала над низким столиком в тусклом свечении камина. — А ты был мальчиком! сказал Валентайн голосом почти детским от обвинения. — Мальчиком в своей истории? чьему отцу принадлежал оригинал? Мальчиком, который его скопировал, и украл оригинал, и продал, почти «за гроши»… ему.
— Ему! Откуда я знал, я не знал, кто его купил, просто продал. Оригинал! Я думал… ты знаешь, каково это было, войти с ним сюда годы спустя — и увидеть это здесь? В ожидании, увидеть это в ожидании меня? в ожидании выжечь клеймо последнего обязательства, как будто все эти годы, как будто оно было тем, чем я думал, а не… ребенок бы увидел, даже в таком освещении.
— Возможно, вес это время ты был прав, тихо сказал Валентайн, подойдя ближе.
— Но это же копия!
— Разумеется. Когда старый граф втайне распродал свою коллекцию, это была одна из его копий.
— А, оригинал? все это время?..
— Все это время оригинал был там же, где сейчас эта копия. Бэзил Валентайн стоял очень близко к нему у столика. — Конечно, здесь так долго простоял оригинал, тот, что ты продал ему. А это — это я сам купил в Риме всего-то год назад. Помнишь нашу первую встречу? прямо здесь, за этим столиком? Конечно, это был оригинал. Я сказал, что это копия, только чтобы послушать, как ты будешь его отстаивать. Я знал, что Браун доверится твоему мнению. И знал, что Браун потрудится изучить его заново, у «экспертов». Я посеял эту мысль у него в голове только для того, чтобы он пресек ее сам и, когда я подменил бы столики, кто бы ни назвал это копией, Браун бы просто рассмеялся ему в лицо. Он же только что убедился без тени сомнения, верно? А оригинал? Он-то на пути обратно в Европу, где ему и место. Я подменил его совсем недавно. Думаешь, он заметил подмену? И Валентайн рассмеялся — звук презрения, перерезанный вскриком боли из-за шока губы.
— Да, слава Богу! Фигура по другую сторону столика освещалась по контурам ровным свечением огня. — Слава Богу, золото для подделки все-таки было!
Валентайн улыбнулся своей ломаной улыбкой, подходя ближе, пока второй отступил в зал на шаг.
— И ты просил скопировать Патинира, чтобы его украсть, чтобы украсть у него и это.
— Украсть! Да посмотри на него, посмотри на него там. Украсть у него? Посмотри на… его руку на ковре, Валентайна передернуло. — Как жирная рыхлая жаба на ковре, безобразная ядовитая жаба с ценным камнем в голове, посмотри. Такие руки? на таких красивых вещах? Затем, сведя ладони перед собой, словно защищаясь, Валентайн ненароком прижал запястьем вес к талии. Он вдруг сделал шаг вперед, не убирая оттуда руку, и сказал, — Слушай…
— Боже правый!
— Все иначе, сказал Валентайн, — теперь все иначе, когда ты и я… одни.
— Ты… что тебе от меня надо?
— А ты! что надо тебе? выпалил Бэзил Валентайн, снова наступая, пока фигура перед ним пятилась в зал, не шатко, но из стороны в сторону, обратно к лестнице и брошенным у ее основания доспехам. — Да, твое «клянусь всем безобразным»! и ты, обращался с тобой как с драю-ценным камнем, продолжал он, повышая голос. — Ты и твоя работа, твоя драгоценная работа, твой драгоценный ван дер Гус, твой драгоценный ван Эйк, твой драгоценный не ван Эйк а что я сам пожелаю! И твой драгоценный канцлер Ролен, посмотри на него, посмотри. Да, почему ты не написал его в «Мадонне с младенцем и дарителем»? Думаешь, сейчас что-то иначе? Что тот канцлер Ролен с жирной рожей не был таким же, как он? Да, клянись мне всем безобразным! шипел Валентайн и наконец отдышался. — Вульгарность, корыстолюбие, власть. Это тебя пугает? Это все, что ты видишь вокруг, и думаешь, тогда было иначе? Фландрия в пятнадцатом веке, думаешь, там были сплошь «Поклонения Агнцу Божьему»? А картины, которые мы никогда не видели? мусор, который пропал? Раз остались шедевры, думаешь, все они были шедеврами? А картины, которые мы никогда не видели — и никогда не увидим? которые были ничем не лучше других плохих. И твой драгоценный ван Эйк — думаешь, он не жил по горло в горластом вульгарном дворе короля? В мире, где все делалось по тем же самым причинам, по которым все делается сейчас? ради тщеславия и алчности, и похоти? и безбрежного эгоизма всех канцлеров роленов? Думаешь, они отличали причудливое от прекрасного? что их вульгарное чванство не душило красоту везде, везде? как сейчас? Да, черт возьми, вот теперь слушай меня и клянись всем безобразным! Думаешь, любой художник занимался чем-то, кроме как наемничал? Те красивые алтари, думаешь, они возвеличивали что-то кроме вульгарных людей, что их заказывали? Думаешь, ван Эйк не проклинал себя за то, что ему приходится проматывать свой гений, растрачивать таланты на всяческие вульгарные почести, на милость тех, кого он ненавидел?
По сломанному зубу текла кровь. Валентайн отвернулся, но снова крутанулся, не в силах остановиться. — Да, я помню твою жалкую речь, твою безумную вывернутую апологию тех картин, все фигуры и все предметы в своем присутствии, своем сознании, потому что на них смотрел Бог! А знаешь, что это было? Что это было на самом деле? что всё так боялось, так сомневалось, что его видит Бог, что силилось в тщеславии в Его глазах? Страх, страх, пессимизм и страх, и уныние везде, как и сегодня, вот почему твои картины так кишат деталями, этот ужас перед пустотой, этот абсолютный ужас перед пустотой. Потому что вдруг Бог не смотрит. Вдруг не видит. О, этот набожный культ средневековья! Быть под взглядом Бога! Да есть хоть секунда веры в любой их работе, хоть в одном сантиметре холста? или это тщеславие и страх, тот же упадок, что окружает нас сейчас. Глубокое недоверие к Богу, и им нужно выставить все идеи туда, где их видно, где их можно пощупать. Твои… детали, он уже начал слегка запинаться, — твой Баутс, да был ли буржуа хуже твоего Дирка Баутса? со всеми его проклятыми деталями? Расскажи мне об отдельном сознании, о том, как видит Бог, а потом клянись всем безобразным! Расскажи мне о своих драгоценных ван Эйках и гордись, что ошибался так же, как и они, так же, как все вокруг них, так же, как он. И Бэзил Валентайн выбросил руку в сторону сломленного остова на полу, куда пятилась отступающая фигура перед ним. — Раздельность, сказал он голосом, близким к шепоту, — всё кишит от раздельности, всё в собственной тщеславной скорлупе, всё отдельно, отдалено от всего остального. Быть под взглядом Бога! А есть раздельность в Боге? Валентайн договорил и снова протянул руку, но медленнее, не столь твердо, чтобы немедленно убрать, когда перед ним поднялись две отступающие ладони, нарушая поверхность, когда голос нарушил оставленную им тишину.
— А тот ван дер Гус? Кто пририсовал лицо? Кто не выдержал пустоты? Кому тогда надо было увидеть своими руками! Да, зачем ты мне все это рассказываешь… ты…
— Берегись! слишком поздно произнес Валентайн и неподвижно замер, когда фигура перед ним споткнулась о наруч и снова упала на колени перед телом на ковре между ними. Стоя над ним, Валентайн тихо сказал, — Потому что, мой дорогой друг, ты и я…
— Ты и я — что! Ты и я — что!
— Потому что, наконец-то, ты и я вместе. И теперь… ну же! что ты делаешь? Что ты пытаешься сделать? Он не получил ответа, видел только руки, снова силящиеся поднять забрало, кровь, пролитую на розу под тем мерзким подбородком и тыльной стороной ладони у окровавленных неровных зубов, и слышал хриплый шепот, — Черт… черт…
— Ну все, оставь… оставь все это в покое.
— Его глаза, я вижу, как светятся его глаза за этой… штукой. Ты их видишь? Ты их видишь?
— Прекрати немедленно, прекрати…
Забрало раскрылось. И у обоих вдруг перехватило дыхание, словно они даже сейчас ожидали увидеть молодое лицо мантуйского дворянина, но их обманул, над ними насмеялся этот тяжелый все еще влажный лоб, колючие выпученные глаза в состоянии, ненарушенном быстрыми вторжениями жизни.
Бэзил Валентайн снова описал крест на груди, зажав теперь верхнюю губу целыми зубами, пока она снова не закровоточила, отступил в растущей волне сырого тепла от промежности, увидел перед собой блеск своей ладони от шока золота, а под ней — ладонь на подбородке, большой палец, ласкающий окровавленные неровные зубы, и другую ладонь, утирающую пот со лба.
— А теперь… сказал Валентайн.
Двигавшаяся рука остановилась, и глаза обратились к нему.
— Этот человек…
Валентайн завис над ним, — Что?..
— Этот человек — твой отец.
Бэзил Валентайн отступил, перенес вес на одну ногу; и вторую вынес вперед, медленно, пока не коснулся шлема. — Да ты безумен, верно…
Забрало захлопнуло открывший его большой палец, крепко, как видел Валентайн, сокрушив добела между суставами, и Валентайн не двигал ничем, кроме глаз, вверх, к живым глазам, зеленью прожигающим его. — Но ты и я, теперь, ты и я…
Зеленые глаза не двигались, и Валентайн медленно отстранился, отстранил ногу от забрала, чей край сдвинулся не больше, чем потребовалось большому пальцу, чтобы восстановить свою форму, потому что сам он остался.
— Знаешь… сказал Валентайн, теперь перенося вес на обе ноги, — все это… Он вяло обвел зал. — Ты и я… Потом увидел, как большой палец удалился от изломанного рта, как рука оставила след разбавленной крови на нагруднике. — Ты и я… послушай. Послушай… Валентайн пытался улыбнуться; и тут же почувствовал, как образ, оставленный в зеркале, вернулся высмеять холодные черты этого лица, которые он так вымуштровал и которым так привык доверять. — Послушай… сказал он, глядя, как рука шарила между роз, остановила кончики пальцев на карманном ножике. — Послушай меня. Теперь ты и я, это не будет… так, как… не будет вульгарно… не будет вульгарно, повторил он в полушаге назад, глядя, как вторая рука поднимается от приоткрытого забрала, а когда увидел, как руки встречаются на ножике, его собственные потянулись к поясу, но только повисли на весе там, — Потому что ты… часть меня… Будь ты проклят, будь ты проклят, будь ты проклят, воскликнул он, вскидывая обе руки перед лицом, когда короткий клинок ударил раз, и еще, и еще, каждый раз вонзаясь в грудь Валентайна, и он потерял равновесие, и ударился головой о лестничную стойку, и упал.
Вскрик — или это было тявканье? — раздался с кухни. И там Фуллер подошел к раковине, еле стоя на ногах, и вымыл руки. Потом вымыл мясницкий нож и вытер его полотенцем для рук, уронил полотенце в бельевую корзину и вернул нож в подставку, где ему и место, и взял два картонных чемодана, которые все это время накрепко завязывал. Выключил свет на кухне, сгорбившись и поймав выключатель плечом, и вышел в большой зал с чемоданом в каждой руке.
— Вы cap!
— Фуллер!.. Я…
— Но что приключилось cap? Чемоданы в руках Фуллера опустились на пол. — И мистер Валентайн cap?
— Да, да я… я просто преподал ему урок… единственный урок богов, да…
— Но вы cap вы не поранены?
— Я? Боже правый да, я… я свободен, как в день своего рождения. Стой! Стой!., не подходи туда, не трогай его.
— Но, может, мистеру Валентайну грозит опасность очнуться, cap.
— Но… нет, не трогай его. Никогда не знаешь, что там у них… в волосах. Потом он рассмеялся. — А ты, Фуллер? едешь в отпуск, Фуллер?
— Да cap. Туда, где мое место быть, cap, после стольких лет ярма. Потом Фуллер выпрямился с чемоданами, к которым вернулся, со словами, — Кое-что вспомнилось. Он подошел к шкафчику и достал большой плоский футляр из кедра. Открыл, вложил внутрь руку, поднял и принюхался к содержимому, и снова закрыл. Когда Фуллер вернулся по ковру, не наступая на розы, вернулся он с выражением виноватого удовлетворения. Но остановился взглянуть и сказать — Что такое, cap? Фуллер не получил непосредственного ответа, стоял, глядя, как тот сдвигает налядвенники на тяжелые ягодицы, чтобы запустить руку в карман брюк и достать несколько купюр в мокром комке. Потом он наклонился над рукой, лежащей у его ног. Фуллер уже стоял рядом, и оба уставились на бриллианты в плоти пальцев.
— Сар… Фуллер заколебался, — Смею верить, бриллианты уже вросли и, как по моему взгляду, растеряли свой блеск. Потом против воли повернул свое лицо к тому, что таращилось на него с ковра.
— Как и глаза, сказал он и в последний раз вырвался из этой хватки, — глаза впрямь как у черной собаки, когда у нее давеча смеряли температуру.
— Боже правый!
— Сар? Фуллер поднял взгляд, чтобы увидеть, как он раскрыл смокинг и роется у пояса. На ковер выпал пистолет, и он стоял там, утирая рукой лоб, после чего достал кошелек, поднял пистолет и отправил оба по своим карманам.
Фуллер вернулся к чемоданам. — Видать, порадуюсь наследию превосходных сигар, сказал он, забирая плоский кедровый футляр, не удержавшись от того, чтобы не раскрыть его и не принюхаться шумно к содержимому. Затем тусклый перезвон радио затих, и Фуллер смотрел, как он медленно проходит по ковру, допивая налитый ранее бренди. В тишине он постоял, глядя на простор настольной картины, контур фигуры, замерший на фоне камина, пока неподвижность не нарушило движение руки и пустой бокал не разбился о горящие поленья. Тогда фигура стала вся движение, столкнула стеклянную крышку со стола, наступила на поверхность, рвала руками цветную панель на куски все меньше, чтобы побросать в огонь, все это время шепча, — Cave, caveat emptor, Dominas vider, Иисусе! оригинал!., шепот, нарушенный смехом, — да, слава Богу, было золото для подделки!
Все это стало делом нескольких мгновений, и снова он неподвижно стоял перед огнем. Пламя выросло и тихо двигалось за его профилем, отбрасывая на него свечение и оставляя черты в тени, струйки крови — неразличимыми.
Фуллер наблюдал, откашлялся, но не вмешивался. Огонь вырос с резким треском натиска, и внезапные всплески пламени отбрасывали тени все длиннее, и Фуллер сдвинулся, как одна из них, к своему багажу, тихо заговорив. — Как же давно он сказал, что переделает меня из черного белым. Он поднял чемоданы и взял кедровый футляр с сигарами под мышку. — Знать, за мной присматривает великая сила, раз он не преуспел в своем замысле. И после недолгого ожидания, выпрямившись, Фуллер двинулся к двери, больше не оглядываясь на большой зал, вздрогнув, конечно же, у юношеского портрета, когда вышел в прихожую и ненадолго разгрузился, чтобы снять шляпу с очень маленького панельного шкафа. Со шляпой в руке он замер, готовый нарушить струящуюся к нему тишину, быть может, своим голосом в прощании, когда тишина нарушилась — лязгом металла; и Фуллер быстро завозился с чемоданами, устыдившись, что подслушивает близость, которую впервые понял, услышав теперь,
— Боже правый! какой ты был роскошью!
На улице Фуллер замер. Постоял и глубоко вдохнул. Затем, когда дверь за ним снова открылась и закрылась, заговорил, не оборачиваясь, глядя на небо, — Видать, нас ждет луна, чтоб осветить нам путь…
— Луна? луна? где… Оба поискали ее глазами на небе.
— Только что… начал Фуллер.
— А да ничего, когда она понадобится, то, что уж там, чары, да, чары сведут ее вниз… Фуллер, вот, слушай, эти деньги. Возьмешь что-нибудь? Не знаю, сколько здесь, но, куда ты сейчас?
— Первоначально мне надо найти телефон, известить друга о состоянии оставленных, за надобностью его профессиональных услуг. Затем, полагаю, по множеству причин желательно избечь из этой окрестности. А вы cap?
— Да, уйти. Уйти, но сперва, даже если… получилось не так, как я думал но, получилось, существовал свой замысел. Да именно уйти, куда. Но сперва нужно найти ее, ты понимаешь, ты поймешь, где я был все это время. Фуллер? деньги?..
— О нет, cap, Фуллер начал удаляться, и бледный столб света желтил его всей жизнью уличных фонарей. — Я и так достаточно обеспечен: в его улыбке розовый язык сбежал, такой хрупкий и в опасности, во тьму донжона, когда он закрыл золотую решетку своих зубов.
Луна — и прочие сияющие нарывы небес — пропали. Снова заснежило, когда такси въехало в Центральный парк, и водитель посмотрел в зеркало, как развалившийся сзади силуэт вдруг подтянулся при виде привидений деревьев и уставился на улицу, словно встревожившись и не понимая, где именно в сумрачном лесу находится, пока они не выехали оттуда.
Машина завязла в талом снеге и остановилась, и водитель развернулся на своем месте. — Теперь так, приятель, мы уже час катаемся по округе, я уже час назад сказал, что в это время ночи в Беллвью нельзя, если только не хочешь, чтобы тебе глотку не перерезали. У тебя что, дома нет, куда тебе надо? Дамочки какой-нибудь, чтоб навестить? Мне потом еще всю дорогу в «Асторию» ехать… чего? Теперь в Даунтаун понадобилось? Горацио-стрит, это вроде как в Вест-Сайде? Лады, это в последний раз, поедем, но это в последний раз.
Наверху окна светились, порой закрываясь тенями нелюбопытных лиц, выглядывающих, только чтобы не оглядываться, и она сама отвернулась от этой комнаты, полной поблекшей эдвардианской элегантности, неподвижно, не замечая страницы, усеивающие ковер у ее ног. Письмо под левой ногой начиналось с «Я уже не раз вам писала, и вы мне не отвечаете…», и его строки были размазаны и залиты там, где плеснуло из стакана. Она уставилась в темную пропасть под высоким окном, не в силах разглядеть пучины из прореза, обрамляющего ее фигуру светом, и, когда отвернулась, так медленно набранный вдох вырвался с решимостью, когда она прошла по засоренному ковру. Мгновение спустя ручка уже двигалась в твердых штрихах пылкого возмущения: «Дорогой доктор Вайсгалл. Вам может быть интересно, что моя мать и папа римский…»
Дальше, в этом концентрическом обледенелом хаосе, падал тяжелый сырой снег. Завывал ветер, борясь сам с собой в темной зияющей руине на месте здания, и он отвернулся, снова поскользнувшись в слякоти, чтобы увидеть, как поперек улицы льется красное сияние, от угла. До бара пришлось ковылять в обход темной кромки лужи, и даже тогда надо было ждать у двери — вход перекрыли две пивные бочки, которые катились в противоположных направлениях и сшиблись в лоб, когда хозяин и бармен выругались друг на друга и разбрелись с бочками назад. Он вошел с бормотанием, нащупал острый сверток в пальто, попросил вылить. Кто-то заказал на всех. Внутри стоял смрад, пол был залит и измазан чем-то из стаканов, из забитого стока у двери в мужской туалет. Маленькая фигура, сжимавшая грязную долларовую бумажку, пронзила его косоглазым взглядом. Он выпил, дыша через рот, чтобы избежать запаха, и пытался пересчитать торчащие из внутреннего кармана края купюр, когда началась драка и он отстранился, медленно, из страха, что его втянут в их заляпанный грязью гнев, где они дико сшибались, с руками, ногами и бьющей головой, чуть не опрокинув его, прежде чем он вернул себе тьму и улицы, залитые красным, словно объятые влажным пламенем. За ним следом вырвался спор, когда он приступил к переправе через темное озеро.
— Слышь, Лерой…
— Дит в жопу…
— Лерой…
— Дит
За пропастью зеркало отражало ярко освещенную и суровую действительность, немедленно включившую и двух пьяниц, погруженных в разговор. Один, говоривший перекошенным лицом, попятился, наступив на ногу мистера Пивнера, вынудив его слегка придвинуться к собственному спутнику, на кого каждые пару секунд он украдкой бросал взгляд через зеркало за стойкой.
— Ты знаешь, что я такое? потребовал ответа пьяница на дальнем конце стойки. Оба вовсю наслаждались дискуссией, и каждый находил второго интеллигентным, остроумным и в целом приятным собеседником, поскольку ни тот, ни другой не слушали друг друга. — Я медбрат.
— Ну а я говорю, миллион может заработать любой. Надо только начать мыслить правильно, и если продолжишь, если продолжишь в том же духе, то уже привыкнешь и сам с собой ничего сделать не сможешь.
— Ну давай расскажу, что у нас сегодня было. Сегодня мы зачехлили одного, знаешь, что это такое?
— Через какое-то время ничего не можешь поделать, не можешь не заработать миллион. Ты знаешь, что я такое? Я предсказатель. Руки, карты, все читаю.
Когда они вошли, мистер Пивнер снял мокрую шляпу, огляделся и опять надел. Он чувствовал себя хорошо, но немного волновался. Разговор шел неторопливо, он реагировал достаточно внимательно, но понимал, что сильно отстает: слушая, даже отвечая, он еще изучал слова тремя-четырьмя предложениями ранее. Спрашивая, — Ну, а чему ты сейчас учишься?., он еще взвешивал свое пристыженное приветствие, когда они встретились на улице, — Я шел домой, но, почему нет, нет, я не сильно тороплюсь. Слыша, — Ничему особенному. Вечернее отделение довольно дорогое, оплатить надо только учебники, и ты удивишься, сколько они стоят. Это в основном книги по науке, вот что в основном меня интересует… он все еще смаковал, — С Рождеством, ух, рад вас видеть сэр. Я как раз собирался на полуночную службу в церковь… Смакуя, снова, — Рад вас видеть сэр… он облизнул губы и посмотрел в зеркало.
— Этот в больнице, ты такого еще не видал.
— Вот как мой друг, он сейчас женится, я даже это ему предсказал. Завтра, в Рождество, женится. Он регулярно потрахивал одну телку из Бронкса, а я предсказал, что ему придется на ней жениться.
— А теперь давай объясню, что значит «зачехлить».
— В каком-то смысле можно сказать, ему повезло, в каком-то смысле можно сказать, может, это и хорошо. Это вещь такая, если откладываешь, скоро начинаешь опасаться, но если это случится рано, как у него, то деваться уже некуда и разницы ты не знаешь, привыкаешь и уже ничего не можешь с собой поделать. Как я ему и предсказал, я ему предсказал, ты привыкнешь и ничего не сможешь с собой поделать. И отступив на шаг, предсказатель воткнул в ребра сзади локоть.
Между их носами уже было сходство, сообщило откровение в зеркале; а если и негативное, то есть просто ни его лицо, ни тощее лицо так близко к его не были какими-то незаурядными, времени на опасения не было: по-прежнему казалось, будто все происходит слишком быстро. Он сам услышал, как говорит с теплой сдержанностью все, что в воображении подготовил для первых бесед с сыном; но ту беседу он уже предвкушал в таких подробностях, в стольких репетициях, что теперь лелеял каждую протоку и излучину, чтобы не затеряться в переменчивости случайного разговора, а крепко держаться: да, ведь на этот миг истина была в том, что сомнение существует в действительности: что действительность пробуждает сомнение — нечто безликое и неустойчивое, что вдруг резко наделяется собственной сущностью и плотским эгоизмом. Говоря, — Но что я хочу сказать, если хочешь… Я хочу сказать, я бы хотел купить тебе учебники, потому что если могу… если ты и я… Его губа дрогнула, но вместо того, чтобы, как обычно, отвернуться, мистер Пивнер смотрел прямо Эдди Зефнику в лицо. — Думаю, мы справимся, сказал он. Улыбнулся, и губа перестала дрожать.
— Но ух, мистер Пивнер…
— И послушай, Эдди. Вот, Эдди, вот, я кое-что хочу тебе подарить. Может, не так уж… но сейчас сочельник, и, вот, пожалуйста, я, думаю это должен взять ты.
— Ты не представляешь, какой был бардак, но чего еще ожидать, когда зачехляешь.
— В общем, видишь, вышло все, как я предсказывал, есть такие вещи, от которых не сбежишь.
— Но ух!., часы? и они, золотые? Золотые часы?
— Думаю, они должны быть у тебя, потому что…
— Но ух! сэр, И ух, глядите, уже почти двенадцать. Не хотите со мной на службу?
— Но я даже не знаю, что на ней делать.
— Но если вы со мной…
— Либо это, либо религия.
— Или помогать с зачехлением.
— Да, если я с тобой… И мистер Пивнер высморкался. Он чуть не поблагодарил Эдди Зефника за халат.
Отто вышел из-за угла, прошел по бордюру, словно по краю пропасти, спиной к реке, чей ветер следовал за ним, на миг ослеп из-за огня и кипящей смолы, где посреди улицы стояла лохань с асфальтом под стражей керосиновых горелок. Снег сменился на мокрый, на дождь и перестал; но пальто промокло, висело на плечах тяжело, как свинец.
— Отто!.. Стэнли возник, словно вырос из обнаженной земли. Он дрожал, глаза покраснели, усы выглядели перекошенными.
— Стэнли, ты куда?..
— Отто, зачем ты это сделал? Ты знал? ты знал?
— Что, что, я знал что?
— Я был под арестом, все это время, сидел в отделении с нашей последней встречи.
— Но что? за что? что случилось?
— И полицейские, ты знаешь, какие они, полицейские? как роботы, им так скучно, они не слушают, они не знают, кто ты, но ты-ничего не можешь, ты ничего не можешь…
— Но что такое? что случилось?
— Ты не знал? Те деньги, что ты мне дал, ты не знал? Деньги, что ты мне одолжил, те двадцать долларов, ты не знал, что они плохие?
— Плохие?..
— Что это подделка?
— Подделка?
— Если ты не знал, слава Богу, что ты не знал. Надо было подумать раньше, не стоило думать, что ты так со мной поступишь, извини, прости меня, прости за то, что так о тебе думал.
— Но нет… Отто прошептал: — Нет. Нет, только не все те…
— Извини меня, прости, я все тебе верну. Прости меня, Отто. Теперь мне надо идти.
— Но погоди, погоди погоди погоди…
— Не могу задержаться, у меня ноет зуб, весь день, сейчас мне надо на полуночную службу, а потом мне надо к матери, мою мать сегодня перевели в новую больницу, и она будет гадать, куда я делся, и потом, думаю, полиция может…
— Полиция, что ты рассказал?
— О деньгах? Сказал, что не знаю, ответил, что не знаю, где они мне достались, не знаю, поверили они или нет, там на тебя просто смотрят, может, за мной следят, не знаю, но уже неважно, и прости меня, я все верну…
— Но нет, прошептал Отто.
— Что такое? Мне надо идти, не сходишь со мной? Хочешь со мной на службу?
— Нет. Нет. Отто потер лоб, потом уронил руку к острому весу в пиджаке. — Он не мог так поступить…
— Спокойной ночи, спокойной ночи… и я все верну…
Ветер в спину поднял волосы Отто дыбом, задул перед ним пустую жестянку, бросая вскачь по пятнам снега, звеня ей по голым отрезкам тротуара, чтобы зашвырнуть пропащей среди изувеченных теней, когда он свернул за угол на ее улицу и увидел, что он не один. Он громко вскрикнул, хотя вторая фигура была рядом: оба перед встречей остановились, но Отто тут же заговорил. — Слава Богу ты здесь, после всего… всего, что случилось, и теперь… Да теперь все будет хорошо. Я тебя искал, я тебя везде искал, я только что ходил за тобой на Горацио-стрит, но там ничего нет, все сгорело, а надо было прийти сюда, надо было в любом случае первым делом прийти сюда правильно, потому что ты знал ее, и она… тебя…
— Где она?
— Где она? а что, она… она… а что? Слушай, почему ты так на меня смотришь? И что с тобой случилось? лицо, что это? у тебя на лице кровь?
— Где она?
— Ты просто ищешь ее? Значит… ты пришел за ней? Его руки двигались в темноте, словно он едва удерживался на ногах в густом сумраке, как будто выросшем кругом них. — Но я искал тебя! выпалил он. А потом потерял равновесие на льду, отступил от глаз, что пронзили его и опустошили его лицо. — И она… произнес Отто, восстанавливая равновесие, сделав еще один шаг назад, — Я не знаю. Я не знаю, где она, сказал он и повторил медленно, но так же отчетливо, — Я не знаю, где она… заколебался и замер неподвижно. А когда поднял глаза, глядя на восток, в сторону больницы, оказался на улице один. Ветер стих, и неподвижный холод был невыносим. Он стоял оцепеневший, окруженный льдом, среди ледяных великанов зданий, словно посметь сделать шаг — значит полететь кубарем в ночь как без надежды на будущее утро, так и без предательства небом своего победоносного присутствия — в виде звезд.