Ишикава осмотрела меня основательно, уложив на кушетку и запустив диагностику по всему телу. Вердикт оказался предсказуемым: три сломанных ребра на левой стороне, трещина в четвёртом, ушиб печени, рассечения дюжины разной глубины, множественные микроразрывы магических каналов по всей грудной клетке. Последнее беспокоило целительницу больше всего.
— Сутки, — произнесла она тоном, не допускающим возражений, после того как закончила исцелять основные повреждения. Маленькая японка с седой прядью в чёрных волосах стояла надо мной, скрестив руки, и взгляд её карих глаз выражал спокойную непреклонность. — Никакой магии! Никаких нагрузок! Каналы в теле подобны мышцам: если порвать волокно и продолжить нагружать, получится необратимое повреждение. Вы откатили заклинание категории, которую я даже затрудняюсь классифицировать, и это чудо, что каналы ещё функционируют. Сутки покоя, князь. Я не прошу, я настаиваю!
Я кивнул. Спорить с Юкико мне не хотелось, потому что она была права, и потому что тело подтверждало каждое её слово тупой пульсирующей болью от рёбер до позвоночника.
К вечеру я сидел за длинным столом в общей зале резиденции Хранительницы, и ощущение было такое, будто кто-то выключил в голове внутренний метроном, который десять суток подряд отстукивал обратный отсчёт с момента появления Абсолюта. Шум на время затих. Не остановился навсегда, Хлад всё ещё сидел за стенами, портал по-прежнему работал, и эта война далеко не закончилась. Просто сегодня, впервые за десять дней, у меня появилась возможность сесть, поесть и не думать о том, что через двадцать минут нужно бежать латать очередную дыру в обороне.
Зала представляла собой просторное помещение с высокими потолками и деревянными панелями на стенах, оставшимися от тех времён, когда здесь проводились приёмы. Свет давали полтора десятка свечей в массивных бронзовых подсвечниках, расставленных вдоль стола для атмосферности. Через узкие щели в окнах тянуло холодом. На длинном дубовом столе, за которым в мирное время рассаживались гости званых ужинов, стояли армейские котелки с рагу, деревянная доска с нарезанным хлебом из защищённых хранилищ, чайник, несколько кружек и три фляги с чем-то покрепче. Хлеб был чуть подпорчен, с кисловатым душком, но съедобен, и рагу пахло вполне терпимо, учитывая обстоятельства.
Вокруг стола собрались люди, две трети которых до сегодняшнего утра никогда не видели друг друга. По одну сторону расположились мои спутники: Василиса, Сигурд с рукой на перевязи, Дитрих фон Ланцберг, Федот с парой гвардейцев, Корнелиус Бёрк, который пришёл в себя достаточно, чтобы сидеть за столом, хотя лицо его оставалось серым, а глаза запавшими, Торвальд Эстлунд и Бьёрн Хольгерссон. По другую разместились Арбитры, и это была, пожалуй, самая пёстрая компания, которую я видел за одним столом. Стефан Пожарский сидел отдельно, в углу у окна, с кружкой чая в руках.
Мари-Луиз заглянула на пять минут. Встала в дверях, обвела взглядом стол, подошла к фон Герсдорф, коротко поблагодарила Арбитров от имени Детройта и его жителей и тепло пожала баронессе руку. Герсдорф кивнула, приняв благодарность с тем же постным выражением, с которым принимала бы сводку погоды. Хранительница ушла: у неё был город, нуждавшийся в водоснабжении, продовольствии, лечении раненых, погребении мёртвых и укреплении стен, и спать этой женщине сегодня не придётся.
Первые десять минут за столом прошли в тишине, и тишина эта была не тяжёлой, а усталой, как молчание рабочих после двенадцатичасовой смены. Звякали ложки о посуду, кто-то наливал чай, кто-то отламывал кусок хлеба. Говорить хотелось, но сначала нужно было набить желудок и перестать чувствовать себя выжатой тряпкой.
Токугава сломала молчание первой.
Двадцатилетняя японка, которая полдня назад прошивала Бездушных молниями с такой скоростью, что глаз не успевал за ней, сидела на стуле, подобрав ноги по-турецки, и с нескрываемым восторгом разглядывала Фимбулвинтер, висевший в ножнах на спинке моего стула. На руках её сидели перчатки из диэлектрического материала, что было, пожалуй, довольно предусмотрительно для электроманта. В огромных тёмных глазах на тонком лице читался шок от столкновения с невозможным.
— Что за дивный меч? — спросила она вслух, ни к кому конкретно не обращаясь. — От него фон, как от генератора средней мощности. Это Ледяное серебро? Настоящее? Сколько ему лет? Больше пяти сотен? Меньше? А можно потрогать? — тараторила Токугава, повернувшись ко мне, и поток вопросов не прекращался. — Выглядит как древний артефакт шестого ранга. Легендарная классификация по уровню силы. Один из них, верно? Я не узнаю его. Откуда он?
Уртадо, сидевший напротив с миской рагу, тихо посмеивался, не отрываясь от еды. Шрам от уха до подбородка на его смуглом лице складывался в кривую линию, когда аргентинец ухмылялся.
Мои гвардейцы переглянулись. Фимбулвинтер был моей личной вещью, и никому из посторонних я его в руки не давал. Секунду я размышлял, глядя на Томоэ, на сияющие глаза, на пальцы в перчатках, которые она уже тянула к ножнам, но вовремя одёрнула. Любопытство этой девчонки было настолько искренним, что отказать ей казалось чем-то даже не преступным, а жалким, как отнять игрушки у малыша.
— Можете посмотреть, — разрешил я.
Токугава вскочила со стула так, будто её подбросило пружиной. В два шага оказалась у меня за спиной, осторожно коснулась кончиками пальцев гарды и издала звук, который больше подходил ребёнку в кондитерской, чем боевому магу ранга Архимагистра.
— О-о-о-о!..
Бхатт, устроившийся рядом с Дитрихом, покачал головой с усталой улыбкой. Худой индус с аккуратной седеющей бородкой и вечной сумкой через плечо, которую он не снял даже за ужином, наклонился к фон Ланцбергу и негромко заметил:
— Она так реагирует на каждый артефакт старше трёхсот лет. В Александрии, когда нас водили по хранилищу, охрана вызвала врача, потому что решила, что девочке плохо.
Дитрих не улыбнулся, но уголок его рта дрогнул.
Токугава закрыла глаза, считывая рунный фон. Минута молчания, и веки её распахнулись.
— Эти чары… — выдохнула она, разлепив веки. — Тут не просто усиление лезвия с заточкой. Тут привязка. Оружие заперто, реагируя только на кровь владельца.
Токугава развернулась ко мне, и в тёмных глазах плескалось нечто среднее между жадностью и благоговением.
— Мне попадалось подобное лишь в описаниях регалий императорского дома, и там это немудрено: императоры Японии считаются прямыми потомками богини солнца Аматэрасу, и в Хэйан-кё до сих пор берегут клинок, откованный, если верить преданию, самой богиней для родоначальника династии. Каким образом настолько древняя вещь очутилась у князя из Содружества?
— Не владельца, а рода, — поправил я. — История к нему прилагается длинная.
— Я располагаю временем, — электромантка плюхнулась обратно на стул, подтянув колени к груди, и впилась в меня взглядом, полным нетерпеливого предвкушения.
Следующие минут пять она засыпа́ла меня расспросами: происхождение материала, век ковки, смысл скандинавских рун на гарде, отклик стали на металломантию и правда ли, что Ледяное серебро замедляет регенерацию у Бездушных. Вопросы сыпались очередями, перемежаясь широкими взмахами рук, от которых над столешницей потрескивали синеватые искры. Я отвечал коротко. После каждого ответа электромантка кивала с таким пылом, что чай в её кружке плескал через край.
— Надпись на перекрестье, — я тронул пальцем врезанные в металл знаки. — Младший футарк. «Fyr vetr smiðaðr. Yfir vetr lifi ek». В переводе: «До зимы выкован. Я переживу её».
Сигурд, Торвальд, Бьёрн и Гуннар разом вскинули головы. Четверо северян из разных земель и разных традиций опознали мёртвый язык своих предков, на котором ни один из них давно не говорил. Сигурд коротко склонил голову. Торвальд, одноглазый норвежец, чей голос напоминал грохот бочек по палубе, беззвучно шевельнул губами, примеряя слова к языку.
— Скандинавский обычай одушевлять оружие, — Токугава запрокинула голову и расцвела улыбкой. — Клинок изъясняется от первого лица. Красиво.
Она не улавливала и десятой доли того, что таилось за этими словами.
«Зима» применительно к клинку по имени Фимбулвинтер вмещала слишком многое, чтобы разъяснять за ужином. Кровавая зима, которая забрала мою мать Сольвейг, когда я был мальчишкой, и убила Ингрид, дочь хэрсира Эрика, чья смерть разбила сердце моему брату Трувору. И «великанская зима» из мифологии нашего народа, апокалиптическая трёхлетняя стужа, предвестник Рагнарока. И сами Бездушные, олицетворявшие нескончаемую стужу, которая перемалывает всё дышащее. Слова «до зимы выкован» означали, что клинок и всё, что за ним стои́т, появились раньше катастрофы. А «я переживу её» звучало не мольбой и не упованием, а сухой данностью. Невозмутимой убеждённостью кузнеца, моего отца, заложившего в сплав замысел, рассчитанный на десятки поколений вперёд. Кровяной замо́к служил тому порукой: отец задумал оружие, которое переживёт и самого мастера, и стужу, переходя от потомка к потомку, пока зима не закончится.
Для меня, разбирающего эту резьбу спустя тысячелетие, за знаками таился ещё один слой. Клинок и впрямь пережил зиму. Выстоял после гибели отца, после моей собственной смерти, после крушения империи и столетий забытья в тайнике под руинами Новгорода. И вот он вернулся в руки наследника. Надпись оказалась правдой.
Когда я вынырнул из размышлений, меня обжёг чужой взгляд. Стефан Пожарский из своего угла у окна уставился на меня: не мельком, а в упор, тяжело и неотрывно, будто силился рассмотреть нечто за матовым, затянутым изморозью стеклом. Кружка с чаем застыла у его губ. Пожарский за сегодня уже не несколько раз порывался мне что-то сказать: открывал рот, замирал и отводил глаза. Это начинало утомлять.
Токугава оказалась катализатором. Её болтливость и неподдельный интерес к чужим историям вытягивали из-за стола то, что иначе осталось бы за закрытыми ртами. Словно кто-то бросил камешек в тихий пруд, и по воде пошли круги: один разговор цеплял другой, чужое имя тянуло за собой чужую биографию, и люди, полчаса назад молчавшие над тарелками, начинали говорить.
Василиса переключилась на аль-Хаттаба. Княжна сидела через два места от меня, перевязанный бок не мешал ей держать спину прямо, и зелёные глаза с интересом изучали молчаливого османа.
— Юсуф-эфенди, — окликнула она, — узоры, которые вы выводили прямо в разгар схватки у западной стены. Я видела мельком. Это османская школа?
Аль-Хаттаб развернул к ней массивную бритую голову, укрытую высоким тюрбаном с металлическими пластинами. Широкоплечий чернобородый человек с ладонями каменотёса, затянутый в расшитый халат, он смотрелся так, будто минуту назад сошёл со средневековой миниатюры. Посох из сандалового дерева, усаженный кристаллами Эссенции, стоял прислонённый к стене за его спиной.
— Братство Ахль-и хавас, — отозвался он степенно, с негромким восточным выговором, и крупные ладони легли на стол, как два булыжника. — Я учился там тридцать лет, с тех пор как попал в братство мальчишкой. Семья была небогатая: отец клал камень в Стамбуле, мать ткала ковры, и никто из нас не ждал, что в двенадцатилетнем безродном мальчишке проснётся дар.
Он умолк на секунду, собираясь с мыслями, и когда заговорил снова, голос его стал глуше.
— Случилось землетрясение, и я попытался удержать наш дом. Дом выстоял, а стена чужого дома через улицу осела и погребла под собой соседскую лавку. До сих пор помню, как стоял посреди мостовой в облаке пыли и не мог взять в толк, почему наш цел, а их нет.
Василиса слушала, подперев подбородок ладонью, и зелёные глаза её не мигали.
— После этого братство забрало меня и обучило, в первую очередь дисциплине, — аль-Хаттаб чуть сжал кулак, словно вспоминая давнее ощущение, впечатанное в мышечную память. — Хавас не бьёт первым: он строит и разрушает. Стены, крепости, мосты, лабиринты. А потом, когда построил достаточно, чтобы понять цену тому, что создал, учится разрушать. Наставники говорили, что я был лучшим учеником братства за поколение, — он провёл большим пальцем по ободу кружки. — В Арбитрах я уже десять лет. Попросился сам, потому что хотел увидеть мир за пределами Османских земель.
— В Ордене Чистого Пламени начинают тоже с дисциплины, — заговорил Дитрих, и в его ровном голосе прорезался непривычный интерес. Ливонец сидел выпрямившись, ладони плашмя на столешнице, и голубые глаза его были устремлены на османа с вниманием, которое командор Ордена проявлял крайне редко. — Вера как основа боевого ремесла. Не догма, а практика, формирующая воина изнутри.
Аль-Хаттаб неторопливо склонил голову и взглянул на фон Ланцберга с узнаванием, как мастер, встречающий мастера.
— Названия разные, дорога одна, — проговорил хавас.
Реми де Монтескьё в общей беседе участия не принимал, устроившись с краю стола, поодаль от прочих. Тощий нервный француз с такими мешками под глазами, словно он не спал с рождения, вяло ковырял рагу с миной аристократа, которого заставили есть в столовой для бездомных. Между его бровями залегла вертикальная складка такой глубины, что в неё можно вложить монету.
— Барон, — Василиса обернулась к нему с учтивой полуулыбкой, — до меня дошли подробности того, как вы рассекли канал между якорем и Абсолютом. Достойная работа.
Эфиромант поднял глаза от миски. Взгляд его оставался тусклым и вялым.
— Рядовая процедура, — отозвался он, — которую всякий сколько-нибудь подготовленный эфиромант воспроизведёт без труда. Впечатляться тут нечем. Впечатляться нужно тем, что якорь вообще оказался в городе, потому что кое-кто не заметил, как Абсолют втыкает кусок себя в землю во время бегства.
Взгляд его прошёлся по лицам: Клара, Токугава, я. Задержался на мне чуть дольше, чем на остальных.
За столом стало тихо. Гвардейцы напряглись. Фраза была направлена в пустоту, но все понимали, в кого она целила. Мне было наплевать. Человек, который вместе со своими товарищами помог спасти целый город, имел право на скверный характер.
— Барон ухитряется испортить всем настроение даже после победы, — заметил Уртадо, не поднимая головы от миски. — Редкий талант. Пожалуй, более редкий, чем эфиромантия.
Диалло, сидевшая рядом с аргентинцем, не изменила выражения лица, но уголок её рта чуть дёрнулся. Три ритуальных шрама на каждой скуле не сделали эту скупую мимику более читаемой.
— А Уртадо ухитряется жевать с открытым ртом даже в приличном обществе. Впрочем, откуда бы ему знать, как выглядит приличное общество, — с этими словами Реми бросил на Маркоса взгляд, ленивый и презрительный, и вернулся к рагу.
Пикировка завершилась ничьей. Привычный ритуал, по которому было очевидно: это происходит между ними регулярно, и ни один не воспринимает всерьёз.
Токугава, которую, судя по всему, физически невозможно было обидеть, повернулась к французу и спросила:
— Монтескьё-сан, а правда, что эфироманты видят магию как цвет?
Она была самой молодой в группе и стала частью Арбитров совсем недавно, и это чувствовалось по тому, как она задавала вопросы: с искренним любопытством студентки, а не с тактичностью дипломата.
— Не цвет, — Реми скривился, отложив ложку. — Шум. Все маги вокруг для меня звучат как люди, которые громко жуют. Чем сильнее маг, тем громче жуёт. В этом помещении шесть Архимагистров и девять Магистров плюс четверо существ с нестандартными сигнатурами. Для меня это лечебница для умалишённых, где все кричат одновременно, — он посмотрел на японку. — Ты самая громкая. Если ты можешь хотя бы на пять минут перестать пульсировать, я буду благодарен.
Повисла тишина. Томоэ моргнула. Потом глаза её расширились.
— Серьёзно? Я так сильно фоню? На сколько по шкале?
Барон уставился на неё, и на худом нервном лице против его воли проступило нечто, отдалённо напоминавшее усмешку.
— Десять, — процедил он. — Из десяти. Каждый день моей жизни рядом с тобой это пытка.
— Я подарю вам беруши на Новый год, Монтескьё-сан! — просияла электромантка.
За столом раздался смех. Несколько голосов одновременно, негромко, но от души. Де Монтескьё не смеялся, но и не скривился сильнее, и это, по всей видимости, было максимумом того, на что он был способен.
Я наблюдал и отмечал. Реми нелюдим, раздражителен и откровенно не выносит коллег, и всё же сидит за столом. Не ушёл к себе, хотя мог в любую минуту. Значит, ему нужно это, пусть он скорее удавится, чем признает вслух.
Уртадо доел первым, откинулся на стуле, хлопнул себя по животу, и выражение его лица приобрело сытую расслабленность. Федот, сидевший рядом, повернулся к аргентинцу.
— Занятный шрам, — кивнул мой сотник на его лицо. — С ним наверняка связана какая-то интересная история.
Маркос провёл большим пальцем по рубцу от левого уха до подбородка.
— Портовые трущобы Буэнос-Айреса, — ответил он. — Мне было шестнадцать. Поножовщина за территорию. Парень, который резанул меня, был магом, Учеником третьей ступени. Я был никем. Уличная шпана, ни дара, ни оружия. Тот засранец вспорол меня сжатым воздухом и ушёл. Я выжил, нашёл его через неделю и убил разводным ключом.
— Разводным ключом?.. — Федот приподнял бровь.
— Чертовски большим разводным ключом! — Уртадо развёл руки на ширину, как рыбак, демонстрирующий легендарный улов. — Вот таким.
За столом повисла тишина, в которой гвардейцы переваривали услышанное.
— Потом я попал в поле зрения местной ратной компании, — продолжил Маркос будничным тоном, словно рассказывал о покупке продуктов. — После того, как в одиночку убил Стригу голыми руками. Оказалось, что в детстве, когда мне было лет пять, я нашёл в пампасах камень. Красивый, блестящий. Сунул в рот, как делают дети, и проглотил. Камень оказался осколком Реликта. Врос в грудину, прижился, и следующие двадцать лет менял моё тело изнутри: плотность мышц, скорость реакции, болевой порог. Наёмники мне это объяснили. До того я считал, что я просто чертовски крепкий парень.
Гвардейцы слушали с выражением людей, которые не понимают, шутит собеседник или говорит всерьёз. Уртадо не помогал определиться: лицо его оставалось абсолютно серьёзным. Амара Диалло, не меняя позы и не отводя глаз от стены напротив, уточнила:
— Маркос забыл добавить, что ратная компания выгнала его через пять лет за «избыточную инициативу».
— Они сказали «психопат», — аргентинец пожал плечами. — Я сказал «энтузиаст». Мы не сошлись в терминах.
Я разглядывал его, прикидывая. Человек без магии, числящийся в отряде Архимагистров, значит чертовски эффективен. Свою биографию он подавал как анекдот: трущобы, нищета, убийства в шестнадцать лет, Реликт, который прорастал в теле двадцать лет. Материал для трагедии, из которого Уртадо делал стендап. Защитный механизм или просто человек, давно решивший, что прошлое не стоит слёз, я пока понять не мог.
— А в Арбитры как? — поинтересовался Федот.
— Мне предложили убивать людей за деньги, — ответил Маркос без паузы. — Я и раньше это делал, только бесплатно.
В это время Хауглунд, сидевший в центре стола, методично уничтожал четвёртую порцию рагу. Молча. С сосредоточенностью и полной самоотдачей человека, выполняющего боевую задачу.
— Если бы Гуннара послали в осаждённый город до коллапса порталов, — Уртадо ткнул ложкой в сторону исландца, — он бы съел всё продовольствие за неделю и сдался бы от голода, а не от Бездушных.
Гуннар, не прерывая процесса, невозмутимо ответил:
— За неделю нет. За девять дней, возможно.
Токугава хихикнула. Де Монтескьё фыркнул, хотя усмешка на его лице не изменилась. Я разглядывал исландца и видел огромного мужчину под два метра ростом и сто двадцать килограммов весом, с коротко стриженными светлыми волосами и бледно-голубыми глазами. На вид ему было от силы лет двадцать.
— Гуннар, — обратился я к исландцу, — ты тоже не маг. Каким образом тогда очутился в отряде, где половина состава Архимагистры?
Хауглунд дожевал, отложил ложку и уставился на меня. Бледно-голубые глаза не выражали ровным счётом ничего, кроме невозмутимости, с какой этот человек, видимо, встречал любой поворот судьбы.
— Бывший моряк Датской Торговой Республики, — обронил он. — Отец исландец, мать шведка, оба перебрались в Копенгаген, там я и вырос. В двадцать три мне не повезло: шторм швырнул наш корабль на скалы в Лофотенском архипелаге, и вся команда погибла. Я дополз до берега с переломанными рёбрами и забился в расщелину.
Замолк, отхлебнул воды из кружки и продолжил тем же ровным тоном, каким рассказывают о чужой жизни.
— Расщелина привела в подземную каверну, а в каверне стояло каменное кольцо из семи мегалитов, вросших в породу. Руны на них такие, что ни один нынешний учёный не разберёт. Бестелесный голос велел мне пройти испытание или сдохнуть, и я выбрал испытание, — громила помолчал. — Очнулся с целыми рёбрами, а тело горело изнутри, словно каждую клетку пересобрали заново. Снаружи стояло минус тридцать, одежда мокрая, огня нет, и по всем расчётам я должен был замёрзнуть насмерть в первый час. Не замёрз…
Он поскрёб ногтем щетину и добавил, обведя рукой собственное лицо, гладкое и молодое, без единой морщины:
— С тех пор ем за четверых, сплю три-четыре часа в сутки, а мне сорок два, хотя старею так, будто кто-то забыл завести часы.
— Что за испытание? — выпалила Токугава, подавшись к нему через стол.
— Не твоё дело, — отрезал Гуннар.
Тон прозвучал так, что переспрашивать никто не стал.
Каменное кольцо мегалитов и бестелесный голос… Я-то знал, что это такое, потому что сам прошёл через подобное, пусть и при других обстоятельствах. Подобные круги были рассеяны по всей Земле, точно маяки вымершей эпохи, и каждый дожидался своего часа. Вопрос, на который у меня по-прежнему не было ответа: зачем?..
Разговор увёл в сторону один из моих гвардейцев. Михаил, детина с оттопыренными ушами, повернулся к Диалло и выговорил, чуть запинаясь:
— А вы как оказались в Арбитрах?
Что парень спрашивает не из праздного интереса, понимали все за столом. Михаил пожирал глазами рослую жилистую африканку, чуть приоткрыв рот, и уши его медленно наливались краской.
Диалло ответила коротко, безо всякого выражения:
— Я родом из Мали, из воинской касты своего клана, — ответила она, и голос её звучал ровно, как шаги по утоптанной тропе. — У клана есть традиция модификации тела через ритуалы и алхимические составы, ей несколько столетий. Я прошла полный цикл улучшений, который переживают единицы из сотни, и я единственная женщина среди этого числа. Когда вернулась в деревню, через некоторое время мне стало скучно: обычные Бездушные не создавали вызова, а Гон случается слишком редко. Через год уехала в Александрийский Бастион, но мои таланты там оказались не нужны, и меня сослали в Арбитры.
Сказано было без горечи, без вызова. Констатация, как сводка погоды. Вся жизнь уместилась в нескольких предложениях, и Михаил, кажется, только сейчас начал осознавать, что перед ним не доярка из его родной Анфимовки, а женщина, вполне способная продержаться против него в прямом боестолкновении.
Висконти пересел ближе к Василисе. Красивый черноволосый итальянец с руками пианиста и улыбкой, от которой хотелось проверить сохранность кошелька, наклонился к княжне и принялся расспрашивать: геомантия, Угрюм, жизнь княжны в Пограничье. Каждый вопрос подавался с итальянской интонацией, превращавшей деловой разговор в куртуазный флирт, и в какой-то момент маркиз перешёл к комплиментам.
— Я наблюдал за вашими барьерами во время штурма, — произнёс он, чуть понизив голос, — и, признаюсь, отвлёкся от собственного боя, что в моём случае чревато кровопотерей. Для Магистра второй ступени это, простите за прямоту, восхитительно. Где вас этому научили?
Василиса хмыкнула, принимая лесть с характерным прищуром.
— Благодарю за оценку, маркиз, — отозвалась княжна. — Хотя у меня есть подозрение, что вы ведёте подобные беседы с любой пригожей девушкой, чей ранг перерос Подмастерье.
— Исключительно с теми, чьи барьеры заслуживали внимания, — маркиз растянул губы шире, окинув её взглядом сверху вниз.
Сигурд, расположившийся рядом, разглядывал итальянца с выражением, которое всё отчётливее читалось как «ещё одно слово, и я проверю, насколько быстро ты формируешь кровяной щит с перерезанным горлом». Желваки на лице шведа играли всё сильнее, здоровая ладонь лежала на колене, стиснутая в кулак. Василиса это уловила, покосилась на него и тихо опустила свою ладонь на его здоровую руку под столом. Энцо перехватил жест, ухмыльнулся ещё откровеннее и с нарочитой галантностью развернулся к Дитриху, переведя разговор на тему пиромантии. Профессионал, умеющий вовремя свернуть.
Когда разговоры за столом начали стихать и ложки перестали скрести по тарелкам, заговорил Велеславский. Старый металломант весь ужин молчал, ел мало, цедил воду, слушал и приглядывался. Весь вечер я ловил на себе его взгляд-прицел: расчётливый, прикидывающий, как у оружейника на незнакомый клинок. Теперь он отодвинул кружку и произнёс негромко, обращаясь ко всему столу:
— Давеча князь Голицын сказал, что моё звание сильнейшего металломанта Содружества, возможно, устарело. Мне думается, это преждевременное заявление.
В голосе звучала ирония. И вызов.
За столом стало тихо. Все поняли, что произошло. Провокация, не враждебная, а профессиональная, от чего, впрочем, не менее серьёзная.
Я не ответил сразу. Выдержал паузу, глядя Архимагистру в глаза, и увидел в них то, что уже подмечал весь вечер: голод человека, всю жизнь искавшего равного и не находившего.
— Полагаю, нам ещё представится случай это проверить, — сказал я.
Велеславский чуть наклонил голову, принимая ответ к сведению. Больше за ужином он не произнёс ни слова.
Вскоре Арбитры разошлись. Герсдорф коротко поблагодарила за ужин, встала из-за стола, и остальные потянулись следом. Через пять минут за столом остались свои: мои спутники, Бёрк, Эстлунд и Хольгерссон.
Вечер исподволь обернулся попойкой. Фляги двинулись по рукам, и Евсей вытащил из-под стула ещё одну, с жидкостью, от которой у Торвальда после первого же глотка запылал нос.
Народ праздновал то, что уцелел в такой переделке, где ставки на выживание, если начистоту, были паршивыми. Голоса окрепли, раскрепостились, и хохот вспыхивал всё чаще.
Торвальд Эстлунд, побагровевший от выпитого и общего куража, ударился в байку о венчании двоюродного брата в Бергене. Кто-то набрался раньше срока, родня сцепилась, жениха опрокинули в фонтан прямо в парадном мундире, а невеста преследовала свёкра, размахивая подносом.
— У нас на этот счёт пословица имеется, — хмыкнул Федот, утирая губы рукавом. — «Какая же русская свадьба без драки?»
Грянул хохот. Бьёрн и Торвальд ржали не стесняясь, гвардейцы зашлись, и даже Бёрк, серый от истощения, криво ухмыльнулся. Сигурд подхватил эстафету, выложив историю о шведском торжестве, где четверо братьев жениха затеяли состязание по метанию топоров и один угодил прямиком в оркестр. Слава богу, что целью стал не какой-то там тощий скрипач, а нормальный дородный барабанщик, которого и спас собственный инструмент.
Василиса обернулась ко мне.
— У тебя же тоже была история, — бросила она, щёлкнув пальцами, силясь выудить воспоминание. — Ты рассказывал. Младший брат попытался перепрыгнуть через весь стол с кубком в руках, не расплескав. Зацепился за скамью, упал, опрокинул стол.
За столом засмеялись. Гвардейцы переглянулись: у Прохора Платонова известных братьев не имелось, только двоюродный, но тот старше. Я отмахнулся.
— Друг молодости, которого я звал братом, — ответил я на незаданный вопрос. — Давнишняя история.
Сигурд поднял кружку.
— За братьев, — выговорил он, и голос его на мгновение дал трещину, ведь у него их было двое, хотя один погиб.
Все подняли.
Прошло несколько секунд, и тосты затихли, прежде чем я повернул голову и только тогда заметил. Пожарский в углу сидел неподвижно, кружка с чаем замерла у губ, взгляд упёрся в столешницу. Лицо было мрачным и каменным, а в глазах стояла влага — не слёзы по щекам, но влага.
— Стефан?
Тот медленно поднял на меня глаза, и только блеск в них выдавал то, что мне не показалось. Учитывая, что по словам самого Пожарского старший его брат погиб в шестнадцать, в перестрелке банд, немудрено, что это обсуждение вызвало не самые приятные воспоминания.
— Извините, — проговорил он сипло. — Чай горячий. Обжёгся.
Встав, он кивнул присутствующим и вышел за дверь.
За столом повисло короткое молчание. Потом кто-то продолжил разговор, и момент утонул в общем гуле.
Этой ночью я впервые спал спокойно, не ожидая сигнала тревоги, и отдохнул великолепно.
Утро началось с неожиданной новости.
В проёме возник вестовой, молоденький детройтский солдат с багровым от бега лицом.
— Князь Платонов! К воротам Бастиона подъехал конвой! Прибыло подкрепление!
Выслушав его, я позволил себе кривую ухмылку. Основные бои уже отгремели, стены залатаны, Хлад отброшен, и аккурат теперь, когда худшее миновало, на горизонте объявились «помощники».
— Кавалерия пришла, как всегда, вовремя, — произнёс я, и ухмылка моя стала шире.