Более десяти лет назад Акутагава как-то спросил меня: «Скажи, когда ты погружен в работу над текстом, посещает ли тебя вдруг мысль: „Ради чего я, собственно, надрываюсь? Что изменит эта законченная рукопись?“. Сенкевич говорил, что такое состояние надо считать дьявольским наваждением». Я не помню точно, что ответил тогда, но, вероятно, сказал, что и мне знакомо это чувство. Оно приходит, когда иссякает творческая энергия, – опаснейший момент для любого писателя, который хотя бы раз испытывал каждый.
Был ли Акутагава одержим тем самым «наваждением», о котором говорил Сенкевич? Но одного лишь творческого кризиса недостаточно, чтобы свести счеты с жизнью. В предсмертных записках он упоминает, что утратил и аппетит, и влечение к женщинам. Но что стало с его ненасытной страстью к чтению? Неужели даже книги потеряли для него всякий смысл? Или одной лишь любви к чтению недостаточно, чтобы цепляться за жизнь?
Не знаю, было ли самоубийство Акутагавы результатом философских размышлений или нет, но, по крайней мере, если судить по его запискам, назвать это философским нельзя. Мир болезненной, ледяной нервозности, смутное чувство тревоги – он лишь передает настроение, не прибегая к беспощадному самоанализу. Разумеется, ведь он писал это не для широкой публики (да и, вероятно, не считал нужным дать кому-то читать), поэтому было бы поспешным судить о его самоубийстве только по этим запискам.
Что же это за «смутная тревога»? При его проницательности он наверняка мог бы объяснить ее яснее. Возможно, он просто не хотел, чтобы люди узнали правду.
«Нет, не будьте так назойливы – оставьте меня молча и дайте спокойно уйти», – должно быть, он сейчас так говорит где-то внизу, под землей.
И всё же его смерть оказалась, как ни странно, романом без сюжета.
Большинство писателей не горят постоянно творческим огнем. Чаще всего он вспыхивает периодами, приходит урывками. В нашу эпоху всеобщей журналистики профессиональные литераторы чаще пишут не по внутреннему порыву, а под кнутом редакторов газет и журналов. Но даже в таких условиях, когда творческий жар полностью угасает, писать становится решительно невозможно. Те, кто способен ради денег терпеть унижения, – особая порода. Но тот, кто хоть сколько-нибудь верен искусству, может лишь ждать возвращения вдохновения. Иногда оно приходит сразу, иногда не возвращается годами – всё зависит от капризов музы, писатель же бессилен что-либо изменить. Пытаться содержать семью в таких условиях – всё равно что ходить по канату без страховки.
Акутагава, для которого сама мысль о писательстве ради денег была кощунственна, острее других чувствовал эту опасность. Когда Кикути ушел из «Осака Майнити», Акутагава остался один и признавался: «Стыдно получать зарплату, почти не работая, но без этого скромного, но регулярного дохода я теряю почву под ногами». Его нервная натура смертельно боялась оказаться во власти того самого «наваждения, о котором говорил Сенкевич».
Уже в ранних произведениях Акутагавы заметна тревожная хрупкость – именно то, за что цепляется дьявол. Хрупкость не всегда недостаток: порой она становится изюминкой, и у Акутагавы есть прекрасные тому примеры. Но тогда нужно было либо полностью принять эту хрупкость, либо, если хотелось сохранить присущую ему ясность стиля, писать куда меньше. Он и так не был плодовит по нынешним меркам, но стоило сократить объемы еще сильнее, накапливая творческую энергию. Однако он знал это лучше всех – и всё же боялся, что, перестав писать, потеряет дар навсегда.
Мне кажется, он страдал от этого навязчивого страха, и мысль об этом бесконечно печалит меня. Можно списать всё на психопатию, но психопатия – часть личности. Нельзя просто назвать человека «больным» и отмахнуться.