Границы мне мешают…
Мне неловко не знать Буэнос-Айреса, Нью-Йорка.
Хочу шататься, сколько надо, Лондоном,
Со всеми говорить – пускай на ломаном.
Хрущевский курс на «мирное сосуществование» открыл новые возможности выезда за границу и общения с иностранцами. Новое руководство поощряло культурные обмены с Западом: гастроли балетных трупп, концерты, музыкальные конкурсы, книжные и художественные выставки, участие советских ученых в научных и академических конференциях. В основе такой политики лежал оптимистический расчет на то, что достижения советской культуры и науки позволят размыть «образ врага» в западных странах[246]. Советское государство, казалось, сменило агрессивную ксенофобию на «добро пожаловать»: советских людей инструктировали не сторониться иностранцев, а завоевать их расположение и растопить их сердца[247].
Открывая двери СССР для международного туризма и культурного обмена, Хрущев шел на большой риск. В этот процесс оказались вовлечены тысячи, а затем и миллионы советских граждан, включая ученых и людей искусства. В 1955–1956 годах в еще недавно практически закрытом для иностранных гостей Советском Союзе стали появляться выставки западных художников, музыканты-исполнители и обычные туристы. 2 июня 1957 года Хрущев в эфире популярной программы американского телеканала Си-би-эс с задорным вызовом предложил американцам «покончить с вашим железным занавесом». Советский лидер делал вид, что он не боится западного влияния, а все ограничения в человеческих контактах – не от советского полицейского режима, а от американского страха перед коммунизмом. Как будто и не было недавних арестов и репрессий в советских вузах. Вслед за этим интервью советский МИД выступил с широким спектром предложений по обмену в сфере промышленности, науки и техники и искусства. «Работа с иностранцами» стала быстро растущей индустрией, в которую были вовлечены сотни советских учреждений и сотни тысяч граждан.
Власти рассчитывали, что им удастся – в первую очередь с помощью всеведущего КГБ – удержать «культурную дипломатию» под строгим контролем. Но этот расчет оказался иллюзорным. Образованная советская молодежь росла в закрытом обществе, в атмосфере, пропитанной антизападной пропагандой. После победного марша советских солдат по Европе и освобождения ее от фашизма Сталин отгородил страну от Запада железным занавесом. Все русское и советское превозносилось, ко всему западному и особенно американскому нужно было относиться с подозрением. Но эта политика начала давать сбой еще при Сталине, вызвав к жизни спонтанное сопротивление со стороны молодых стиляг и культ вокруг иностранной материальной культуры и искусства – американского джаза, моды и танцев. И когда советское руководство начало осторожно приоткрывать форточки во внешний мир, культ для немногих превратился в моду для большинства.
Американский советолог Фредерик Баргхорн, один из первых западных специалистов, «десантировавшийся» за железный занавес, обнаружил, что советское общество гораздо более уязвимо и подвержено западному влиянию, чем американское – влиянию коммунистическому. В ЦРУ это тоже прекрасно понимали и видели в образованной советской молодежи объект для западного воздействия. Понимали это и в Кремле, но трактовали по-своему. В октябре 1963 года КГБ арестовал Баргхорна по надуманному обвинению в шпионаже[248]. Будущее, однако, подтвердило его правоту. Самым мощным оружием в холодной войне оказалась «мягкая сила» Запада, а вовсе не КГБ. Растущие возможности для проникновения западной культуры медленно, но верно изменяли сознание широких кругов образованных молодых людей – особенно в Москве и Ленинграде.
Изоляцию советского общества от окружающего мира обеспечивала не только полная закрытость границ – физический барьер по всему периметру огромной территории с обширной «нейтральной полосой» и колючей проволокой, охраняемый пограничниками КГБ и цепными собаками. В сердцах и умах подавляющего большинства советских граждан царила насажденная Сталиным ксенофобия – психологический барьер, психоз и страх перед всем иностранным. В 1953–1955 годах, как вспоминал писатель Вениамин Каверин, барьер этот казался возведенным навечно[249].
В 1955 году двое молодых поклонников западного стиля, джазмен Алексей Козлов и его друг Феликс, еще смотрели на двор американского посольства из окон московской квартиры как на другую планету. Но именно в этом году под занавесом начали возникать первые зазоры и лазейки. Сперва через них можно было рассмотреть то, что происходило в «братских» странах советского блока. Газеты и журналы из стран «народной демократии» стали появляться в киосках «Союзпечати» в Москве и Ленинграде, в том числе в университетах. Эта пресса стала первым источником информации, альтернативой советскому официозу. Туризм в страны Восточной Европы начал быстро расти: в 1957 году, согласно официальным советским данным, свыше полумиллиона советских граждан смогли посетить Польшу, Румынию, Китай, ГДР и другие «социалистические» страны[250].
Особенно важную роль сыграла Польша. Как вспоминал один московский лингвист и поэт, «для определенной части советской интеллигенции Польша после 1955–1956 годов была мостом в Европу, в европейскую культуру – начиная от общей культуры идей и заканчивая политической культурой». В эти годы мода на изучение польского языка достигла пика – польский предпочитали английскому, немецкому и французскому. Польские газеты и книги, искусство, философия и социология давали возможность советским интеллектуалам приобщиться к западной культуре как бы «в копии» – когда «оригинал» был еще недоступен. Такие западные писатели, как Уильям Фолкнер, Джозеф Конрад, Франц Кафка и Джеймс Джойс в Советском Союзе не издавались, в библиотеках их книг не было, но можно было найти польские переводы. Даже труды польских теоретиков марксизма-ленинизма были как бы с изюминкой – их авторы были в курсе новинок европейского марксизма и социал-демократической мысли. К тому же польская и русская культуры всегда являлись близкими соседями. Студентка МГУ польского происхождения Ирина Вербловская говорила: «Все происходящее в Польше эхом отдавалось в Москве. Почему? Поляки всегда были нам очень близки. У нас общая история, общий опыт»[251]. У русской и польской интеллигенции были общие романтические и революционные корни; в обеих странах интеллигенция страшно пострадала от насилия, мировых войн и сталинских репрессий. И в советской «метрополии», и в польском «сателлите» поздний сталинизм сделал все, чтобы подавить дух культурной автономии и свободомыслия. Полякам, однако, удалось сохранить этот дух в гораздо большей степени.
Самые вожделенные лазейки вели за пределы советского блока. Югославия, Греция, Турция, Италия, Испания, Великобритания, Франция и многие другие привлекательные направления с богатым культурным наследием были для советских граждан практически недоступны – ведь эти страны принадлежали к враждебному миру. Многие годы ездить туда могли лишь считаные единицы из привилегированной советской интеллигенции, такие как Симонов или Эренбург – как правило, с личного одобрения Сталина. Вождь не покидал пределов своей империи и других выпускать не любил. Хрущев поменял эту систему. Он и другие советские лидеры начали с того, что стали ездить за границу сами. Началось все с визита в Югославию в мае 1955 года. Путешествовали они, как написал один западный историк культурных обменов, «словно князья Возрождения – со свитой балерин, певцов и пианистов»[252]. В июне 1956 года в свое первое плавание вокруг Европы отправился роскошный круизный лайнер «Победа», взятый у Германии в счет репараций. На его борту находились высокопоставленные советские чиновники, а также журналисты, писатели, музыканты, художники. Для многих это был первый выезд за границу. Именно этот круизный рейс заставил Паустовского задуматься о новом привилегированном классе в советском обществе. Выйдя в плавание из Одессы, «Победа» останавливалась в портах Турции, Греции, Италии, Франции – в общей сложности одиннадцать стран – и завершила круиз в Ленинграде. Путешественники проплыли мимо Айя-Софии и великих мечетей Константинополя-Стамбула, видели греческий Акрополь, миновали Этну и Сиракузы, побывали в Неаполе, Сорренто и на острове Капри, добрались до Лувра и музеев Ватикана.
Для участия в круизе каждый пассажир должен был иметь специальную «выездную» визу. Чтобы ее получить, нужно было пройти через собеседования целого ряда комиссий по месту работы или учебы – партийной, комсомольской, административной, и профсоюзной – а затем еще получить одобрение от КГБ и «выездной» комиссии обкома или горкома партии. Кандидат на зарубежную поездку должен был обладать безукоризненным в понимании всех этих органов «морально-политическим обликом». На любой из этих стадий отбора человеку могли отказать в выезде без объяснения причин. Для многих, кто выезжал за границу впервые, поездка становилась волнующим, почти религиозным опытом, впечатлениями о котором они еще долго делились с родными, друзьями и знакомыми[253]. На борту «Победы» тогда еще совсем молодой писатель Даниил Гранин впервые «открыл для себя новые миры»: «Невозможно передать на бумаге красоту этих пейзажей, жаркий пряный бриз, переполняющие нас чувства». Другой молодой литератор, журналист партийного журнала «Коммунист» Федор Бурлацкий, полвека спустя утверждал, что круиз «потряс его даже больше, чем ХХ съезд». «Я увидел культуры и образ жизни, о которых мы не могли и мечтать», – объяснял он[254].
При Сталине партийное руководство требовало от привилегированных журналистов и писателей публиковать свои впечатления о внешнем мире – при условии, что эти впечатления были идеологически выверены и соответствовали партийной линии. Осенью 1955 года семеро советских журналистов и писателей отправились с ознакомительной целью в поездку по Соединенным Штатам. В их числе был зять Хрущева Алексей Аджубей, тогда уже главный редактор газеты «Комсомольская правда». Две недели, имея практически неограниченный бюджет для расходов (чтобы не выглядеть «нищими»), журналисты путешествовали по Америке, посещая бесконечные встречи, митинги и приемы. Гости изо всех сил скрывали свой культурный шок, призывая на помощь советский патриотизм. Вернувшись из поездки, они рассказывали Хрущеву о дружелюбии и открытости американцев. Стоявший во главе делегации заведующий международным отделом Союза писателей Борис Полевой отправил в ЦК КПСС несколько докладных записок, в которых критиковал заскорузлость советской дипломатии, косность советской печати и неэффективность пропагандистской машины. В записках предлагалось наладить контакты с американскими писателями и опубликовать в СССР переводы произведений Эрнеста Хемингуэя, Уильяма Фолкнера и Артура Миллера. К работающим в Советском Союзе зарубежным журналистам, говорилось в одной записке, не следует относиться как к иностранным шпионам и «бандитам пера»[255]. В серии статей участников делегации, опубликованных в советской печати в миллионах экземпляров и затем изданных отдельной книгой, рассказывалось, что в США пятьдесят пять миллионов частных автомобилей, прекрасные дороги и станции обслуживания, на каждом шагу комфортабельные гостиницы и мотели[256]. Все это было невероятным открытием для широкого читателя. Предыдущие зарисовки США глазами советских путешественников, помимо насквозь лживой пьесы Симонова, были доступны, пожалуй, лишь в путевых очерках Ильи Ильфа и Евгения Петрова двадцатилетней давности, когда Америка переживала Великую депрессию.
В другой записке Полевого указывалось, что у восьми – десяти процентов американцев есть корни в царской России, но эти люди в разгар кампании против космополитизма утратили возможность переписки со своими родственниками в СССР. Доклад рекомендовал снять ограничения на личную переписку, с тем чтобы тысячи советских граждан, «при помощи» советских и комсомольских организаций, могли бы писать своим американским родственникам и таким образом «развеивать легенды о железном занавесе». Конечно же, продолжал автор доклада, такую переписку нужно контролировать и «вредные» письма изымать[257]. Несколько лет ушло на то, чтобы утрясти этот вопрос с КГБ и таможней, но в конечном счете десятки тысяч семей в России вновь начали получать письма и открытки от своих родственников за границей.
К моменту смерти Сталина в СССР невозможно было приехать в качестве туриста. В 1954–1955 годах в Москве иностранцы жили замкнутой небольшой колонией – главным образом дипломаты, журналисты и те, кто женился на русских женщинах и решил остаться в стране. От некогда большого сообщества зарубежных коммунистов и их окружения – семей, любовниц, друзей и знакомых – осталась лишь горстка. Практически все были уничтожены и изгнаны в годы террора и послевоенной борьбы с космополитизмом[258]. В то же время СССР никогда не был герметично закрытым обществом: в Москву и Ленинград на учебу приезжали молодые люди из «братских» стран. Студенческие общежития заполнялись молодыми людьми из Польши, Чехословакии, Венгрии, Болгарии, ГДР, Китая, Монголии, Албании. После смерти Сталина стали появляться студенты из Югославии, Франции, Италии, а также Египта, Сирии и других арабских стран с «прогрессивными» режимами. Многие из них активно включались в бесконечные и подчас бурные дискуссии о политических, общественных и культурных событиях в СССР. Особенно ощутимо было культурное и интеллектуальное влияние польских и чешских студентов. Михаила Горбачева связывала тесная дружба с чешским студентом Зденеком Млынаржем. Дружеские связи с иностранцами открывали новые горизонты и возможности, разрушали барьеры догматизма и шовинизма в студенческой среде. Многие по-прежнему были уверены в том, что «советское – значит лучшее», но были и такие, кто начал в этом сомневаться. Ознакомление с литературой и искусством западных и восточных стран развеивало пропагандистский миф о превосходстве всего «русского» над иностранным[259].
В августе 1953 года партийная верхушка приняла решение о возобновлении иностранного туризма на советской территории впервые с начала 1930-х годов. Официально эту меру подали как «популяризацию советских достижений в экономическом и культурном строительстве, укрепление международного авторитета Советского Союза и расширение международных связей». В 1955 году Москва, Ленинград, Сталинград, Ростов-на-Дону и некоторые другие советские города стали вновь открытыми для иностранных туристов. Заброшенная с конца тридцатых годов туристическая инфраструктура и логистика восстанавливалась. Несколько московских и ленинградских гостиниц, в том числе «Москва» и «Советская», были отремонтированы до «европейского» уровня – по крайней мере, так считалось[260]. Воспользовавшись послаблениями, интеллектуалы и люди творческих профессий получили возможность приглашать в СССР зарубежных коллег и эмигрировавших из России после революции художников. После многих лет смогли встретиться представители старой интеллигенции. В мае 1956 года для встречи с давними друзьями приехал знаменитый лингвист, профессор Гарвардского университета Роман Якобсон. Из Оксфорда, впервые после 1945 года, приехал Исайя Берлин[261].
Иностранцы становились объектом чрезвычайного интереса, особенно для учащейся молодежи. Летом 1957 года Рэймонд Гартхофф, тогда молодой аналитик-советолог, а в будущем известный историк холодной войны, впервые приехал в Советский Союз. Особенно ему запомнились встречи со студентами. В окрестностях Ленинграда он и его коллеги случайно столкнулись с большой группой учащихся сельхозтехникума, которые были там «на практике». Как только стало ясно, что американцы говорят по-русски, вокруг каждого из них собралась толпа молодежи и начались расспросы. Студенты видели американцев впервые в жизни – они пришли в такое возбуждение, что всей толпой торжественно проводили гостей на вокзал. Молодой историк из Колумбийского университета Леопольд Хаймсон провел несколько месяцев в Москве и Ленинграде – у него было чувство, что он может встречаться «со всеми, с кем захочет»[262]. Все контакты иностранцев с молодыми интеллигентами КГБ контролировать был не в состоянии, хотя слежка была повсеместной[263].
Появление после 1955 года западных туристов и журналистов на улицах Москвы, Ленинграда и других советских городов дало новый импульс движению стиляг. Поклонники «стиля» впервые смогли лицом к лицу встретиться со своими ролевыми моделями, настоящими представителями Запада. Приехавший в СССР в конце 1956 года американский студент Роберт Гриском встречался в Москве со многими сверстниками. Некоторые из них с гордостью рассказывали ему, на каких радиоволнах они слушают передачи «Голоса Америки». От внимания гостя не ускользнуло презрение, с каким советские молодые люди относятся к властям и милиции. Он также заметил, что, «ненавидя все вокруг, они представляют себе слишком радужную картину жизни за пределами СССР». Стиляги пытались купить у американца все, что на нем было надето[264]. Непосредственным результатом возвращения иностранного туризма была практика «фарцовки» – покупки-продажи у туристов иностранной одежды, зачастую подержанной. Вначале стиляги покупали иностранную одежду и аксессуары для себя. Но довольно быстро зародился новый тип черного рынка: торговля престижными западными товарами, недоступными в советских магазинах[265].
Наряду с венгерским кризисом и литературной дискуссией вокруг «Не хлебом единым» время между октябрем и декабрем 1956 года вместило в себя еще одно событие, взбудоражившее воображение десятков тысяч москвичей и ленинградцев: первая в СССР выставка гениального испанского кубиста Пабло Пикассо, прошедшая сначала в Музее изобразительных искусств имени Пушкина в Москве, а затем в Государственном Эрмитаже в Ленинграде. При Сталине «формалистическое» искусство Пикассо было в СССР запрещено – несмотря на то, что он был членом Французской компартии, а его «Голубка», рисунок «голубя мира», стала символом просоветского международного движения за мир. Запрет на формализм со смертью Сталина не был снят. Скорее напротив – усилился по мере того, как американское правительство стало откровенно продвигать абстракционизм в качестве доказательства большей свободы художественного самовыражения на Западе[266]. Немаловажным фактором в сохранении запрета была позиция генералов «соцреализма» в Союзе художников СССР и в Академии искусств. Эти люди держали в своих руках гигантскую и в высшей степени прибыльную систему производства художественных артефактов для партийной пропаганды – включая огромные помпезные картины и статуи Ленина и Сталина. Кроме очень внушительных по своей стоимости государственных заказов «академики» также имели возможность выгодно и гарантированно продавать свои работы через Художественный фонд СССР. В 1957 году общая сумма закупок через Фонд составила 160 миллионов рублей[267].
Выставка Пикассо стала возможной благодаря хитроумным бюрократическим маневрам Ильи Эренбурга. Он был знаком с художником еще с 1920-х годов, когда жил в Париже. Эренбург сыграл на желании новых хозяев Кремля улучшить образ СССР и повлиять на интеллектуальные и художественные круги Западной Европы. Французская компартия по своим каналам поддержала предложение Эренбурга познакомить советских людей с «новым» искусством художника-коммуниста. Идею восприняли с восторгом молодые советские художники, только начинавшие поднимать голос против тотального подчинения искусства задачам госпропаганды. Был и другой мотив – реабилитировать художников, павших жертвами сталинских кампаний или попавших в опалу из-за обвинений в «формализме» и «антинародном искусстве»[268]. Накануне открытия выставки большая группа художников организовала прием в честь 75-летия Пикассо. Когда в зал вошел Эренбург, его встретили овацией. Президента Академии искусств Александра Герасимова, красного, вспотевшего от возмущения, большая часть собравшихся просто игнорировала[269].
В день открытия выставки 25 октября 1956 года у Пушкинского музея собралась огромная толпа. Здание было оцеплено милицией, и Эренбург вышел, чтобы призвать к порядку людей, прорвавшихся через милицейские заслоны: «Вы ждали этого момента двадцать пять лет. Подождите еще несколько минут»[270]. Для многих молодых советских художников выставка стала важнейшим событием их творческой жизни. Это был подлинный прорыв. Выставка Пикассо положила конец забвению других художников, запрещенных и отверженных в сталинские годы. Для поклонников западного «стиля» и эстетических бунтарей Пикассо стал мощным символом и союзником в борьбе с ненавистной, замшелой рутиной в культуре[271].
Однако многие рядовые посетители выставки были не готовы к тому, что им предстояло увидеть. Оказаться лицом к лицу с кубистскими полотнами стало серьезным испытанием для жадной до культуры московской и ленинградской публики. Споры о Пикассо разгорались прямо у его картин и стали важнейшей культурной дискуссией после дебатов об «искренности в литературе». В сохранившейся в архиве музея книге отзывов посетителей царит смятение от непривычного для зрителей искусства. Самой часто встречающейся записью было «Мы ничего не можем понять!»[272] Изобразительное искусство всегда находилось в центре русского самосознания, и русский авангард 1910-х и 1920-х годов был важным явлением мирового искусства. Но его подавление при Сталине, два десятилетия самоизоляции и оторванности советского общества от многообразия происходивших в мире культуры процессов сделали выставку Пикассо настоящим откровением, сокрушением устоев. В Советском Союзе 1956 года одобрение Пикассо стало синонимом свободомыслия и радикализма в такой же мере, как и поддержка Венгерской революции. Студенты, ученые, врачи, инженеры, люди других интеллигентных профессий ходили в Третьяковскую галерею, Эрмитаж и Русский музей и считали, что имеют представление об изобразительной культуре. Они также полагали, что знают, что «прогрессивно» и прекрасно, а что нет. После Пикассо они не знали, что и думать. Какое же искусство «прогрессивное»? И что может быть общего между искусством Пикассо и коммунизмом?
В 1956 году возникали и другие вопросы. Какая система, капиталистическая или советская, создает лучшие условия для культурного роста и самовыражения? Новая политика «культурного экспорта» базировалась на внушенном при Сталине ощущении культурного превосходства. Советские лидеры хотели продемонстрировать миру «великие достижения советской и русской культуры». Балетные постановки Большого и Кировского театров и танцевального ансамбля Игоря Моисеева, виртуозная игра Эмиля Гилельса, Давида Ойстраха, Леонида Когана и Мстислава Ростроповича неизменно собирала полные залы в западных столицах[273]. Но такая политика предполагала культурный обмен, улицу с двусторонним движением, и впервые после огромного перерыва американские и западноевропейские артисты и художники смогли гастролировать в Москве и Ленинграде. А советская публика получила возможность смотреть, слушать и сравнивать.
Первой ласточкой советско-американского культурного обмена, прилетевшей в СССР, стало сенсационное представление в Ленинграде оперы Джорджа Гершвина «Порги и Бесс». Освещавший гастроли для журнала «Нью-Йоркер» американский писатель Труман Капоте внимательно наблюдал за реакцией советских людей. Потрясение началось еще с вокзала, куда встречать американских артистов пришла тысячная толпа. Люди смотрели на экзотически наряженных гостей, по большей части афроамериканцев, с изумлением, «в мертвой тишине, будто зачарованные». То же самое творилось за кулисами Кировского театра. Советские балерины закатывали глаза, разглядывая балетную обувь своих американских коллег и пробуя на ощупь шелковую ткань их костюмов. В Ленинграде тридцать тысяч человек осаждали театр, пытаясь попасть на представление. Те из них, кому повезло, были шокированы и даже возмущены неприкрытым эротизмом постановки. В сцене, когда Кроун пытается насиловать Бесс, «он притягивает ее к себе, хватает за ягодицы, за грудь; а кончается все тем, что сама Бесс насилует его: срывает с него рубашку, охватывает его руками и льнет к нему, извиваясь, как бекон на сковородке». В этот момент, писал Капоте, «многие в зале были на грани обморока». После Ленинграда американские артисты проследовали в Москву, где им аплодировали кремлевские лидеры и некоторые делегаты вскоре открывшегося ХХ съезда партии[274].
Путешествовавшие по США в 1955 году советские писатели и журналисты писали об Америке не только как о процветающей материалистической цивилизации. Американцы, оказывается, могут вести богатую культурную жизнь, у них много прекрасных музеев, театров и великолепных симфонических оркестров[275]. В 1956 году в Москву приехали виртуозы классической музыки – гвоздем сезона стал концерт скрипача Исаака Стерна с Бостонским симфоническим оркестром в Большом зале Московской консерватории. Этот концерт поколебал широко распространенную убежденность избранной публики в превосходстве русской музыкальной школы[276]. В январе 1956 года в газете «Советская культура» был опубликован восторженный отчет о первых выступлениях в США советского скрипача Давида Ойстраха. Но тот же Ойстрах с восхищением отзывался о Филадельфийском симфоническом оркестре под управлением Юджина Орманди и о многих американских скрипачах, которых ему довелось услышать во время гастролей. Тогда же образовался еще один канал влияния американской культуры на советских граждан: переводная литература. В 1955–1956 годах московские издательства, пользуясь неразберихой у чиновников и цензоров, опубликовали в миллионах экземпляров переводы книг различных американских писателей, ранее недоступных или забытых в СССР. Среди этих книг были «Гроздья гнева» Джона Стейнбека, «Американская трагедия» Теодора Драйзера, собрание сочинений Марка Твена, романы Эптона Синклера и Синклера Льиюса[277]. Некоторые писатели, такие как Теодор Драйзер и Эптон Синклер, значились «прогрессивными» из-за их критики американского капитализма. Издание книг других авторов требовало значительных усилий. Эренбург сумел в марте 1955 года добиться публикации повести Хемингуэя «Старик и море» в новом журнале «Иностранная литература». Книги Хемингуэя были популярны у советских романтиков еще в тридцатые годы, но его главный роман об испанской гражданской войне «По ком звонит колокол» так и не был издан в СССР из-за критики испанской сталинистки Долорес Ибаррури. В 1956 году Хемингуэй уже был культовой фигурой в студенческой среде. Другим авторам и книгам пришлось подождать подольше, пока они дошли до советского читателя. Одним из них был Джон Стейнбек, вычеркнутый из списка «прогрессивных писателей» после публикации своих путевых заметок о Советском Союзе в 1947 году[278].
Вторжение американской культуры вызвало мгновенную реакцию у жрецов сталинского культурного канона. После статьи Ойстраха отдел пропаганды и агитации ЦК КПСС предупредил редакцию «Советской культуры», что только о Советском Союзе можно писать как о мировом лидере в музыке[279]. В 1957 году «Литературная газета» опубликовала серию статей Александра Казем-Бека, русского аристократа и правого националиста, вернувшегося в Советский Союз с помощью КГБ в конце 1956 года. Александр Казем-Бек эмигрировал из России после революции и в конце 1920-х годов стал лидером созданной в Западной Европе профашистской эмигрантской организации «Младороссы». В Москве он устроился на работу в Патриархат Русской православной церкви. О Соединенных Штатах Казем-Бек писал как о «стране бескультурной» и противопоставлял ее Советскому Союзу и Европе с их великим культурным и интеллектуальным наследием. Американский капитализм, утверждал Казем-Бек, оплачивает только массовую культуру и не нуждается в высоких шедеврах искусства, поэзии и литературы. Всеволод Кочетов, главный редактор «Литературки», был убежденным сталинистом и считал публикацию контрударом по «поднявшим голову космополитическим силам»[280].
Против Казем-Бека и его покровителя выступил Илья Эренбург. Он направил руководству письмо, где утверждал, что подобная публикация наносит вред советскому влиянию в международном движении за мир: «Всем должно быть очевидно, что мы не можем апеллировать к нашим западным попутчикам, не продемонстрировав нашу добрую волю внутри страны. Даже во время войны никто у нас не писал о немецкой культуре в тех тонах, в которых Казем-Бек пишет об американской культуре». Аргументы Эренбурга возымели действие: партийное руководство потребовало опубликовать его ответ в «Литературной газете»[281]. Эренбург писал, что Америка – страна великой культуры, в которой живут многие «прогрессивные» писатели и музыканты[282]. Полемика между Казем-Беком и Эренбургом стала предвестником ширящегося раскола между имперско-националистическим и интернационалистским течениями в среде советской интеллигенции и деятелей культуры. В течение следующего десятилетия этот раскол будет только усиливаться, невзирая на все официальные декларации о единстве в рядах деятелей советской культуры[283].
На формирование гражданского самосознания молодых советских людей в годы «оттепели» во многом повлияло появление нового кинематографа, герои которого перестали быть манекенами «соцреализма» и пытались ставить вопросы, на которые не было готовых ответов. Дорогу для «искреннего» кино открыл прокат фильмов итальянских неореалистов Витторио де Сика, Роберто Росселини и Лукино Висконти. Чуть позже «Дорога» и «Ночи Кабирии» Федерико Феллини с Джульеттой Мазиной в главных ролях покорили многих советских кинозрителей. Послевоенное кино Польши, в первую очередь фильмы Анджея Вайды («Канал», «Пепел и алмаз»), показывали недавнюю историю в трагическом и непривычном для советского зрителя ракурсе, где не было ясного выбора между «своими» и «чужими». Впрочем, миллионы советских людей отдавали предпочтение блокбастерам или развлекательным картинам. Именно последние, вслед за знаменитым «Тарзаном», стали важнейшим каналом проникновения американского и западного влияния во время «оттепели». Многие самые известные и лучшие фильмы американских режиссеров (Элиа Казан, Сесил Демилль, Альфред Хичкок) в советские кинотеатры не попали. Но все же закупка и выпуск фильмов в прокат выросли – с сорока шести в 1954 году до семидесяти одного на следующий год. Большую роль сыграло то, что Министерство культуры стремилось по коммерческим причинам расширить кинопроизводство и кинопрокат. Ведь каждый зарубежный фильм имел гарантированную громадную популярность у зрителей и приносил в государственный бюджет миллионы рублей. В мае 1956 года, реагируя на перемены после «секретной речи», министр культуры даже предложил ЦК КПСС передать отбор иностранных фильмов в ведомство экспертов министерства. В июне, в связи с откатом «оттепели» и польскими событиями, отдел культуры ЦК отверг эту инициативу. Таким образом партийный аппарат сохранил за собой право контролировать доступ к идеологически и культурно «чуждой» кинопродукции[284].
«Оттепель» была временем стремительного взлета новых молодых звезд киноэкрана. Двадцатилетняя Людмила Гурченко, смуглая, темноволосая красавица с Украины, стала суперзвездой после выхода на экран в 1956 году фильма «Карнавальная ночь». Актриса вспоминала: «По Москве висели афиши, извещавшие о зарубежных гастролях джазового оркестра со знаменитым Бенни Гудманом [эти гастроли состоятся только в 1962 году. – В. З.], на других – имена певиц из Швеции и Германии, балетных трупп из Индии, Америки, Франции. Можно было понять, чего стоишь сам»[285]. Иностранные артисты конкурировали с советскими за внимание и симпатии молодой публики. И часто зарубежные звезды выходили вперед. Московские концерты французского актера и шансонье Ива Монтана произвели настоящий фурор. Еще до его приезда в среде московской и ленинградской интеллигенции появилось немало поклонников Монтана, взявшихся за изучение французского языка, чтобы понимать слова его песен. После советского вторжения в Венгрию многие западные артисты в знак протеста отменили свои гастроли в СССР. Монтана уговорили приехать советские дипломаты, поклонники его таланта, и он сделал это вопреки западной санкционной блокаде[286].
В Москве Монтана ожидал красный ковер и прием по высшему разряду: даже Никита Хрущев пожелал лично с ним встретиться. 15 декабря 1956 года Монтан пел в только что открывшемся спорткомплексе «Лужники», при полном стадионе. Выступление темноглазого, элегантного французского актера в облегающем черном свитере сделало его героем миллионов советских женщин и девушек. Его лирика, особенно знаменитая песня “Les feuilles mortes” («Опавшие листья») покорила сердца, люди на концерте плакали. Концерт Монтана стал первым в Советском Союзе случаем массовой истерии на выступлении поп-звезды. Многочисленные молодые поклонницы вели себя точно так же, как и их сверстницы в Америке будут вести себя через несколько лет на концертах Элвиса Пресли: срывали пуговицы с одежды певца, рыдали от счастья и возбужденно приплясывали, вставая с мест. «Это был не энтузиазм, а что-то дикое», – с негодованием заметил один комсомольский чиновник. А ленинградский студент-искусствовед Михаил Герман попал на концерт Монтана уже в Ленинграде. Много лет спустя он усматривал причину истерии в том, что «других шансонье мы не знали, и Монтан стал для нас единственным и главным… И все это было от нашей убогости, несвободы, незнания куда более известных французских шансонье и всей той прелестной массовой культуры, без которой общество обречено на унылую и агрессивную серьезность»[287].
В апреле 1958 года американский пианист Ван Клиберн неожиданно для всех выиграл впервые проводившийся в Москве Международный конкурс имени Чайковского, организованный как еще один фронт советского культурного наступления. 23-летний уроженец Техаса сыграл Первый фортепианный концерт Чайковского с глубоким чувством и романтической ностальгией. Педагогом Клиберна в знаменитой нью-йоркской Джульярдской школе была эмигрантка из России Розина Левина, она и подготовила его к конкурсу[288]. После выступления Клиберна собравшиеся в зале москвичи, публика изысканная и эстетская, стали восторженно скандировать: «Первое место! Первое место!» Не только иностранцы в составе жюри, но и Дмитрий Шостакович, Дмитрий Кабалевский, Генрих Нейгауз, Святослав Рихтер и Эмиль Гилельс отдали свои голоса за молодого американца. Патриарх русской пианистической школы Александр Гольденвейзер даже назвал Вана Клиберна «новым Рахманиновым». Давление общественности, дело в СССР неслыханное, вынудило Министерство культуры обратиться к Хрущеву за разрешением присудить первое место американскому пианисту. Хрущев, сам попавший под обаяние стройного молодого американца, дал согласие[289].
«Ваня» Клиберн, как его окрестили в Москве, не только тронул русскую душу своей музыкой, но и стал первой артистической звездой на экране советского телевизора. Высокий, с тонкими чертами лица, изящной формы руками и невероятно длинными пальцами, детской улыбкой и копной вьющихся волос, он стал для советских женщин таким же символом «интеллигентного» мужчины, как и Монтан. «Игра этого молодого американца перевернула мне всю душу. Каким прекрасным и вдохновенным может быть человек!» – записала у себя в дневнике одна поклонница[290]. Американские дипломаты отмечали, что Клиберн породил «своего рода массовую истерию», особенно среди «женщин в возрасте от 15 до 65 лет». Молодые москвички восторженно визжали: «Ваня! Ваня!», бросали ему цветы, предлагали банки с вареньем и теплые носки, часами простаивали у его отеля и, когда он появлялся, пытались до него дотронуться. Многие отправляли ему на адрес Московской консерватории письма с предложением руки и сердца и приглашением остаться в России[291].
Под влиянием игры Вана Клиберна сотни тысяч родителей стали учить своих детей игре на фортепьяно. В декабре 1987 года, когда уже пожилой Ван Клиберн выступал в Белом доме для почетных советских гостей Михаила и Раисы Горбачевых, эмоции переполнили всех троих. Они обнялись со слезами на глазах.
Но даже возбуждение и энтузиазм, сопровождавшие появление в СССР Пикассо, Монтана и Клиберна, померкли по сравнению с грандиозностью того, что произошло в Москве в июле – августе 1957 года во время Всемирного фестиваля молодежи и студентов. Руководство ВЛКСМ еще в 1955 году, в год начала публичной дипломатии, получило от Хрущева одобрение на проведение фестиваля. В 1956 году под этот проект был создан Комитет молодежных организаций СССР – специально для расширения международных связей. Первоначальная смета расходов не превышала 300 миллионов рублей, большая часть из которых должна была быть получена от специальной фестивальной лотереи[292]. Однако, как это нередко бывало с инициативами хрущевского времени, организаторы не смогли предвидеть размах и масштаб затрат на проведение фестиваля. Лидеры Советского Союза рассчитывали на значительный пропагандистский эффект, и для обеспечения максимального международного участия была проведена глобальная рекламная кампания. Западный культурный бойкот после подавления Венгерской революции только раззадорил Хрущева. Все расчеты на получение максимального эффекта с минимальными затратами были отброшены. На самом верху решили, что Московский фестиваль должен быть масштабнее, лучше и веселее, чем все, что ему предшествовали.
Первый секретарь ЦК ВЛКСМ Александр Шелепин создал для подготовки фестиваля специальный оргкомитет. Выпускник знаменитого ИФЛИ, он избрал комсомольскую, а затем партийную работу. В годы войны занимался отбором добровольцев для партизанских отрядов и диверсий в тылу врага – в числе его подопечных была и легендарная Зоя Космодемьянская. История с Космодемьянской дошла до Сталина, что положило начало быстрой карьере Шелепина[293]. Умелый администратор и сторонник жесткой партийной дисциплины, Шелепин задействовал все рычаги власти. Комсомол призвал «юношей и девушек всего Советского Союза», в особенности в Москве, принять участие в устройстве новых парков, строительстве спортивных комплексов и игровых площадок, сажать деревья на улицах и площадях. Молодые москвичи должны были знать разговорные фразы хотя бы на одном иностранном языке, разучивать иностранные песни, танцы и игры. По советскому телевидению транслировались уроки китайского, английского, немецкого, французского и испанского языков. Министерства и ведомства должны были всячески содействовать Шелепину в его подготовительной работе. В оргработу включились министерства внутренних дел, иностранных дел, связи и конечно же КГБ[294].
Ожидали, что в Москву на фестиваль приедут около 80 тысяч молодых людей со всего Советского Союза. Число иностранных гостей условно определили по квотам для страны, но скоро стало ясно, что точное число гостей не поддается прогнозу. Организаторы подсчитали, что «для работы с участниками фестиваля» им потребуется семь тысяч гидов-экскурсоводов, в том числе 3290 переводчиков. Начался лихорадочный набор гидов среди студентов старших курсов московских и ленинградских вузов. Руководители вузов и многочисленных государственных организаций и предприятий получили указание предоставить своим студентам и сотрудникам 35 дней отгулов и оплачиваемых отпусков на время проведения фестиваля[295].
Подготовка шла два года и потребовала поистине титанических усилий. Почти два десятилетия Советский Союз был практически полностью закрыт для иностранных гостей; туристическая инфраструктура отсутствовала. Организаторам пришлось решать многочисленные и самые разнообразные проблемы. Надо было что-то делать с убогим внешним видом Москвы и Ленинграда, запущенностью даже центральных улиц. Номера и сервис гостиниц оставлял желать лучшего. Отсутствовала привлекательная реклама, не было модной одежды, негде было шить карнавальные костюмы. Не говоря уж о том, что десятки тысяч гостей надо было где-то кормить, тем более людей с разными кулинарными традициями и вкусами. Рестораны в Москве были наперечет, а вход в них строго контролировался. В столовые без большой нужды лучше было не заходить. На каждом шагу Шелепин и его команда сталкивались с вопиющей бедностью и примитивностью советского быта, провалом потребительской сферы экономики[296].
Им удалось добиться впечатляющих успехов. Московские власти, с помощью мобилизованных комсомольцев, в рекордные сроки закончили строительство спорткомплекса «Лужники». Построили Зимний стадион и несколько крытых плавательных бассейнов – до сих пор невиданная в СССР роскошь. Были отремонтированы основные гостиницы и организована логистика турсервиса, включая пункты обмена валюты и международных телефонных переговоров. Объем сферы обслуживания в Москве удвоился – набранный заново молодой персонал занимался многими давно забытыми обязанностями, включая производство туристических сувениров, открытие предприятий быстрого питания, кафе, ресторанов, прачечных, мастерских по ремонту обуви и пошива широкого ассортимента молодежной моды – свитеров, брюк, футболок и т. п. Для наплыва приезжающей в Москву молодежи комсомол готовил организационные мероприятия: шествия, карнавалы, фейерверки, певческие конкурсы и многое другое. Был даже выбран гимн фестиваля – песня «Подмосковные вечера», скоро ставшая известной и популярной во всем мире. Самыми зрелищными и сенсационными должны были стать фестивальные события на территории Кремля. Древняя цитадель московских царей была закрыта для публики с 1918 года, после того как большевики перевели сюда свое правительство из Петрограда. Здесь жили со своими семьями Сталин и его приближенные, здесь проходили заседания Политбюро. В марте 1955 года, по инициативе Хрущева, Президиум ЦК КПСС решил открыть Кремль для посетителей, и в июне значительная часть этого исторического пространства стала доступна для публики[297].
Для фестиваля советская промышленность изготовила широкий карнавальный ассортимент – даже венецианские маски. Унылая и серая Москва приобретала приветливый вид, по крайней мере, в центре города и в тех его районах, где проходили фестивальные события и размещались его иностранные участники. Пыльные грязные улицы и заваленные мусором дворы были очищены, отмыты, покрашены. Балконы, на которых до этого только сохло белье или выращивались овощи, украсили цветами. Но даже самый лихорадочный аврал не мог компенсировать десятилетия нищеты и небрежения, отсутствие частного сектора и экономики услуг. Гостиницы оказались предсказуемо переполненными, в среднем в каждом номере спало четыре-пять человек. И это были иностранцы. Советские гости, если им повезло, должны были спать в общежитиях и на полу в школьных классах, зачастую по 12–15 человек на комнату[298].
Власти предполагали, что фестиваль, как и любое другое массовое мероприятие советской поры, будет проходить организованно и под контролем, как уже давно проходили «демонстрации трудящихся» на Красной площади и других главных улицах и площадях страны. Праздничные колонны москвичей при этом были плотно окружены сотрудниками госбезопасности. Организаторы боялись неконтролируемого контакта. Их также смущала и преступность, которой в Москве, особенно в послевоенные годы, было предостаточно. «Если они [фестивальные гости] окажутся в окружении воров и стиляг, то уедут они с плохим впечатлением о нашей стране», – писал в докладной записке один из главных организаторов. Министерство внутренних дел начало очистку Москвы от «нежелательных элементов»: воров, цыган, проституток, нищих, попрошаек, беспризорников. Вдобавок к огромному числу милиционеров и агентов безопасности для приема и помощи иностранным гостям были мобилизованы 32 тысячи комсомольцев[299]. Организаторов также преследовал кошмар «западных провокаций». Многие социал-демократические, католические и другие молодежные организации осудили участие в фестивале – для них это было равносильно легитимации тоталитарного, репрессивного строя вскоре после подавления революции в Венгрии. КГБ предостерегал, что среди иностранной молодежи будут «люди, враждебно настроенные к СССР, а также шпионы и диверсанты»[300]. В качестве предотвращения возможных враждебных проявлений организаторы фестиваля обратились через газеты к москвичам, рекомендуя «встретить иностранных гостей с любовью»[301].
Внезапный переход от полной изоляции к открытости для всего мира породил мощный эффект – массовую экзальтацию. В Москву из Ленинграда, Бреста и Одессы прибывали специальные фестивальные поезда, заполненные дружелюбными, симпатичными, бесконечно разнообразными и экзотичными молодыми людьми со всех концов света. Москвичи чувствовали невероятное возбуждение. На каждой станции по пути следования до Москвы фестивальные поезда аплодисментами и цветами встречали толпы людей. Они, конечно, были «организованы» местными властями, но находились во власти спонтанной и безграничной радости. Такие же эмоции захлестывали и тех, кто был призван «контролировать мероприятия», – среди них комсомольские волонтеры и молодые милиционеры[302].
Три миллиона москвичей и множество приехавших на фестиваль молодых людей из других советских городов – большинству их них не было и тридцати – участвовали в шквале энтузиазма, который превратил фестиваль в настоящий карнавал любви. Ее объектом стали 34 тысячи иностранных гостей из 130 стран. Рассчитанный по минутам график мероприятий был сорван с первых же минут. В день открытия триумфальное шествие от ВДНХ к стадиону «Лужники» вместо предполагавшегося часа растянулось на четыре: люди перегораживали дорогу, останавливали грузовики, которые везли гостей. Милиция была бессильна и парализована. Десятки тысяч рук протягивали гостям мороженое, напитки и пирожные, давали монетки «на счастье»[303]. Даже официально организованные мероприятия были пропитаны свежим и радостным духом свободы. Кремль распахнул ворота толпам молодежи, и тысячи человек весело отплясывали на «кремлевских вечеринках» всю ночь напролет. Прошло даже факельное шествие[304]. Уже на второй день в официальных отчетах в органы комсомола и МВД докладывалось об «экстравагантных спонтанных встречах» на улицах Москвы. Тысячи молодых иностранцев свободно разгуливали по столице, знакомясь со сверстниками. Их мгновенно окружала толпа советских людей, и с помощью импровизированного перевода и оживленной жестикуляции начинался контакт цивилизаций.
Внушенная властями ксенофобия и страх перед тайной полицией на время фестиваля испарились. В милицейских отчетах встречались сообщения о том, как молодые советские граждане в разговорах с иностранцами открыто и громко выражают недовольство постоянным контролем и наблюдением за ними. И это сходило вольнодумцам с рук. Отсутствие арестов в дни фестиваля особенно примечательно в свете совсем недавнего жесткого подавления протестных настроений в конце 1956 года. Многие москвичи приглашали иностранцев к себе домой – неслыханная вольность после двадцати лет шпиономании и всеобщего доносительства. Другие выносили из дома молоко и еду и угощали гостей прямо на улице[305]. Добродушие москвичей распространялось и на тех англичан и американцев, которые приехали в СССР с твердым ощущением собственной идеологической правоты и с готовностью вести полемику в духе холодной войны. Джазмен Алексей Козлов вспоминает: «Американцы изображались двумя способами – либо бедные безработные, худые, небритые люди в обносках, вечно бастующие, либо толстопузый буржуй во фраке и в цилиндре, с толстенной сигарой в зубах, этакий “Мистер-Твистер бывший министр”. Ну, была еще и третья категория – это совсем уж безнадежные негры, сплошь жертвы Ку-клукс-клана»[306]. На фестивале советские люди встретили молодых американцев, которые поражали врожденным чувством свободы и достоинства, говорили без обиняков что думали, были одеты стильно, но просто. Стереотипы холодной войны были порушены. Многие убегали с работы, чтобы иметь возможность увидеть больше фестивальных мероприятий. Среди таких была и дочь Хрущева Рада, работавшая редактором научно-популярного журнала. Она позже вспоминала фестиваль как время, когда «мир раскрылся» и долгожданное светлое будущее внезапно пришло на улицы и площади Москвы. Муж Рады Алексей Аджубей написал в своих мемуарах, что «в течение пятнадцати дней фестиваля центр Москвы практически не спал»[307].
Фестиваль стал временем спонтанных ежеминутных открытий и, на короткий момент, свободы для советских модников, стиляг, особенно молодых музыкантов и художников. Стремясь продемонстрировать богатство и творческое разнообразие «советской жизни», партийное и комсомольское начальство на время сняло запреты на «западные» и формалистские течения в музыке и изобразительном искусстве. Москва наполнилась звуком шотландских волынок, испанских и гавайских гитар, завыванием еще недавно запрещенных саксофонов. Посреди улицы Горького, на Пушкинской площади, в других центральных точках города день и ночь играли музыканты из разных стран мира. Американцы и другие иностранцы учили публику танцевать рок-н-ролл и буги-вуги. Эти танцы были запрещены в СССР и до сих пор втайне практиковались лишь на вечеринках стиляг. Художники – формалисты и абстракционисты – еще недавно преследуемые и загнанные в подполье, смогли участвовать в международных художественных конкурсах и тут же выставлять на публичное обозрение свои работы. Пестрота и разнообразие художественных стилей резко контрастировали с подавляющей унылой монотонностью официального советского искусства[308]. Сталинская культурная иерархия, с ее противопоставлением высокого и низкого, утонченного и вульгарного, высокого и массового, таяла на глазах. Омертвленная соцреализмом идея множественности культур, культурного плюрализма вернулась ярким многообразием живых проявлений.
Впервые в концертных залах и даже на улицах Москвы играли настоящие американские джаз-ансамбли. В конкурсе джазовых ансамблей приняли участие и советские группы, составленные главным образом из московских студентов. Джаз, годами третировавшийся советскими идеологами как «вражеская музыка», оружие США в холодной войне, вызывал у публики огромный интерес. Для отечественных джазменов Алексея Козлова, Георгия Гараняна, Алексея Зубова, Константина Бахолдина, Бориса Рычкова и многих других такой прямой контакт с живой джазовой импровизацией американцев и с музыкантами из другого мира стал подлинным катарсисом, не говоря уже о столь необходимой для них профессиональной школе[309].
Такой же катарсис испытывали и пресытившиеся традиционным реализмом молодые художники. Годами работая в тени, а то и за пределами официально признанного искусства, в крохотных, тесных подвальных мастерских, они получили возможность показать свои картины на международной художественной выставке в парке Горького и работать бок о бок со своими американскими и западноевропейскими коллегами в фестивальных студиях. Когда американцы, последователи Джексона Поллока, начали беспорядочно поливать и разбрызгивать краску на свои холсты, их московские коллеги завороженно смотрели на это никогда не виданное ими проявление творческой свободы. Анатолий Зверев, феноменально талантливый 26-летний художник, немедленно принял брошенный американцами вызов. За час, в яростном темпе, прямо на глазах у ошеломленной публики, он разукрасил в таком же стиле всю стену между двумя помещениями студии. Ему, как и некоторым другим художникам андеграунда, были присуждены премии и медали международного жюри фестиваля[310].
Комсомольские активисты в своих отчетах писали, что «большая часть советской молодежи быстро распознала реакционную сущность буржуазной культуры и искусства». Встреча с западными демонами-искусителями от искусства, писалось в одном отчете, «помогла нашей молодежи лучше оценить красоту и народный характер советского искусства»[311]. Но даже авторы этих лживых официальных отчетов были вынуждены признать, что «в ходе фестиваля была заметна небольшая прослойка молодых людей, главным образом студентов и молодых интеллигентов, которые с восторгом воспринимали буржуазную культуру и с пеной у рта отстаивали абстракционизм перед теми, кто его не понимал. Определенная часть молодежи начала подражать развязной манере поведения, которую демонстрировали некоторые делегаты из стран Запада». К ужасу официальных пропагандистов, вся страна имела возможность видеть телевизионную трансляцию танцев в американском стиле на кремлевском балу. Толпа стиляг и других энтузиастов прорывала милицейские кордоны, сносила заграждения и подделывала билеты, чтобы проникнуть в концертный зал во время конкурса джазовых ансамблей[312].
Благодаря фестивалю некоторые поклонники западного «стиля» превратились в подпольных предпринимателей, занимавшихся запрещенной скупкой-продажей валюты и иностранной одежды. Курс черного рынка сильно отличался от переоцененного курса рубля в официальных пунктах обмена валюты, и многие зарубежные туристы пользовались более выгодными для них услугами частных валютчиков. Вскоре импровизированный обмен и покупка-продажа западных джинсов, рубашек и других предметов модной одежды приобрели широкий масштаб. Фарцовщики успешно конкурировали с организованными комсомолом официальными пунктами скупки «подержанных вещей». Среди нелегалов-валютчиков была группа студентов Московского института иностранных языков, позже при аресте у них были обнаружены тысячи американских долларов, скупленных по цене тридцать рублей за доллар[313]. Еще одна «фирма» успешно продолжала свою деятельность по обмену денег и скупке иностранной одежды в течение нескольких лет после фестиваля, и к моменту ареста ее участники вели роскошную жизнь тайных миллионеров[314].
Нашлись во время проведения фестиваля и несколько молодых мужчин и женщин, которые признавались иностранцам в своей оппозиции режиму и просили снабдить их запретной в СССР литературой. Советские власти и КГБ были к тому готовы. Среди жертв репрессий оказался первый корреспондент телекомпании Си-би-эс в Москве Даниэль Шорр. Он работал и жил в советской столице с 1947 года. 7 августа 1957 года комсомольские доносчики сообщили, что Шорр передавал инструкции посольства США членам американской делегации на фестивале. Власти закрыли офис Си-би-эс, МИД аннулировал визу Шорра, и тот до конца жизни попал в категорию персоны нон грата[315]. Но за всеми уследить было невозможно – контактов было слишком много. Американец Реймонд Гартхофф вспоминает, как один молодой человек проявлял ненасытный интерес к привезенным американцами журналам. Звали молодого человека Алик Гинзбург. Почти однофамилец знаменитого американского поэта-битника Аллена Гинзберга, он был также фанатом свободы, но в советском обществе ему приходилось быть куда более изобретательным, чтобы жить по этому принципу. Позже Александр Гинзбург будет играть ведущую роль в создании неподцензурной прессы и в правозащитном движении в СССР[316].
Других молодых людей не интересовал американский индивидуализм и капитализм – им был ближе демократический социализм, и они искали контактов с делегатами из стран Центральной и Восточной Европы. Поляки и венгры прибыли в Москву со свежими революционными впечатлениями – пусть и на короткое время, им удалось свергнуть структуры сталинистского государства. Контакты советской молодежи с ними беспокоили комсомольское руководство и КГБ не меньше, чем контакты с гостями из «недружественных» стран. КГБ уже следил за членами одной подпольной политической группы, состоявшей из преподавателей и студентов МГУ и других учебных заведений. Главой этой группы был Лев Краснопевцев, а ее члены попытались использовать фестиваль для налаживания связей с польскими студентами. Им удалось встретиться c активным участником «польского октября» 1956 года, редактором польского общественно-политического журнала «По просту» Элигиушем Лясотой[317]. Информация об этом дошла и до Алексея Аджубея, зятя Хрущева и члена шелепинского оргкомитета фестиваля. Тот в жестком тоне предупредил польского гостя: «Слушай, Лясота, у себя в Польше ты можешь делать что хочешь, но учти, что здесь это касается и нас. Ты сюда приезжаешь и распространяешь эту заразу… Мы этого не позволим»[318]. Сразу после фестиваля Краснопевцев и члены его группы были арестованы.
В милицейских отчетах поведение венгерских и польских делегатов характеризовалось как «провокационное». К счастью для организаторов, большой солидарности между молодыми людьми из двух восточноевропейских стран не возникло. Поляки кляли венгров (которые предпочитали отмалчиваться) за их нежелание признавать, что у них в стране была революция, называли их трусами, предателями и приспешниками Москвы. Дело доходило чуть ли не до драк. Еще более явным было чувство культурного превосходства с примесью националистического презрения, с которым некоторые молодые поляки относились к своим русским сверстникам. Такое отношение не способствовало сближению. Кроме того, некоторые поляки и венгры вместо участия в организованных комсомольцами «дискуссионных клубах», по данным следящих за ними агентов КГБ, отправлялись на черный рынок для продажи содержимого своих чемоданов, забитых дешевым бельем, косметикой и другими товарами[319].
Куда большее впечатление, чем «социалистические кузены» из восточноевропейских стран, на советскую молодежь произвели молодые люди из Африки, Азии и Латинской Америки. Симпатии советских граждан, а особенно девушек, были нацелены на высоких и красивых африканцев из Ганы и Кении, а также индийцев и делегатов из арабских стран. Внешний вид и одеяние этих молодых людей были невиданной экзотикой, к тому же их окружал ореол участников антиколониального освободительного движения. В 1957 году они будоражили воображение молодых советских интеллигентов так же, как десятилетие спустя радикалы из третьего мира станут властителями дум западных студентов-леваков.
Значительным событием фестиваль был и для евреев. Израильская делегация стала первым публичным появлением сионистов в Москве после 1948 года, когда в советскую столицу прибыла посол Израиля Голда Меир. Во время вызванной Суэцким кризисом арабо-израильской войны в октябре 1956 года Израиль в советской прессе подвергался ожесточенной критике. Многие советские евреи-идеалисты тоже осуждали израильскую агрессию против Египта. Будущий активист диссидентского движения Григорий Померанц писал в своих воспоминаниях: «В 1956 году я был зол на Израиль за раскол мирового общественного мнения во время Будапештского кризиса»[320]. И хотя в израильской делегации были представители коммунистической партии страны («демократические» делегаты), настоящий фурор произвела сионистская фракция, состоявшая по большей части из молодых ветеранов недавней войны, чье достоинство, отсутствие какого-либо страха и чувство гордости за свое еврейство произвели ошеломляющее впечатление[321]. В официальных отчетах били тревогу. «Сионисты распространяют среди московских евреев привезенную с собой литературу. Сотрудники киностудии в течение двух дней снимали только сионистскую группу израильской делегации», – писал один из источников. Москвичи-евреи толпились у театров и гостиниц, приглашали молодых израильтян к себе домой и жаловались на притеснение и антисемитизм. Несколько тысяч евреев пришли на выступление израильтян во время международного музыкального концерта в Останкино. Большая группа молодых парней, не сумевших достать билеты на израильское представление, сломала ограду перед Театром Моссовета и проникла в зрительный зал. Годы антисионистской пропаганды не помешали молодым образованным евреям обнаружить в себе связь с соплеменниками с «исторической родины» на Ближнем Востоке[322].
Фестиваль вызывал у советской молодежи страстное желание «слиться» с внешним миром, закрутить роман с иностранцами. Эротически-сексуальные отношения между комсомольцами и иностранцами вспыхнули, как пожар в сухом лесу, и приняли массовые формы. Молодые мужчины не упускали возможность вступать в связь с молодыми иностранками. Евгений Евтушенко вспоминал незабываемый момент, когда «впервые в жизни мои социалистические губы, нарушая правила и запреты холодной войны, слились в поцелуе с так называемыми капиталистическими губами молодой американки. И не только мои. То же самое на улицах Москвы, во всех парках делали и многие мои друзья»[323]. Эротическая вакханалия охватила женскую часть московского населения. По воспоминаниям Алексея Козлова, «к ночи, когда темнело, толпы девиц со всех концов Москвы пробирались к тем местам, где проживали иностранные делегации. Это были различные студенческие общежития и гостиницы, находившиеся на окраинах города. Никаких ухаживаний, никакого ложного кокетства. Только что образовавшиеся парочки скорее удалялись подальше от зданий, в темноту, в поля, в кусты, точно зная, чем они немедленно займутся»[324]. По Москве поползли слухи о «сексуальной мини-революции» в городских парках и дворах, в особенности вблизи от студенческих общежитий и других мест проживания иностранных гостей. Подлинный масштаб фестивальных сожительств установить невозможно[325]. Реакция комсомольских дружинников была такой же, как реакция на девушек, спавших на оккупированных территориях с немцами во время войны: «виновных» девиц отлавливали и брили им головы[326]. Некоторые советские граждане поспешили объявить о своем желании вступить в законный брак с иностранцами; большинство делали это из желания уехать, но были и такие, кто хотел остаться[327].
Этот всплеск сексуальности в глазах встревоженного консервативного большинства, родителей и официальных властей воспринимался как угроза советским ценностям. В едва оправившемся от сталинизма обществе мораль в целом была далеко не викторианской, но такого в столице еще не видели. Здесь было не столько необузданное распутство, сколько стремление лишиться «социалистической девственности» и вкусить запретный плод с представителями «капиталистического Запада» и еще больше – с экзотическими и такими сексапильными посланцами из третьего мира.
Шелепин и комсомольские власти были рады объявить фестиваль безусловным и ошеломительным успехом. И в самом деле, тысячи его участников на всю жизнь остались друзьями СССР, а карнавал в Кремле помог ослабить негативный эффект от советских танков в Венгрии, антисемитских и других отвратительных кампаний не столь далекого прошлого[328]. Миллионы людей по всему миру узнали и полюбили мелодию песни «Подмосковные вечера». Но именно фестиваль стал первым эпохальным поднятием, пусть на несколько дней, железного занавеса. Молодые и восторженно настроенные советские телеведущие и журналисты каждый день по десять часов кряду уделяли освещению фестивальных событий. В течение пятнадцати дней, с 28 июля по 11 августа, миллионы людей были прикованы к телеэкранам. После окончания фестиваля тысячи его участников, возвращавшихся поездами домой, задерживались в Ленинграде, Сталинграде, Одессе, Кишиневе, Ташкенте и в других городах[329]. Конечно, одно событие, пусть даже и такое грандиозное, не могло сломить в сознании огромных масс советских людей стереотипы холодной войны и ксенофобии. И все же фестиваль знаменовал собой начало медленного раскрепощения «советского сознания» и переоткрытия массовым сознанием окружающего мира. Уже не только компании стиляг начали воспринимать Запад как вожделенный «мир иной». Этим заболело большое число советских людей.
Прямым следствием фестиваля стало тихое снятие запретов на идущую из-за границы молодежную моду. Кампания против стиляг не прекратилась, но власти пришли к простому выводу: коммунистический проект сможет сохранить свою притягательность среди городской молодежи только если он не будет с порога отметать ее потребности и тягу к новому. В новых постановлениях предписывалось строительство сферы развлечений и услуг; текстильная промышленность должна была производить модную одежду для молодежи, а композиторы писать легкие, ритмичные, в джазовом стиле песни и музыку. Москва постепенно изживала мрачную монотонность и унылый провинциализм своего облика и начала превращаться из «большой деревни» в мегаполис. В советских городах начали открываться кафе и закусочные с фривольными, совершенно некоммунистическими названиями: «Улыбка», «Весна», «Ветерок», «Ромашка», «Ландыш». В сентябре 1962 года новый комсомольский начальник Сергей Павлов признал на совещании: «Мы теперь носим такие же зауженные брюки, за которые пять лет назад обривали головы. Борьба с узкими брюками осталась в прошлом. Пришло новое время: мы теперь боремся за внутренний мир личности»[330].
Фестиваль стал серьезной вехой в формировании послевоенных образованных слоев. Многие интеллигенты, люди творческих профессий и в особенности поклонники западного «стиля», джазмены и любители джаза, вся космополитично настроенная молодежь сходились на том, что фестиваль дал такой же мощный импульс раскрепощению в России, как и хрущевский «секретный доклад». Владимир Буковский вспоминал, что после фестиваля все разговоры о «загнивающем капитализме» стали просто смешны[331]. Кинокритик Майя Туровская считала, что на фестивале советские молодые люди смогли впервые за тридцать лет пощупать своими руками внешний мир: «Без фестиваля поколение шестидесятников было бы совершенно другим»[332]. Джазовый музыкант Алексей Козлов даже считал, что «фестиваль 1957 года стал началом краха советской системы. Процесс разложения коммунистического общества сделался после него необратимым». В это же время, продолжал он, «зародилось новое поколение партийно-комсомольских функционеров, приспособленцев с двойным дном, все понимавших внутри, но внешне преданных»[333].
Хрущев был тоже потрясен – стоимость фестиваля оказалась намного выше запланированной. Он отказался выделять средства на проведение еще одного грандиозного события – Всемирной выставки в Москве[334]. Это не помешало ему, однако, увлечься другими опасными для советского режима инициативами, приподнимавшими там и сям занавес советской самоизоляции. Культурное наступление СССР по всему миру и культурные обмены со странами Запада продолжились. Успешный запуск «Спутника» – первого искусственного спутника Земли – 4 октября 1957 года вознес самомнение советского лидера на совершенно новые высоты. В том же октябре СССР подписал соглашение о культурном обмене с Францией. В январе 1958 года аналогичное соглашение было заключено и с Соединенными Штатами. Самонадеянный Хрущев, уверенный в близкой победе коммунизма, так никогда и не понял, какие мины эти инициативы закладывали под его коммунистический проект.
В 1957 году на всесоюзной конференции Ленинского комсомола Шелепин выразил удивление, почему советские люди так восхищаются Соединенными Штатами, несмотря на вопиющее экономическое и расовое неравенство в этой стране. Большая часть из двух миллионов советских студентов не только учились бесплатно, но и получали от государства стипендии. И при этом многие из них мечтали оказаться на месте американских сверстников, которым приходилось немало платить за учебу. Почему советская молодежь не ценит свои привилегии?[335] Вопрос Шелепина поднимал одну из главных проблем советского режима. Советское государство делало ставку на воспитание нового образованного класса преданных коммунистов, которые могли бы довести до победы противостояние с «мировым капитализмом». Вместо этого у немалого числа студентов конца 1950-х годов начало расти то самое преклонение перед «врагом номер один», с которым так жестко боролся Сталин в последние годы жизни. В поисках объяснения этому странному феномену Шелепин предположил, что все эти шатания возникают оттого, что новое поколение «не прошло суровую школу революционной борьбы, в отличие от старшего поколения отцов, матерей и старших братьев»[336].
Джаз оставался самым действенным орудием американской «мягкой силы» внутри Советского Союза. Многие молодые люди стали преданными слушателями радио «Голос Америки» – почти исключительно из-за его передач о джазе и рок-музыке. Американский джаз также звучал в программах немецких, польских, турецких и других радиостанций на коротких волнах. Эти звуки каждый вечер наполняли общежитие МГУ и других университетов[337]. Численность коротковолновых радиоприемников в советских домах выросла с полумиллиона в 1949 году до двадцати миллионов в 1958-м. К концу своей жизни Сталин распорядился прекратить к 1954 году производство этих идеологически опасных приборов. Но после его смерти запрет без огласки был снят, и вскоре советская промышленность стала выпускать четыре миллиона таких приемников ежегодно. Почему? Главным образом из соображений прибыльности[338]. Особой популярностью у молодежи пользовалась программа «Голоса Америки» Jazz Hour («Час джаза»), ведущий которой Уиллис Коновер, «лучший бас-баритон в мире», был тайным героем многих советских студентов. Они напевали, часто просто имитируя и не понимая смысла, песни Бенни Гудмена и Гленна Миллера. Слушали Эллу Фитцджеральд, Луи Армстронга, Дюка Эллингтона и Чарли Паркера. Чуть позже пришло время Элвиса Пресли. В советских магазинах записи американских звезд не продавались, поэтому возможность приобрести иностранную пластинку существовала только на черном рынке и за громадные деньги. К концу 1950-х годов появление и широкое распространение магнитофонов сделало западную музыку достоянием миллионов[339].
Советские власти поняли, что тотальный запрет западной музыки более невозможен, поэтому начали поощрять появление собственных вдохновленных западной модой музыкальных ансамблей. После фестиваля 1957 года джаз перестали называть, пользуясь известным выражением Максима Горького, «музыкой толстых». Джазовая музыка была реабилитирована, но с условием, что это должен быть четко выраженный «советский джаз». Выросшим в годы запретов мастерам джаза разрешалось играть собственные композиции в якобы «народном духе». Осенью 1958 года в Ленинграде с разрешения местного комсомола был открыт первый в стране джазовый клуб Д-58. Просуществовал он недолго – уже через год был закрыт. Однако после 1961 года джазовые клубы и джазовые сообщества стали вновь появляться – сначала в Москве, а потом и в других городах. Пионерами джазового возрождения в Москве были саксофонист Георгий Гаранян и руководитель оркестра Олег Лундстрем. Лундстрем большую часть детства и юности провел в Китае, в Харбине, где его отец работал на Китайско-Восточной железной дороге. Там же, в Харбине, Олег организовал свой джаз-оркестр, который в 1947 году в полном составе переехал в СССР[340].
В 1950-е годы лишь немногие советские люди, прежде всего дипломаты, военные и разведчики – и их семьи – могли познакомиться с Америкой воочию. В 1957–1958 годах американское правительство из-за собственной шпиономании и антикоммунизма упустило прекрасную возможность приподнять железный занавес. В 1955 году президент Эйзенхауэр высказал идею ежегодно приглашать в США десять тысяч советских студентов в обмен на такое же количество их американских сверстников, отправляющихся в СССР. Сопротивление в Конгрессе и паранойя главы ФБР Эдгара Гувера вынудили Эйзенхауэра отказаться от этого плана[341]. В результате он предложил более скромную идею обмена. Хрущев предложение принял, и в 1958 году первая группа из семнадцати советских студентов прибыла в США для обучения в лучших университетах страны (Колумбия, Гарвард, Беркли, Чикаго и университет Джорджа Вашингтона в столице). Впоследствии некоторые из них сделали карьеру в партийном пропагандистском аппарате или в КГБ. В их числе были будущий «архитектор перестройки» Александр Яковлев и будущий генерал КГБ, позже эмигрировавший в США, Олег Калугин[342]. Для остальной образованной советской молодежи Америка оставалась воображаемой и в высшей степени мифологизированной страной. Звуки джаза в их сознании шли рука об руку с образами из голливудских фильмов, которые время от времени попадали в советский прокат, и с красочными разворотами глянцевого журнала «Америка». Последний начиная с 1955 года распространяло в СССР Информационное агентство США через американское посольство. Большая часть экземпляров журнала попадала в руки советской номенклатуры и членов их семей. Но другие экземпляры «Америки» превратились в высоко ценимый товар на растущем черном рынке иностранных вещей.
Не прошло и четырех лет, как плоды американской цивилизации стало возможно увидеть прямо в советской столице. Осенью 1958 года советские и американские власти договорились об обмене выставками, «призванными продемонстрировать развитие науки, техники и культуры в своих странах». В июне 1959 года вице-президент Ричард Никсон и первый заместитель Хрущева Фрол Козлов открыли в Нью-Йорке советскую выставку. Через несколько недель в парке «Сокольники» открылась ответная американская выставка. Хрущев, воодушевленный быстрым ростом советской экономики и огромным успехом «Спутника», не боялся показать советским гражданам американские достижения. Накануне открытия выставки в «Сокольниках» он объяснял главе ГДР Вальтеру Ульбрихту: «Американцы считают, что советские люди, увидев их достижения, отвернутся от своего правительства. Но они не понимают наших людей. Мы скажем нашим людям: “Смотрите, вот чего богатейшая страна капитализма достигла за сто лет. Социализм даст нам возможность добиться того же значительно быстрее”»[343]. Советский лидер захотел лично развить эту мысль и на открытии выставки, в присутствии коллег и толпы корреспондентов он завязал спор с вице-президентом Никсоном, стоя в американском павильоне напротив новой модели американской кухни. Хрущева понесло: он заявил на весь мир, что СССР обгонит американцев не только в космосе, но и в телевидении, и производстве бытовой техники.
Руководители советской пропаганды не разделяли хвастливого оптимизма Хрущева. Они раскусили американский план поразить советских посетителей выставки превосходством американского образа жизни и пробудить в них зуд неудовлетворенного потребления. Партийные и комсомольские чиновники смогли извлечь уроки из ошибок молодежного фестиваля и запланировали масштабные пропагандистские меры, чтобы сбить громадное впечатление от посещения американской выставки в «Сокольниках». Советская пресса заполнилась рассказами о голоде, бедности и безработице в США, преследовании и угнетении чернокожих, пожарах в школах, преступности среди несовершеннолетних и другими мрачными историями. «Если верить советским газетам, то все, что показано на американской выставке, – вранье и пропаганда», – написал историк Сергей Дмитриев в своем дневнике[344]. Советские чиновники решительно воспротивились планам американцев привезти для выступления на территорию выставки джазовый ансамбль. Они также запретили бесплатную раздачу американской косметики советским женщинам и пластиковых моделей американских автомобилей мужчинам. После долгих препирательств договорились лишь о бесплатной раздаче посетителям выставки бутылок пепси-колы[345].
За сорок два дня работы выставки в июле – августе 1959 года на ней, отстояв многочасовую очередь, побывали 2,7 миллиона советских граждан из Москвы, Ленинграда и других городов и сел страны. Эта цифра в три раза превышала количество посетивших советскую выставку американцев. Молодые люди, особенно студенты, приходили по несколько раз, либо каким-то образом добывая билеты, либо просачиваясь сквозь ограждение. И хотя американский конгресс, с присущей ему скаредностью и недальновидностью, выделил довольно жалкое финансирование для организации выставки, умелое руководство и рекламные пожертвования от американских корпораций спасли ситуацию. Еще одним впечатляющим фактором стало присутствие на выставке семидесяти пяти гидов, главным образом студентов американских университетов. Некоторые из них были выходцами из семей эмигрантов, отлично говорили по-русски и приехали на выставку волонтерами. На выставке постоянно находились сотни партийных и комсомольских агитаторов, которые пытались «нейтрализовать» гидов – перебивали их, засыпали каверзными вопросами и «направляли» обсуждение в политически корректное русло. Американские гиды, однако, вызывали всеобщую симпатию и любопытство, а непрошеным комсомольским агитаторам нередко затыкали рот[346].
В целом выставка вызвала у советских граждан огромный интерес, намного превысивший интерес американцев к советским достижениям и культуре на выставке в Нью-Йорке. Это отношение проявлялось в бесчисленных вопросах к гидам и в ненасытном интересе публики к распространяемой на выставке информации. Особую досаду у советских властей вызывало постоянное мелкое воровство книг и другой печатной продукции со стендов книжного отдела выставки. Американские гиды закрывали на это глаза, поскольку это входило в планы американской пропаганды в СССР. В то же время выставка в «Сокольниках» выявила поколенческий и культурный водораздел между советскими людьми. Люди старшего поколения, более консервативные, были недовольны тем, что выставка изобиловала, с их точки зрения, бытовыми и потребительскими «безделицами», а американские успехи в науке, технике и индустриальном развитии освещались недостаточно. Эти люди в книге отзывов обычно критиковали изъяны выставки. Были и такие, которые писали, что пепси-кола сильно уступает русскому квасу. Людей, выросших на планово-командной системе, смущал импрессионистический, в чем-то случайный характер выставки. Один из профсоюзных чиновников после посещения выставки записал в дневнике: «Никакой системы. Они не могут представить свою страну, народ, промышленность, сельское хозяйство, Америку в целом. Я посмотрел выставку и не считаю, что Америка такова, как нам ее представили… Мы знаем, что Америка – страна дружелюбных и талантливых людей, сделавшая много для человечества. Но на выставке Америка показана как хаотическая страна»[347].
Молодежь, напротив, была очарована. Впрочем, трудно было не восхищаться бросавшимся в глаза качеством и красочностью американских изделий. Как обычно, тактильные и визуальные ощущения оказывались сильнее рациональных рассуждений. Люди приходили вновь и вновь, чтобы прикоснуться к предметам, привезенным из США, поглазеть на фотографии, полистать книги, ощутить незнакомое им богатство красок и запахов. Для многих это было впечатлением, запомнившимся на всю жизнь. В течение многих лет люди с гордостью демонстрировали друзьям и знакомым значок выставки[348]. Молодые парни с восторгом рассматривали длинные американские автомобили с хромированным корпусом и огромными крыльями. Целые толпы окружали «Шевроле-Импала» и другую машину цвета «ярко-бургундского». Еще более привлекательной выставка была для советских женщин, млевших от предметов роскоши и комфорта. Американские организаторы дали асимметричный ответ на вызов Хрущева конкурировать в сфере космических технологий – сделав упор на сферы, где американское превосходство было неоспоримым: предметы дома и быта, которых так не хватало людям в СССР. Это включало и невиданный ассортимент женской парфюмерии и косметики. Некоторые мужчины даже сетовали на то, что выставка рассчитана «скорее на женский, чем на мужской взгляд»[349].
Американский историк Уолтер Хиксон заключил, что выставка, на которую было потрачено из федерального бюджета всего 3,6 млн долларов, «оказалась самым рентабельным вложением государственных средств времен холодной войны после плана Маршалла. Шестинедельная экспозиция “Америка в Сокольниках” не могла поколебать основы советского режима, но порожденный ею отклик стал предвестником растущей притягательности западной культуры». Энтузиазм многих посетителей, продолжал историк, выражал «растущее стремление получить доступ к потребительским товарам» и «добиться статуса и уровня жизни среднего класса»[350]. Вряд ли советские люди мыслили в терминах американской социологии, но самое важное заключалось в другом: для многих советских людей Соединенные Штаты стали альтернативным «мерилом» прогресса[351]. Главным виновником этого сдвига в сознании была не американская выставка, а сам Хрущев. В 1957 году советский лидер выдвинул лозунг «догнать и перегнать Америку», который станет краеугольным камнем его программы построения коммунизма в течение предстоящих двадцати лет. Какими бы ни были намерения Хрущева, долгосрочный эффект его бахвальства был скорее губительным для советской антиамериканской пропаганды и коммунистической идеологии. Эксцентричная и сумбурная риторика Хрущева вкупе с американской выставкой помогли укоренить в массовом сознании советских людей образ американской «страны изобилия» – миф, вполне способный соперничать с хрущевским мифом о будущем коммунистическом рае.
Сам того не желая, Хрущев дал советскому обществу сравнительную шкалу. Сокурсник Горбачева и один из будущих лидеров чехословацких реформ 1968 года Зденек Млынарж заметил много лет спустя, что «Сталин никогда не допускал сравнений социализма или коммунизма с капиталистической реальностью, утверждая, что строится новый мир, ни в чем не сравнимый с предыдущими системами». Такая позиция привела к автаркии и изоляции, но в то же время и к тому, что судить коммунистическую реальность можно было только по ее собственным критериям. Новый хрущевский лозунг освобождал мировоззрение советских людей из этой идеологической клетки и делал их зрителями и участниками экономического, научного и в конечном счете потребительского соревнования. В результате в течение многих лет после «Сокольников» люди сопоставляли свою жизнь и уровень достатка с жизнью американцев. Годы шли, и люди видели, что в реальности уровень жизни в Америке остается несравнимо выше, чем в СССР. «Кто бы ни пытался найти причины этому отставанию, – продолжал Млынарж, – он неизбежно приходил к выводу, что главной причиной была существующая экономическая и политическая система. Результат, таким образом, был прямо противоположен тому, чего пытался добиться Хрущев. Тот хотел укрепить веру людей в советскую систему, но на деле практическое сравнение с Западом возымело обратный эффект и постоянно ослабляло эту веру»[352].
Распространение идеализированного представления о Соединенных Штатах следует рассматривать в более широком историческом контексте. Было бы упрощением говорить о развороте имиджа Америки в советском обществе, во всяком случае в русской его части, от негативного к позитивному. Эрозия представления о США и Западе в целом как о «враге» была сложным явлением. В сознании основной массы студенчества и молодых интеллигентов Москвы, Ленинграда и других крупных городов страх перед американской ядерной угрозой, антикапиталистические и антиамериканские стереотипы причудливым образом сосуществовали с памятью о ленд-лизе времен войны и симпатией к американскому обществу и культуре, в первую очередь – к музыке. Неверно также было бы считать, что в конце 1950-х годов большинство молодых образованных советских людей были готовы признать превосходство американского образа жизни. Рэймонд Гартхофф вспоминает, что советскую молодежь, с которой ему довелось встречаться и общаться в 1957 году, можно было разделить на несколько категорий. Вчерашние школьники еще верили пропаганде об Америке. Их старшие товарищи уже делились по крайней мере на три категории: на «ортодоксов», циников, а также «золотую молодежь», искавшую прибежище от «совка» в экзальтированном западничестве и американизме[353]. Но «ортодоксы» еще оставались в большинстве. Коммунистический миф, подкрепленный памятью и пропагандой о победе в великой народной войне, еще не утратил свою притягательность для умов и сердец молодых образованных людей. Многие студенты послевоенной поры и ветераны войны все еще считали, что революция Ленина вывела страну на единственно верный путь исторического развития.
Америка была не единственной страной, заново открытой послевоенным поколением во время «оттепели». Также важную роль играло переоткрытие Восточной Европы, Китая и стран третьего мира. Из восточноевропейских стран ключевой, как уже говорилось, стала Польша. Не только политизированная молодая интеллигенция, поэты и художники, но также и широкая образованная публика начала читать польские газеты и модные журналы, смотреть польское кино и слушать польскую музыку. Читающая публика заново открыла для себя польскую литературу, в частности исторические романы Генрика Сенкевича, стала читать фантастику Станислава Лема и пьесы Славомира Мрожека. А также заучивать и повторять афоризмы Станислава Ежи Леца, среди которых был и такой: «Кому посватать свободу, чтобы она не осталась бесплодной?»
Знакомство с Югославией после примирения между Хрущевым и Тито в 1955–1956 годах также открыло советским людям новые культурные горизонты, главным из которых была привлекательность «югославской модели социализма». Интерес к этой модели определил карьеры многих советских социологов и философов того времени, в частности Геннадия Лисичкина, выпускника МГУ середины пятидесятых годов. После университета он добровольцем отправился на освоение целины, где некоторое время проработал председателем колхоза. В советских газетах Лисичкин прочел о югославских экспериментах на предприятиях под «рабочим контролем» и решил заняться их изучением. Как и многие идейно мотивированные специалисты того времени, он страстно верил, что главным препятствием на пути продуктивной плановой социалистической экономики является малообразованная и косная бюрократия. То, что и рабочие «коллективы» могут стать такой же косной силой, Лисичкин понять не мог и не хотел. После ознакомительной командировки в Югославию он стал видным проводником демократизации и децентрализации плановой советской экономики в шестидесятые годы[354].
В отличие от грезивших Америкой, многие тысячи молодых специалистов из Москвы, Ленинграда и других советских городов могли реально поехать в другие «социалистические» страны, такие как Китай, в официальную командировку. Китай и страны третьего мира были особенно популярны – и не только из-за феноменальной разницы между зарплатами советских советников и местными ценами. Идейный фактор был также существенным. Молодые советские специалисты ехали строить «социалистический Китай» и осуществлять «братскую помощь» «прогрессивным режимам» и национально-освободительному движению в странах Азии и Африки. В 1950-е годы образованные советские люди, как и их предшественники в 1920-е, воспринимали страны Африки, Азии и Ближнего Востока как новые дальние рубежи, подобно Средней Азии и Дальнему Востоку 1920–1930-х годов. Это была воспетая довоенными поэтами романтическая «Гренада, Гренада моя» революционного социалистического эксперимента. И в самом деле, советская помощь некоторым из этих стран была щедрой, искренней и по своим масштабам даже превосходившей американский план Маршалла для стран западной Европы[355].
Специалисты самого разного профиля, работавшие в Китае, Индии, Индонезии и на Ближнем Востоке, возвращались из таких командировок с опытом и впечатлениями, которые во многом формировали их мышление и определяли жизненный выбор. Коллективный опыт и воспоминания о других социалистических и развивающихся странах были очень разнообразны и не менее важны, чем возобновленное знакомство с западной культурой. Зачастую такие поездки в страны третьего мира не ослабляли, а напротив, укрепляли идеологическую убежденность и веру в социалистическое будущее. В Китае молодые советские специалисты были потрясены масштабами массового участия в гигантских стройках социализма; они как бы переживали в действительности ту советскую индустриализацию тридцатых годов, о которой знали только из книг и фильмов. Оптимизм и энтузиазм «рабочих масс», ученых и инженеров в Китае передавался советским специалистам, а спартанская простота и доступность китайских партийных лидеров резко контрастировала с нравами советской бюрократии[356]. Елена Боннэр, будущий диссидент и жена нобелевского лауреата Андрея Сахарова, в 1959–1960 годах работала в Ираке вместе с группой советских медиков, посланных для борьбы с эпидемией оспы. Хрущев оказывал Ираку помощь после кровавого переворота, когда местную монархию, сателлита Великобритании и США, сменил «прогрессивный» режим во главе с Абделем Керим Касемом. Боннэр приехала в Ирак молодым романтиком, им же и вернулась назад в СССР. Правда, опыт насильственной арабской революции заставил ее воспринимать существующее советское общество иначе – как одно из многих, и вовсе не самое лучшее[357].
Кубинская революция 1959 года стала на несколько лет главным генератором для «левого» романтизма образованной советской молодежи. Практически все, что было связано с этой революцией, завораживало и воодушевляло: героическая борьба небольшой группы молодых бородачей в горах Сьерра-Маэстра, их триумфальный марш на Гавану, поражение подготовленных и финансируемых ЦРУ контрреволюционеров и, наконец, в немалой степени сама экзотическая страна, где люди сутки напролет и в любое время года поют, танцуют и занимаются любовью. В интеллигентских квартирах появились портреты Фиделя Кастро и Че Гевары. 16 апреля 1961 года Кастро провозгласил кубинскую революцию «социалистической», но уже за несколько месяцев до этого общественное мнение в СССР считало его дело «нашей революцией». На первомайской демонстрации 1961 года на Красной площади народ по ошибке принял военную делегацию из Ганы за кубинцев и восторженно приветствовал ее[358]. В мае 1960 года инженер-металлург из Магнитогорска в письме в газету «Комсомольская правда» утверждал: «Я убежден, что наше поколение станет свидетелем огромного прогресса в улучшении человеческого общества. Иго капитализма падет под давлением народа, восставшего в стремлении к свободе». Еще один инженер из сибирского Томска передавал свои «наилучшие пожелания народу Кубы». Он сожалел, что не может «отправиться туда добровольцем. Мы все очарованы Фиделем Кастро! Да здравствует Куба!»[359]
Красота, изящество и кажущаяся простота испанского языка, ритмы танго и самбы, дерзкие монументальные полотна латиноамериканских художников Сикейроса, Риверы и Ороско воскрешали память о предыдущих советских «романах с Латинской Америкой» – путешествии Сергея Эйзенштейна по следам мексиканской революции и страстной советской поддержке гражданской войны в Испании. Антибюрократическая риторика и популизм Кастро и его друзей прекрасно резонировали с антибюрократическим студенческим движением в СССР в 1956 году[360]. Первым неформальным поэтическим послом СССР на Кубу стал Евгений Евтушенко. Вооруженный стремительно выученным, но бойким испанским, он сумел встретиться с Кастро и даже получил приглашение отправиться с ним вместе в рыболовную экспедицию. Вскоре он уже читал свои стихи перед огромной толпой на стадионе в Гаване, том самом, где Кастро устроил «диалог» с контрас, захваченными во время провального вторжения ЦРУ в залив Свиней. С Кубы Евтушенко отправлял на родину восторженные стихи о молодых «бородачах» и о высшей морали – морали революционного освобождения от империалистического гнета. В декабре 1960 года в популярном молодежном журнале «Юность» была опубликована просьба Евтушенко: «Фидель, прими меня солдатом в свою Армию Свободы!»[361] Евтушенко даже написал сценарий фильма «Я – Куба», воспевающего освобождение острова от алчного и продажного режима Фульхенцио Батисты и от американских мафиозных и корпоративных интересов[362].
Тысячи молодых советских специалистов, недавних вузовских выпускников, выразили желание работать на Кубе. Триста человек были отправлены комсомолом на Остров свободы для предоставления технической помощи, обучения кубинцев, создания системы здравоохранения и даже для работы в сельскохозяйственных кооперативах. Все эти посланцы научились довольно бойко говорить по-испански и полностью разделяли антиамериканский и антикапиталистический задор кубинских революционеров. В августе 1961 года тысяча кубинских студентов приехали в СССР изучать сельское хозяйство в Краснодарском и Ставропольском краях, в Тбилиси, Ташкенте и на Украине. В Ставрополе их принимал заместитель первого секретаря обкома Михаил Горбачев[363].
Менее чем за десятилетие, прошедшее со смерти Сталина, железный занавес вокруг СССР, воздвигнутый стараниями тирана, был необратимо прорван. Взгляды и впечатления образованных советских граждан были разными, но в целом у многих из них вновь появилась возможность видеть другие миры и сравнивать их с собственной культурой и образом жизни. Оценить значение этих изменений для интеллектуальной и культурной истории советского общества не так просто. Но даже беглый обзор показывает, что переход от крайней ксенофобии к относительно ограниченному и контролируемому доступу во внешний мир породил эйфорическую реакцию среди образованных советских людей, особенно молодого поколения.
Несмотря на многочисленные щели и лазейки, психологический и культурный барьер между советскими людьми, даже самыми образованными из них, и иностранцами, в особенности из стран Запада, оставался высоким и мощным. Он порождал самые разнообразные реакции: от завистливого восхищения и комплекса неполноценности до националистического ресентимента, агрессивной самозащиты. Многие по-прежнему убеждали себя в превосходстве «советского образа жизни». Другие почувствовали себя узниками «советской тюрьмы», которым суждено всю жизнь глядеть на «свободный мир» через решетку и из-под железного занавеса.
Другие миры за пределами СССР будут играть решающую роль в формировании самосознания советской интеллигенции шестидесятых. Сам не желая того, Хрущев с его народной дипломатией, риторикой мирного сосуществования и соревнования способствовал возрождению важнейшего феномена русской интеллигенции, присущего ей еще с дореволюционной поры: постоянной оглядке на Европу и Запад как на мерила прогресса или отсталости России. Соединенные Штаты прочно заняли центральное место в воображении советских людей – и не только как враг номер один, но и как объект подражания в технологическом и материальном развитии. Воображаемая Америка будет продолжать играть главную роль в культурных битвах внутри послевоенной советской интеллигенции и профессиональных сообществ. В то же время выход на страны третьего мира послужил до некоторой степени противовесом мощному американскому и в целом западному влиянию. Популярность социалистических идей и практик в Азии, Африке и странах Ближнего Востока дали надежду советским образованным идеалистам, что еще не все потеряно и Советский Союз еще может вернуть себе место в авангарде прогресса. Открытие других миров было по-прежнему связано в сознании многих интеллигентов с будущим советского коммунистического эксперимента, его успехом или провалом.