Их бегство на юг превратилось в медленное, мучительное погружение в самую плоть России. От Вытегры до Тихвина, от Тихвина до Новгорода – четыреста с лишним вёрст по зимнику, который был не дорогой, а долгим испытанием на прочность. Санные полозья скрипели по слежавшемуся снегу, обходя чернеющие на белизне поля торчащие пни и скрытые под сугробами колеи. Россия открывалась им не в парадных портретах и не в блеске ассамблей, а в бесконечной череде лесов, замёрзших рек, одиноких часовенок с покосившимися крестами и деревень, прижавшихся к дороге, как стадо коровёнок к изгороди.
Первые дни пути по «чёрному тракту» Пашки были относительно спокойны. Как и ожидалось, их приютил старовер в Вытегре – угрюмый, молчаливый мужчина с бородой лопатой, в доме которого пахло сушёной рыбой, дёгтем и древним благочестием. На столе не было ни чая, ни кофе – только квас, репа и ржаной хлеб. Иконы в красном углу – строгие, без окладов, тщательно спрятанные от посторонних глаз под занавеской. Он не спрашивал ни имён, ни целей поездки, лишь кивнул на лавку у печи и сказал одно: «Утром – вон». Лошадей сменили на выносливых, мохнатых лесных кляч, способных пробивать снежную целину.
Но после Тихвина пришлось выезжать на большой Новгородский тракт – столбовую дорогу, оживлённую, укатанную санными обозами и патрулями. Здесь Россия Петра предстала перед ними во всём своём противоречивом величии и ужасе.
Вот верстовой столб, свежее тесаный, с выжженными на нём цифрами «120 от Санкт-Питербурха». Символ нового порядка, рационального учёта пространства. А под ним, у дороги, сидит нищая семья – отец с пустым взглядом, мать, закутанная в тряпьё, двое детей с синими от холода лицами. Рядом – дохлая лошадь, которую уже начали растаскивать на мясо вороны. Они молча протягивали руки к проезжающим. Пашка, не глядя, швырнул им краюху хлеба.
– Согнали с земли за подати, – хрипло пояснил он, когда сани отъехали. – Или помещик променял на борзых щенков. Теперь будут по тракту мыкаться, пока не сдохнут.
Дуняша, прижимая к себе Алёшу, смотрела на них, и в её глазах было не сострадание, а холодное, ясное понимание. Она насмотрелась в своей жизни уже на многое…
Через несколько вёрст их обогнала, звеня поддужными колокольцами, карета в сопровождении драгун. Из окна мелькнуло надменное, скучающее лицо молодого щеголя в парике. Карета мчалась, не сбавляя хода, заставляя обозные сани съезжать в сугробы. Кучер, похаживая кнутом, орал: «С дороги, сволочь! Князь Мышецкий проезжает!»
– Новый, – сплюнул Пашка, выравнивая лошадей. – Предков своих, поди, не помнит, а чином – выше облака.
А ещё через час они стали свидетелями того, как по тракту гнали партию рекрутов – человек двадцать мужиков, скованных по двое наручниками за руки. Их вели четверо солдат преображенского полка в зелёных мундирах. Лица у «рекрут» были окаменевшие, ноги в лаптях обмотаны тряпьём. Один, совсем молодой, почти мальчик, плакал, утирая лицо рукавом. Старший солдат, усталый и озлобленный, крикнул им:
– Запевай, черти, «Во лесочке комарочков много было»! А то вздую!
И они запели – нестройно, сипло, заглушая рыдания. Песня, весёлая и разудалая, звучала похоронным маршем. Обоз, в котором ехали Денис с семьёй, прижался к обочине, пропуская их. Денис ловил на себе взгляды рекрутов – пустые, бездонные, полные немого вопроса. Он отвернулся, чувствуя жгучую стыдливость своего сравнительного благополучия.
Ночлег на большой дороге был иным. Не в тихой избе старовера, а на многолюдной, шумной ямской станции. Большая изба, пропитанная запахом пота, кислых портков, варёной баранины и махорки. Нары в два-три этажа, где спали вповалку купцы, ямщики, мелкие чиновники. В углу, у печки, сидели двое – человек в поношенном, но добротного сукна кафтане с чернильными пятнами на рукавах, и его спутник, похожий на отставного солдата, с лицом, иссечённым оспой. Они о чём-то тихо, но горячо спорили, чертя пальцем по залитому жиром столу.
Денис, устраивая Дуняшу с ребёнком на относительно чистом месте у стенки, прислушался.
– …и выходит, Иван Потапыч, что понижение точки замерзания ртути в смеси с селитрой вовсе не зависит от положения Юпитера, а сугубо от пропорций! – с жаром говорил человек в кафтане.
– А я тебе, Федюша, говорю, что ежели по гороскопу твоему Меркурий в Водолее, то и смесь будет летуча! – парировал солдат. – Сам Яков Вилимович Брюс сказывал: звёзды правят не только судьбами, но и соками земными!
Услышав имя Брюса, Денис насторожился. Он сделал вид, что поправляет узел, и подошёл ближе, вежливо поклонившись.
– Простите, господа, не к столу будь сказано, а осмелюсь спросить: вы изволили упомянуть господина Брюса, что в Сухаревой башне? Слыхал я, он великий учёный муж!
Оба спорщика оглядели его. Человек в кафтане, видя перед собой скромно одетого купца, снисходительно кивнул.
– Он самый. А ты откуда про него ведаешь?
– Из Архангельска я, купец Мельников. Там, у нас, про его опыты слышно. Говорят, и живую воду ищет, и философский камень.
– Философский камень – это аллегория, любезный, – важно пояснил учёный муж. – Символ познания. А мы с товарищем здесь, скажем так, практические изыскания ведём. По высочайшему повелению ищем способы… усовершенствования грунтов для дорожного строительства. Я – Фёдор, землемер из Кадашёвской слободы. А это Иван, мой помощник, бывший бомбардир.
Денис сделал удивлённое лицо. Сердце его стучало чаще. Перед ним были люди Брюса. Не алхимики в башне, а практические агенты, разбросанные по стране для сбора данных, образцов, для тайных поручений. Их спор о химии и астрологии был точным отражением эпохи – наука и мистификация шли рука об руку.
– Дивные дела, – покачал головой Денис, садясь на край скамьи с видом простодушного любопытства. – И как, находят что путное?
– Находки бывают разные, – многозначительно сказал Иван-бомбардир. – Иной раз такой минерал откопаешь, что и названия ему нет. Вези в Москву, в лабораторию. А иной раз и людские находки попадаются.
– Какие же? – невинно спросил Денис.
Землемер Фёдор понизил голос, хотя шум в избе и так стоял порядочный.
– Попадались нам, например, слухи про неких господ, что интересуются старинными рецептами… не здоровья ради. Яды, понимаешь? Растительные да минеральные. Из-за границы трактаты выписывают, опыты ставят. Яков Вилимович этим очень обеспокоен, ибо сие не к познанию ведёт, а к злому умыслу.
Лёд пробежал по спине Дениса. Они вплотную подбирались к сути. Он сделал глоток из принесённого с собой ковша с водой, чтобы скрыть волнение.
– Уж не про тех ли господ, что с англичанами дела имеют? – рискнул он предположить.
Двое переглянулись. Взгляд их стал оценивающим, осторожным.
– А тебе-то откуда знать? – спросил бомбардир.
– В порту архангельском всякое говорят. Приходили корабли аглицкие, грузы особые везли… для аптекарей, мол. А я так думаю: чего это аптекарям столько свинцовой глазури да сурьмы? Не для микстур же.
Наступила пауза. Землемер Фёдор кивнул, как бы принимая решение.
– Ты, купец, сметливый. И язык за зубами держать, поди, умеешь. Так вот, запомни: ежели увидишь, где грузы с клеймом птицы – павлина или феникса – знай, это не к добру. И от людей, что про такие грузы спрашивают, подальше держись. Дело тёмное и опасное. Сам Яков Вилимович подозревает, что тут не алхимия, а политика. И замешаны в нём люди очень высокие.
Они отказались говорить больше, сославшись на усталость. Денис вернулся к Дуняше, мысленно переваривая услышанное. Подтверждение было стопроцентным. Брюс в курсе. Но не может или не хочет действовать открыто. Значит, кто-то из вельмож при дворе, возможно Голицын? Он слишком влиятелен, а доказательств пока нет. Их собственная миссия становилась ещё важнее.
На следующий день, когда они снова ехали по белой пустыне тракта, Денис поделился услышанным с Дуняшей. Она долго молчала, глядя на мелькающие за санями леса.
– Выходит, мы не одни догадываемся, – наконец, сказала она. – Но всё боятся. Брюс боится, Меншиков, наверное, боится. И только мы, как слепые котята, лезем в самое пекло. Потому что нам уже некуда отступать.
– Не потому, – возразил Денис. – Потому что мы видим не политику, а простое зло. Убийство. И нам нечего терять, кроме своей жизни и жизни сына. А они теряют чины, имения, милость царя. Их страх – другой.
– А царь? – спросила Дуняша. – Он боится?
Денис вспомнил Петра – его гнев, его любопытство, его титаническую волю.
– Нет. Он не боится. Он может ошибаться, может быть жестоким. Но он не боится. Он верит, что можно всё построить заново. Сломать и построить.
– А что будет с теми, кого ломают? – тихо спросила Дуняша, кивнув в сторону дороги, где накануне сидели нищие. – Они разве кирпичи в его стене? Они – щепки.
Этот разговор, тихий, под скрип полозьев, был, пожалуй, главным на всём их пути. В нём столкнулись два взгляда на Россию: взгляд строителя, видящего грандиозное здание, и взгляд жителя, чувствующего боль каждого разбитого кирпича. Денис не нашёлся что ответить. Он сам был частью этой стройки – вырванный из своей среды, перекованный в офицера. Он был и кирпичом, и щепкой одновременно.
К вечеру очередного дня пути с большого тракта показались первые признаки приближающейся столицы. Сначала чаще появились деревни, потом – хорошо одетые конные патрули драгун, выборочно проверяющие подорожные. Им пока везло. Иногда мелькали странные сооружения у дороги: ряды кольев с натянутыми между ними верёвками, уставленные через равные промежутки чёрными и белыми полотнищами.
– Это что? – удивилась Дуняша.
– Вероятно, новая затея, – хмуро сказал Пашка. – Для измерения чего. Иль для сигналов.
Денис догадался. Это была опытная линия верстового телеграфа, один из петровских проектов, о которых он слышал. Идея передавать сообщения с помощью комбинации чёрных и белых знаков на большие расстояния. Символ новой, рациональной, связанной воедино страны. И символ того, что они уже входили в зону пристального внимания власти.
Они остановились на ночлег в последней перед Новгородом большой слободе. На этом постоялом дворе было шумно и пьяно. Кучка офицеров из местного гарнизона отмечала что-то, громко пела и лихо била посуду. Денис, устроив семью в углу, принёс ужин – миску кислых щей и кашу с салом. Ели молча, прислушиваясь к разговорам.
– …так он, сукин сын, этот Вешняков, и говорит: «Позарез нужен проводник до Питера, знающий дорогу без застав». А я ему: «А денежки?» А он…
Денис замер, кусок хлеба застыл у его рта. За соседним столом, спиной к ним, сидел коренастый мужик в поддёвке, явно ямской староста или смотритель, и хвастался перед собутыльниками.
– …а он мне кошелёк суёт, тяжёлый. «Вот, говорит, задаток. Довезёшь груз и людей моих до самой Кунсткамеры – получишь вдвое». Я, конечно, согласился. Груз – ящик один, небольшой, но на вид диковинный. И двое пассажиров – один, видать, иностранец, в очках, всё в книжку что-то пишет, а другой – тихий такой, благообразный, но взгляд… брр, колючий.
– Князь? – спросил кто-то.
– Не-е-е, не князь, но из его окружения, это точно. Вешняков-то служит у князя Голицына, это всем известно. Ну, я запряг тройку своих лучших лошадей, и поскакали. Обогнали мы тебя, Вась, на прошлой станции, помнишь?
– Помню, – мрачно отозвался другой голос. – Летели как чёрт, снег из-под полозьев столбом.
– Так вот. Они тут лошадок свежих с новым ямщиком взяли и завтра к полудню, если не раньше, ужо в Питере будут. У них, видать, сроки горят!
Денис встретился взглядом с Пашкой. Тот еле заметно кивнул: да, это они. Груз и люди Вешнякова. Они опередили их всего на полдня пути. Гонка стала отчаянной.
Не говоря ни слова, они быстро доели и поднялись в отведённую им каморку наверху. Денис, закрыв дверь, обернулся к своим.
– Слышали? Они уже почти там. У нас есть только эта ночь и завтрашнее утро, чтобы придумать, как их опередить или хотя бы поравняться.
Пашка почесал затылок.
– Есть одна тропа, старый гончарный путь. Крюк вёрст на двадцать, но выходит прямо к Неве, выше по течению, у реки Охты. Там переправы нет, но лёд крепкий, переедем. И застав там нет. Рискнём?
– Рискнём, – сказал Денис. – У нас нет выбора. Спать будем три часа. На рассвете – в путь.
Дуняша, кормившая Алёшу, кивнула. На её лице не было страха, лишь сосредоточенная усталость и та же стальная решимость. Они легли, не раздеваясь, на жесткие нары. Денис долго не мог уснуть, прислушиваясь к храпу Пашки и тихому дыханию сына. За стеной ещё долго гуляли офицеры, галдели мужики, кто-то играл на балалайке. За окном метель начинала разыгрываться, завывая в печной трубе. Последняя ночь перед финишем. Последняя ночь перед битвой.
Калмыков думал о том, что ждёт их в Петербурге. Не о дворцах и не о церемониях, а о грязных, ещё не замощённых улицах, о доносителях, о всевидящем оке Тайной канцелярии. Он думал о Голицыне, который, наверное, уже чувствовал себя победителем. И о Петре, который, быть может, спокойно изучал на чертежи нового корабля, даже не подозревая, что новая смертельная опасность уже почти у его порога.
Их маленькие, усталые сани, затерянные в метели и бескрайних просторах России, были теперь не просто средством передвижения. Они были последней надеждой, последним шансом изменить ход событий. Денис сжал в кулаке лежавшую у сердца медную иконку-складень. Просил ли он защиты у Бога? Возможно, он просил сил не сломаться в последнем, самом трудном броске.