К книге
Нормальное и патологическоеI Эссе о нескольких проблемах в связи с понятиями «нормального» и «патологического» (1943). Вторая часть. II. Критическое исследование ряда понятий: нормальное, аномалия и болезнь; нормальное и экспер
48%
I Эссе о нескольких проблемах в связи с понятиями «нормального» и «патологического» (1943). Вторая часть. II. Критическое исследование ряда понятий: нормальное, аномалия и болезнь; нормальное и экспер
12

Медицинский словарь Литтре и Робена определяет нормальное следующим образом: нормальное (normalis, от norma, «правило») – соответствующее правилу, постоянное [régulier]. В связи с вышеозвученными замечаниями краткость этой статьи в медицинском словаре совсем неудивительна. Технический и критический словарь философии Андре Лаланда содержит более развернутое определение: поскольку термин некогда обозначал угольник, нормальным считается не отклоняющееся ни влево, ни вправо, следовательно, составляющее золотую середину. Таким образом, в словаре Лаланда намечается два значения этого слова: нормальной считается вещь, которая такова, какова она должна быть; нормальным в привычном смысле слова считается большинство индивидов в рамках конкретного вида или, если исследуется признак, поддающийся измерению, средняя величина. Обсуждая эти значения, важно отметить, насколько двусмыслен сам термин, одновременно обозначающий факт и «ценность, приписываемую этому факту тем, кто говорит». Также в словаре подчеркивается, что возникновению подобной двусмысленности способствует такая философская традиция, как реализм. Эта философия предполагает, что, поскольку всякое общее имя обозначает сущность, а всякое совершенство тождественно воплощению этой сущности, фактически наблюдаемое общее положение дел приобретает ценность воплощенного совершенства, а общее свойство – ценность неотъемлемой части идеального типа. В конечном счете следует указать на наличие аналогичной путаницы и в медицине, где «нормальное состояние» обозначает одновременно привычное состояние органов и в то же время их идеальное состояние, ведь именно восстановление этого привычного состояния является основной задачей терапии [67].

Это последнее замечание не рассматривалось должным образом, а часть цитируемой статьи, посвященная термину нормальное, представляется неполной: текст лишь подчеркивает наличие двусмысленности этого понятия вместо того, чтобы увидеть в ней проблему, которую надлежит прояснить. Верно, что медицина стремится возвратить человеческое тело в нормальное состояние. Однако следует спросить: мы должны называть его нормальным, поскольку оно расценивается в качестве такового в рамках терапии? Или врач рассматривает его как «нормальное», поскольку таковым его находит больной как заинтересованное лицо? Мы открыто заявляем, что верно второе. Наша точка зрения состоит в том, что медицина – искусство жизни, потому что, будучи живым, человеческое существо способно охарактеризовать себя как больное. Таким образом, основываясь на динамической полярности жизни, оно способно обнаружить состояние или поведение, которых следует избегать, поскольку эти последние несут в себе отрицательную ценность. Мы полагаем, что, давая подобную оценку, человеческое существо более или менее явно совершает стихийное усилие, присущее самой жизни: жизнь дает бой тому, что чинит препятствия ее сохранению и развитию, схватываемым в качестве нормы. Статья из Философского словаря Лаланда сообщает, что биологический факт может быть наделен ценностью только тем, «кто говорит», – человеком. Мы, напротив, полагаем, что вред, наносимый организму, заражение и функциональный беспорядок получают ответ в виде заболевания, поскольку сама жизнь небезразлична к тем условиям, в которых она становится возможной; она полярно раздваивается, тем самым бессознательно задавая свои позитивные и отрицательные ценности. Таким образом, жизнь – нормативная деятельность. В философии термин нормативный описывает всякое суждение, которое содержит оценку или соотносит факт с нормой, однако такой модус суждения, в свою очередь, подчинен самому процессу учреждения норм. В буквальном смысле «нормативный» – это учреждающий нормы. Далее мы будем говорить о биологической нормативности именно в таком ключе. Заявляя подобное, мы, как никто другой, осознаем опасность впадения в антропоморфизм. Мы не приписываем жизненным нормам человеческое содержание, но задаемся вопросом, чем объяснить присущую человеческому сознанию нормативность, как не тем, что жизнь содержит ее в зародыше. Итак, возникает вопрос, как человеческая потребность в лечении сумела бы породить медицину, проявляющую всё большую прозорливость в отношении заболеваний и их условий, если бы борьба жизни против бесчисленных препятствий, которые ей угрожают, не была ее постоянной и сущностной потребностью. С точки зрения социологии можно показать, что изначально лечение было частью религиозных и магических практик, однако это ни в коей мере не означает, что потребность в лечении не была жизненной потребностью, которая вызывает гедоническую реакцию, или поведение, нацеленное на выздоровление или самовосстановление, даже у живых существ, уступающих позвоночным в сложности организации.

Описанная динамическая полярность жизни и нормативность, которая ее выражает, объясняют факт, чье эпистемологическое значение прочувствовал уже Биша: существует биологическая патология, но не существует физической, химической или механической патологии. Биша пишет следующее: «Жизненным явлениям присущи две черты: 1) состояние здоровья; 2) состояние болезни. В силу этого появляются две отдельные науки: физиология, изучающая здоровые явления, и патология, объектом которой оказываются болезненные явления. История явлений, в которых жизненные силы обретают свое естественное состояние [type naturel], ведет нас к истории явлений, в которых эти силы были искажены. Тем не менее эту вторую историю нельзя обнаружить в физических науках. По отношению к движению живых тел физиология оказывается тем же, чем были астрономия, динамика, гидравлика и гидростатика для тел инертных. Однако перечисленные дисциплины не перекликаются с наукой, которая соответствовала бы им так же, как патология соответствует физиологии. По этой же причине физическим наукам претит всяческая идея о лекарствах. Цель лекарства – приведение отдельных свойств живого существа к их естественному состоянию. Однако поскольку физические свойства никогда не отклоняются от этого состояния, их не нужно восстанавливать. В физических науках не обнаруживается ничего похожего на лечение» [13, I, 20–21]. Ясно, что при чтении текста Биша термин «естественное состояние» следует воспринимать в значении «нормальное». Важно уточнить, Биша не рассматривает «естественность» как следствие детерминизма: слово указывает на целесообразность. Разумеется, нам хорошо известен список всех претензий, которые мог бы адресовать ему биолог, стоящий на механистических или материалистических позициях. Он скажет нам, что некогда и Аристотель верил в патологическую механику, поскольку допускал существование двух типов движений: естественных движений, посредством которых тело возвращается на свое место, где оно получит удовольствие от покоя (так камень стремится к земле, а огонь – к небесным высям), и насильственного движения, которое отдаляет тела от присущего ему места (что происходит, если мы подбросим камень в воздух). После этого наш биолог добавит, что Галилей и Декарт в достаточной степени поспособствовали развитию физики, чтобы любое движение рассматривалось в качестве естественного, или соответствующего законам природы, что верно и для биологии, чей прогресс выражается в выработке единого описания для законов естественной и патологической жизни. О таком едином описании грезил Конт, а Бернар, как было показано выше, хотел верить, что сумел его реализовать. К изложенным замечаниям следует добавить следующее: современная механика, заложившая в основу науки о движении первый закон Ньютона, или принцип инерции, сделала абсурдным понятийное разграничение между «естественным» и «насильственным» движением: инерция безразлична к направлению и вариациям движения. Однако жизнь, напротив, далеко не безразлична к условиям, в которые ее ставят, поскольку, как было сказано ранее, для нее характерна полярность. Простейший биологический аппарат питания, усвоения и выделения выражает подобную полярность. Когда пищеварительные отходы не выводятся из организма, они перенасыщают или отравляют внутреннюю среду, что происходит в соответствии с физическими и химическими законами, но не в соответствии с нормой, которая совпадает с деятельностью самого организма. Вот простой факт, который мы желаем подметить, когда высказываемся о биологической нормативности.

На свете есть умы, которые настолько сильно боятся финализма, что это приводит их к отказу от дарвиновских понятий естественного отбора и борьбы за существование. Так происходит одновременно из-за термина «отбор» (или «селекция»), выступающего слишком человеческой и технической метафорой, и из-за понятия «преимущество», которое используется для объяснения механизма естественного отбора. Критики этих понятий делают особый акцент на том, что большинство живых существ убиваются средой еще до того, как неравенство между ними проявится, чтобы обеспечить одним существам преимущество перед другими, ведь особо высока смертность зародышей, эмбрионов и молодых особей. Но, как замечает Тессье, из того факта, что эти особи умирают, не успевая воспользоваться своим преимуществом, не следует, что упомянутое неравенство не имеет никакого биологического значения [biologiquement indifférent] [111]. В измерении биологического не существует безразличия [indifference biologique]. Сказав это, можно начинать разговор о биологической нормативности. Существуют биологические нормы здоровья и патологии, и они качественно отличаются друг от друга.

Мы намеренно ссылаемся на теорию «естественного отбора», ведь это выражение часто ходит в паре с латинским «vis medicatrix naturae» – «целительная сила природы». Селекция и медицина – биологические техники, которые намеренно и более или менее рационально применяются человеком. Тем не менее, когда мы говорим о естественном отборе или «целительной силе природы», мы становимся жертвой того, что было названо Бергсоном ретроактивной иллюзией, возникающей, когда мы воображаем, будто дочеловеческая жизненная сила преследует определенные цели и использует для этого средства, напоминающие человеческие. Но одно дело полагать, будто естественный отбор не может обойтись без составления родословных, а vis medicatrix – без вакуумных банок, и совсем другое – полагать, будто человеческая техника – это продолжение жизненного порыва, на службу которому она ставит систематическое знание, призванное, если мы принимаем эту мысль всерьез, избавить жизнь от множества слишком дорогостоящих авантюр и ошибок.

Кажется, что такие выражения, как «естественный отбор» или «целительная сила природы», доставляют ряд неудобств, так как предполагают встраивание техник, присущих самой жизни, в рамки человеческой техники. Тем не менее верным представляется как раз обратное. Всякая человеческая техника, в том числе и стиль жизни, вписана в более общее движение жизни, другими словами, в деятельность, направленную на придание формы и усвоение материи. Ранее мы заявили о нормативности, присущей жизни и ее технике, но мы сочли ее таковой вовсе не потому, что человеческая техника также отмечена нормативностью. Жизнь – корень всякой технической деятельности, потому что она придает форму и привносит подобие в то, с чем имеет дело [assimilation]. Таким образом, метафора «естественной медицины» возникает только постфактум и, строго говоря, представляется несправедливой. Тем не менее необоснованность этой метафоры не лишает нас права считать, что изобретение медицинских техник в принципе было бы невозможным для живых существ, если бы теплящаяся в них жизнь была безразлична к своим условиям существования. Это изобретение было бы невозможным, если бы жизнь не была поляризующейся силой, реагирующей на изменение в среде, где разворачивается ее существование. Гийено прекрасно видел это: «Организм обладает и наслаждается ансамблем свойств, которые принадлежат только ему и помогают сопротивляться разрушению. Без подобной обороны жизнь быстро угаснет… Каждое мгновение живое существо может вырабатывать полезную реакцию по отношению к веществам, материалам или субстанциям, с которыми не сталкивалось ни оно, ни его вид. Организм – непревзойденный химик, первый и лучший из врачей. Колебания среды почти всегда угрожают существованию, и живое существо не смогло бы выжить, не обладая рядом существенных свойств. Любая рана была бы смертельной, если бы ткани не обладали способностью к заживлению и рубцеванию, а кровь – к свертыванию» [52, 186].

Итак, размышление о смысле слова «нормальный» в медицине может быть весьма поучительным и пролить свет как на подмеченную Лаландом двусмысленность этого понятия, так и на более общую проблему нормального. Именно жизнь, а вовсе не медицинское суждение превращает биологическое нормальное в понятие, указывающее не на реальность в ее среднестатистическом виде, а на ценность [или ее отсутствие]. Для врача жизнь – это не предмет, но поляризованная деятельность, чье стихийное защитное усилие, бросающее вызов всему, что представляет для нее отрицательную ценность, стремится продолжить врач.

* * *

Философский словарь Лаланда содержит важное замечание относительно терминов «аномалия» [anomalie] и «ненормальное» [anormal]. «Аномалия» – это существительное, для которого на текущий момент нет производного от него прилагательного, в то же время «ненормальное» – это прилагательное, которому не соответствует никакое однокоренное существительное. Языковая практика объединила их в пару, превратив термин «ненормальное» в прилагательное для «аномалии». Нет ничего удивительного, что термин «аномальный» [anomal], используемый Жоффруа Сент-Илером еще в 1836 году в его Истории аномалий организации, а также фигурирующий в Медицинском словаре Литтре и Робена, устарел. Согласно Философскому словарю Лаланда, сближению аномалии и ненормального поспособствовала этимологическая путаница. «Аномалия» происходит от греческого «anomalia» – слова, означавшего неровность или шероховатость; на греческом морфема «omalis» обозначает гладкое и ровное, поэтому этимологически «an-omalos» означает неровное, ухабистое и неравномерное в том смысле, в каком эти определения употребляются для описания поверхности земли [22]. Тем не менее относительно этимологии этого слова часто допускали ошибку, выводя его не из греческого «omalos», но из «nomos», обозначавшего закон. В результате этого аномалия мыслилась как «a-nomos». Эта этимологическая ошибка обнаруживается и в Медицинском словаре Литтре и Робена. Греческий «nomos» и латинская «norma» действительно обладают близкими смыслами – тем самым «закон» и «правило» тяготеют к смешению друг с другом. Слово «аномалия», если придерживаться семантической строгости, обозначает факт и выступает описательным термином, тогда как «ненормальное» отсылает к измерению ценности, это оценочная и нормативная категория. Описанный морфологический обмен между терминами «аномалия» и «ненормальное» привел к соответствующему ущербу, отразившемуся на смысле каждого из этих слов: «ненормальное» стало описательным понятием, а «аномалия» – нормативным. Изидор Жоффруа Сент-Илер, допустивший ту же этимологическую ошибку, которую позднее воспроизвели Литтре и Робен, стремится сохранить за термином «аномалия» его чисто описательный и теоретический смысл. Аномалия – это биологический факт, который следует рассматривать как таковой. Другими словами, естественная наука должна объяснить его, а не дать ему оценку: «Слово „аномалия“, по смыслу стоящее близко к „непостоянству“ [irrégularité], никогда не следует трактовать в смысле, который буквально обнаруживается на уровне его этимологической композиции. Не существует органических образований, которые не подчиняются законам. Никакое творение природы нельзя окрестить словом „беспорядок“ [désordre], если последнее употребляется в буквальном смысле. „Аномалия“ – термин, который только недавно вошел в словарь анатомии, прибегающей к нему не столь часто. Напротив, зоологи, у которых было заимствовано это понятие, пользуются им крайне часто: они применяют его для описания тех многочисленных животных, которые, в силу своей организации и необычных признаков, попадают в отдельный разряд, обладая весьма отдаленным родством с другими животными, принадлежащими этому классу» [43, I, 96, 37]. Тем не менее, согласно Изидору Сент-Илеру, говоря о подобных животных, было бы некорректно называть их «странностями» природы, проявлением беспорядка или непостоянства. Если в природе и существуют исключения, то это исключения из законов натуралистов, а не законов природы, ведь в природе все виды таковы, какими им надлежит быть. Они единодушны в своем разнообразии [variété] [43, I, 37]. Поэтому термин «аномалия» в анатомии должен сохранять строго описательный смысл и пониматься как «необычное» или «непривычное». Быть аномальным – значит обладать организацией, создающей дистанцию между нами и большинством существ, с которыми нас следует сравнивать [Ibid.].

Столкнувшись с необходимостью определить аномалию с морфологической точки зрения, Изидор Сент-Илер непосредственно соотносит ее с двумя биологическими реалиями: видом [type specifique] и индивидуальной вариацией. С одной стороны, все живые виды демонстрируют многообразие вариаций в плане формы и размера органов. С другой стороны, существует совокупность черт, «общих для подавляющего большинства индивидов, которые составляют вид», – совокупность, которая и образует вид: «Всякое отклонение от обычных видовых признаков или, другими словами, всякая органическая особенность, которую может представлять индивид на фоне большинства индивидов того же вида, возраста и пола, образует явление, которое может называться аномалией» [43, I, 30]. Ясно, что аномалия, определяемая подобным образом, превращается в чисто эмпирическое или описательное понятие, тем самым указывая на статистическое отклонение.

Непосредственным образом вырисовывается следующая проблема: следует ли уравнивать понятия аномалии и уродства, или монструозности. Изидор Сент-Илер высказывается в пользу проведения различия между ними: монструозность – подвид аномалии. Отсюда возникает деление аномалий на Вариацию [Varieté], Дефект строения, Гетеротаксию и Монструозность. Вариация – простая аномалия, которая не препятствует осуществлению функций и не порождает физическую деформацию. Примером такой аномалии может считаться лишняя мышца или добавочная почечная артерия. Дефекты строения также являются простыми аномалиями и не влекут за собой серьезных последствий с анатомической точки зрения, однако делают невозможным осуществление одной или множества функций или же производят деформацию: атрезия заднего прохода и прямой кишки, гипоспадия, заячья губа. Гетеротаксии (термин Жоффруа Сент-Илера) – это сложные аномалии, которые на первый взгляд кажутся серьезными анатомическими изменениями, но всё же не препятствуют осуществлению какой-либо функции, а их наличие нельзя зафиксировать при простой оценке наружности пациента. Согласно Жоффруа Сент-Илеру, наиболее примечательный, хотя и редкий их пример – это зеркальное отображение внутренних органов (известно, что декстрокардия – редкое, но всё же не мифическое явление). Наконец, Монструозности – это крайне сложные, очень серьезные аномалии, делающие невозможным или затрудняющие осуществление одной или множества [важных] функций. Помимо этого, монструозность может спровоцировать порок развития, в результате которого отдельная особь будет серьезно отличаться от обычных представителей своего вида: таковы индивиды, страдающие циклопией или эктромелией [43, I, 33, 39–49].

Подобная классификация интересна тем, что она основывается на принципах размежевания и иерархии: аномалии упорядочиваются, исходя из их возрастающей структурной сложности и возрастающей тяжести их последствий. Отношение простота – сложность имеет явное объективное выражение. Само собой разумеется, что шейное ребро – более простая аномалия, чем эктромелия или гермафродизм. Тем временем отношение между легкостью или тяжестью последствий аномалии имеет менее отчетливый логический характер. Несомненно, тяжесть аномалии также представляется анатомическим фактом: критерий ее тяжести – значимость органа в анатомическом и физиологическом аспектах [43, I, 49]. Тем не менее «значимость» может восприниматься как объективное понятие в рамках натурализма, но – в сущности – оно субъективно, поскольку содержит отсылку к живому существу, рассматриваемому в качестве способного охарактеризовать эту самую жизнь, исходя из того, что ей способствует или затрудняет ее. Это представляется тем более верным, что к двум первым принципам классификации (сложность и тяжесть аномалии) Изидор Сент-Илер добавляет третий – всецело физиологический – принцип, опирающийся на отношение между анатомией и функционированием организма (препятствование функционированию), а также четвертый – откровенно психологический – принцип, появляющийся, когда тератолог начинает говорить о вредоносном и пагубном влиянии на осуществление функций [43, I, 38, 39, 41, 49]. Даже если бы некто приписал этому последнему принципу лишь подчиненную роль, на это можно было бы сказать, что случай гетеротаксии позволяет усмотреть в нем строгий смысл и значительную биологическую ценность. Изидор Жоффруа Сент-Илер ввел этот термин, чтобы обозначить нетипичное расположение внутренних органов, не ведущее к изменению функций и внешнего вида последних. До того момента подобные случаи мало изучались и были пробелом в словаре анатомии. Нет ничего удивительного в том, что было трудно помыслить возможность сложной аномалии, которая не просто не стесняла бы даже незначительные функции, но и не приводила бы к деформации: «Индивид с гетеротаксией может обладать очень крепким здоровьем, долго жить, и зачастую аномалия, о которой он даже не знал, обнаруживается только после его смерти» [43, I, 45, 46]. Таким образом, о существовании аномалии ничего не известно, покуда она не затрагивает измерение жизненных ценностей. По признанию самого ученого, аномалия известна науке, только если индивид сумел ощутить ее как препятствие для осуществления своих функций, выражается ли это в виде ограничений или вреда для организма. Однако ощущение препятствия, стеснения или вреда – это чувство, которое можно назвать нормативным, поскольку оно, пускай даже бессознательно, обладает ориентиром в виде функции, осуществляющейся в своей полноте. В конечном счете для научного обсуждения аномалии необходимо, чтобы существо либо сочло ненормальным само себя, либо показалось таковым другому, прибегая к помощи невербального языка, которым владеет всякое живое существо. Покуда аномалия не отражается на функциях организма – не переживается индивидом (если речь идет о человеке) или не соотносится с динамической полярностью жизни (если речь идет о любом другом живом существе), – аномалия либо составляет предмет неведения (случай гетеротаксий), либо оказывается вариацией, не представляющей особого интереса, – вариацией на «видовую тему». В последнем случае она напоминает непостоянство, которым можно пренебречь, как мы пренебрегаем минимальным различием, характерным для вещей, отлитых в одной форме. Таким образом, она может стать темой для отдельной главы естественной истории, но не объектом патологии.

Если же допустить, что история аномалий и тератология – обязательная глава в изучении наук о жизни, глава, которая выражает самобытность этих наук (напомним, что не существует особой науки о физических или химических аномалиях), то в таком случае в биологии может быть размежевана совершенно новая область. Эта перспектива олицетворяет нормативность самой жизни. Жить – это выражать предпочтение и исключать, даже если речь идет об амебе. Наличие пищеварительного тракта и половых органов – норма для отдельного организма. Психоаналитический язык крайне корректен в том, что он характеризует естественные отверстия, ответственные за питание и выделение, в качестве полюсов. Работа функции отличается в зависимости от выбранного направления. Потребность соотносит предлагаемые объекты удовлетворения с необходимостью притягивать или отталкивать их. В этом проявляется динамическая полярность жизни. Пока морфологические или функциональные вариации не препятствуют существованию этой полярности, аномалия приемлема. В ином случае индивид ощущает аномалию в качестве отмеченной отрицательной жизненной ценностью, и она находит внешнее выражение. Так как существуют аномалии, переживаемые и явно выражающие себя в качестве своего рода органического «зла» [mal], к ним существует интерес, для начала носящий эмоциональный, а затем теоретический характер. Именно в силу того, что аномалия стала считаться патологической, она вызвала научный интерес. Со своей, объективной, точки зрения ученый желает усматривать в аномалии только статистическое отклонение, однако он игнорирует тот факт, что интерес биолога вызван не просто отклонением, а отклонением нормативным. Не всякая аномалия патологическая, но именно патологические аномалии стали причиной появления особой науки, стремящейся – что нормально для науки – упразднить из определения аномалии любую нормативность. При упоминании аномалии мы думаем вовсе не о статистических отклонениях (простые вариации), но о деформациях, которые губительны для жизни или несовместимы с ней. Так происходит, поскольку мы относимся к живой форме или ее поведению не как к статистическому факту, но как к тому, что задает нормы для себя или других.

* * *

Аномалия – индивидуальное отклонение, в силу которого два любых существа не образуют полного тождества. В биологии аномалия оказывается иллюстрацией лейбницевского принципа тождества неразличимых. Но разнообразие не равно болезни. Аномальное не равно патологическому. Патологическое подразумевает pathos, непосредственное и конкретное чувство страдания и бессилия, чувство стесненной жизни. В то же время патологическое – это ненормальное. Рабо разграничивает ненормальное и болезнь, превращая «ненормальное» в прилагательное для существительного «аномалия» (тем самым опираясь на недавнее и некорректное словарное употребление этого слова) и говорит о «ненормальных больных» именно в этом смысле [97, 481]. Но поскольку в других аспектах Рабо четко отделяет аномалию от болезни, используя в качестве критерия возможность адаптации и жизнеспособность [97, 477], мы не видим никаких причин менять как нашу терминологию, так и ее смысловое наполнение.

Несомненно, есть способ принять патологическое за нормальное – это определить нормальное и ненормальное через относительную частоту отдельных явлений. Тогда можно сказать, что «непроходящее» идеальное здоровье – это ненормально. Однако существует два смысла слова «здоровье». С одной стороны, здоровье, взятое в абсолютном смысле; это нормативное понятие, определяющее идеальный тип для органической структуры и поведения. Если мы придерживаемся этой интерпретации, то словосочетание «хорошее здоровье» представляется плеоназмом, поскольку здоровье – это и есть органическое благо. С другой стороны, здоровье, устанавливаемое в клинической перспективе; это описательное понятие, определяющее предрасположенность и реакцию индивидуального организма в отношении возможных болезней. Эти два понятия – описательное (клиническое) и нормативное (абсолютное) – настолько различны, что одни и те же люди вполне могут сказать о своем соседе и что у него плохое здоровье, и что у него нет здоровья, тем самым приравнивая факт к отсутствию позитивной ценности. Когда заявляется, что «непроходящее» идеальное здоровье – это ненормально, подразумевают, что опыт живых существ включает болезни. «Ненормальное» здесь приравнивается к несуществующему и ненаблюдаемому. Иными словами, подразумевается, что «непроходящее» идеальное здоровье – норма, а нормы не существует. Из этого неправильного употребления слова вытекает, что патологическое не является ненормальным. Его ненормальность столь ничтожна, что можно говорить о нормальных функциях органической защиты и реакции на заболевания. Лериш, как мы видели, утверждает, что боль не входила в планы природы, но можно сказать, что болезнь предусмотрена организмом (Сендрэйл [106]). Размышляя об антителах, которые вырабатываются в результате защитной реакции организма на внедрение болезнетворных агентов, влекущее за собой патологические последствия, Жюль Борде полагает, что можно говорить о нормальных антителах, которые присутствуют в нормальной сыворотке крови, избирательно воздействуя на конкретный микроб, конкретный антиген. Согласно Борде, видовое многообразие этих антител способствует постоянству химических свойств организма, устраняя несовместимое с ним [15, 6.16–14]. Но, хотя болезнь и предусмотрена организмом, она является состоянием, против которого необходимо бороться, чтобы жить дальше. Другими словами, она является ненормальным состоянием по отношению к продолжению жизни, которое играет здесь роль нормы. Таким образом, принимая слово «нормальное» в его подлинном смысле, мы должны уравнять понятия болезни, патологии и ненормального.

Иная причина не смешивать понятия аномалии и болезни состоит в том, что человеческое внимание не воспринимает их как отклонения одного и того же рода. Аномалия проявляется в пространственном многообразии, болезнь – через хронологическую последовательность. Существенная черта болезни – прервать непрерывное движение, быть для него критичной. Даже когда болезнь переходит в хроническую форму, успев пройти критическую фазу, пациент и его окружение сохраняют ностальгию по прежним временам. Таким образом, человек болен не только относительно других, но относительно самого себя. Таковы случаи пневмонии, артрита, воспаления седалищного нерва, афазии и воспаления почек. Своеобразие аномалии проявляется в том, что она составляет часть конституции, аномалия врожденна, даже если в отдельных случаях она возникает спустя некоторое время после рождения и обнаруживается только в момент, когда начинает осуществляться соответствующая функция, например при врожденном вывихе бедра. Таким образом, носителя аномалии нельзя сравнить с самим собой. Следовало бы сделать замечание, что тератогеническая интерпретация тератологических признаков или, что лучше, их тератогеническое объяснение позволяют отнести возникновение аномалии к развитию эмбриона, а затем расценить ее в качестве заболевания. Как только этиология и патогения отдельной аномалии оказываются известными, аномальное становится патологическим. Экспериментальная тератология снабжает нас здесь важными сведениями [120]. Но, если превращение аномалии в болезнь имеет смысл в рамках эмбриологии, оно бессмысленно для живого существа, чье поведение в среде за пределами яйцеклетки или матки изначально определяется особенностями его структуры.

Когда аномалия трактуется исходя из ее воздействия на деятельность индивида и представления последнего о собственной ценности и судьбе, она представляется немощью [infirmité]. Немощь – обыденное понятие, но оно довольно поучительно. Мы можем родиться или стать немощными. Ситуации, когда люди становятся немощными, другими словами, испытывают необратимую утрату сил, побуждают нас к переосмыслению врожденной немощности. В сущности, для немощного человека может найтись почетная социальная роль или своеобразная деятельность. Но вынужденное ограничение человеческого существа единственным и неизменным состоянием уничижительно, если мы выносим суждение об этом состоянии, опираясь на человеческий идеал нормального, выраженный желательной адаптацией к любым мыслимым условиям. Именно возможное злоупотребление здоровьем лежит в основе ценности, приписываемой здоровью, так же как, по словам Валери, именно злоупотребление властью лежит в основе любви к власти. Нормальный человек – это нормативный человек, то есть существо, способное учреждать новые, даже органические нормы. Одна-единственная жизненная норма ощущается не как позитивная норма, но как лишение. Человек, который не может бегать, чувствует себя ущербным, тем самым эта ущербность конвертируется во фрустрацию. И хотя его окружение старается не напоминать ему об этом, хронический больной отлично понимает, за счет какой сдержанности и самоограничений его близкие добиваются устранения различия между собой и им, подобно тому как чуткие и заботливые дети воздерживаются от бега в компании маленького хромого.

Что верно для немощности, также верно для хрупкости [fragilité] и слабости – состояний, связанных с физиологическими отклонениями. В качестве примера можно рассмотреть гемофилию, которая в большей степени выступает аномалией, нежели болезнью. Функции организма здорового человека и гемофилика осуществляются одинаково. Тем не менее при гемофилии кровотечение может длиться бесконечно, как если бы было неважно, течет ли кровь по венам или находится за их пределами. В общем и целом жизнь больного гемофилией была бы полностью нормальной, если бы животная жизнь не предполагала отношений со средой – отношений, в которых животному приходится сталкиваться с риском увечий, чтобы компенсировать неудобство, связанное с необходимостью поиска пищи и являющееся следствием разрыва с растительной инертностью, разрыва, который во многих других отношениях, особенно на пути обретения сознания, знаменует реальное развитие. Гемофилия – тип аномалии, которая потенциально перетекает в патологию: она препятствует наиболее сущностной жизненной функции – создавать строгое разделение между внутренней и внешней средами.

Таким образом, аномалия может обернуться болезнью, но сама по себе не выступает таковой. Не так просто определить, в какой момент происходит преобразование аномалии в болезнь. Следует ли принимать сакрализацию за патологию? У этого порока много степеней. Сакрализацией называется только случай сращения пятого позвонка с крестцом. Однако в подобных случаях сращение само по себе редко становится причиной болей. Чрезмерное развитие поперечного отростка и его более или менее ощутимое соприкосновение с крестцовым бугорком довольно часто становится причиной мнимого недуга, хотя эта врожденная анатомическая аномалия приносит боль лишь на поздних этапах жизни или так никогда и не становится ее источником [101].

* * *

Проблема различения аномалии (морфологической, такой как шейное ребро или сакрализация, либо функциональной, такой как гемофилия, куриная слепота или пентозурия) и патологического состояния сопряжена с множеством неясностей. Тем не менее в перспективе биологии ее важность нельзя недооценивать, поскольку она связана с общей проблемой изменчивости организмов, а также значением и масштабами этой изменчивости. Когда живые существа отклоняются от привычной формы, присущей их виду, следует ли воспринимать их как ненормальных, подвергающих эту форму опасности, или же как изобретателей, движущихся в направлении новых форм? Живое существо, выступающее носителем новых признаков, будет восприниматься нами по-разному в зависимости от того, придерживаемся ли мы фиксистских или трансформистских позиций. Хотя у нас нет намерения погружаться в эту проблему, мы не можем притвориться, будто ее не существует. Когда дрозофила с крылышками рождает дрозофилу без крылышек или когда последние оказывают атрофированными, то наблюдаем ли мы патологический факт? Такие биологи, как Коллери, которые не признают, что адаптация и эволюция могут быть объяснены фактом существования мутаций, или такие, как Бунур, которые оспаривают сам факт эволюции, настаивают на субпатологическом или полностью патологическом и даже летальном характере большинства мутаций. Если биолог и не является фиксистом, как Бунур [16], то, по крайней мере, он согласен с Коллери, что мутации не выходят за рамки вида, поскольку, несмотря на значимые морфологические различия, могут случаться плодотворные скрещивания между мутировавшими и обычными индивидами [24, 414]. Однако мы находим бесспорным, что мутации могут ложиться в основу новых видов. Это было хорошо известно уже Дарвину, но впечатлило его куда меньше, чем индивидуальная изменчивость. Гийено полагает, что на текущий момент это единственный известный механизм наследственной изменчивости, единственное объяснение эволюции – объяснение частичное, но неоспоримое [51]. Тессье и Филипп Л'Эритье опытным путем показали, что определенные мутации, которые могут показаться неблагоприятными в обычных для вида условиях, могли бы стать преимуществами при изменении условий существования. Дрозофила с атрофированными крылышками вытесняется дрозофилой с крылышками в замкнутой и непродуваемой среде. Но в продуваемой среде дрозофилы с атрофированными крылышками – в силу своей неспособности взлететь – постоянно оставались сидеть на пище, из-за чего через три поколения в смешанной популяции наблюдалось 60% мушек именно с атрофированными крыльями [77]. Тем не менее такого никогда не случилось бы в непродуваемой среде. Описывая этот случай, мы не говорим о «нормальной» среде, поскольку, согласно Изидору Жоффруа Сент-Илеру, этот термин описывает среды только в связи с соответствующими им видами: среды, как и виды, представляют собой то, чем они должны быть согласно законам природы, пускай их стабильность не гарантирована. Наличие продуваемой среды на берегу моря – неоспоримый факт, но такая среда куда более нормальна для бескрылых, чем для крылатых насекомых: не умеющие летать имеют куда больше шансов выжить. Дарвин подметил этот забавный факт, который подтверждается и объясняется вышеописанным примером с дрозофилой. Среда может считаться нормальной в силу того, что живому существу наилучшим образом удается жить и существовать в ней, сохраняя присущую ему норму. Среда нормальна именно по отношению к тому виду живых существ, который использует ее как преимущество. Поэтому она может обозначаться как «нормальная» только через отношение к морфологической и функциональной норме.

Еще один факт, о котором сообщает Тессье, демонстрирует, что жизнь, возможно и не стремясь к этому, за счет изменчивости своих форм предохраняет себя от чрезмерной специализации, необратимого состояния, в котором нельзя проявить гибкость, тогда как в последней и состоит залог успешной адаптации. В некоторых промышленных районах Германии и Англии можно было наблюдать исчезновение серых бабочек и появление на их месте черных бабочек того же вида [березовая пяденица]. Удалось установить, что темный окрас этих бабочек сопровождается присущей им жизнеспособностью: в неволе черные вытесняют серых. Но почему этого не случилось в природных условиях? Потому что черный цвет, резко бросающийся в глаза на фоне коры деревьев, привлекает внимание птиц. Именно поэтому бабочки темного окраса смогли безнаказанно оставаться таковыми лишь в промышленных областях, где число птиц сократилось [111]. В сущности, изменчивость, характерная для этого вида бабочек, предлагает противопоставленные сочетания признаков, которые компенсируют недостатки друг друга: жизнеспособность уравновешивается наличием угрозы со стороны хищников, и наоборот. В каждом из сочетаний преодолевается определенное препятствие или, если мы пользуемся терминологией Бергсона, бессилие [impuissance]. Исходя из того, складываются ли обстоятельства в пользу одного или другого морфологического решения, число представителей каждой вариации меняется, и в крайнем случае вид будет исчерпываться одной из этих вариаций.

Изначально считалось, что мутационизм – один из способов объяснения фактов эволюции. Когда этот подход был взят на вооружение генетиками, то любые попытки учесть влияние окружающей среды стали восприниматься еще более враждебно. Тем не менее сегодня представляется, что возникновение новых видов происходит на стыке нововведений, обуславливаемых мутациями, и колебаний среды. Кроме того, дарвинизм, обновленный благодаря мутационизму, – наиболее гибкое и содержательное объяснение эволюции, существование которой, несмотря ни на что, неоспоримо [56, 111]. Вид – совокупность индивидов, каждый из которых в какой-то степени отличается от других, но их текущее единство выражает временную нормализацию отношений со средой, включая отношения с другими видами, что заметил уже Дарвин. Живое и среда, взятые отдельно друг от друга, не могут быть обозначены термином «нормальные», поскольку они становятся таковыми за счет своего отношения друг с другом. Среда нормальна для конкретной живой формы в той мере, в какой она обеспечивает ей такую плодовитость, а следовательно, и такое разнообразие [возможных] форм, что в случае преобразования среды жизнь сумеет отыскать в одной из этих форм ответ на проблему адаптации, которая неожиданно выпала на ее долю. Живое нормально в конкретной среде, поскольку оно представляет собой морфологическое и функциональное решение, выработанное жизнью, чтобы ответить на требования среды. Производя разрыв со своей прежней формой, это живое существо может считаться нормальным – даже если оно встречается относительно редко, – в силу того факта, что оно нормативно относительно своей прежней формы, поскольку обесценивает ее, прежде чем вытеснить.

Таким образом, становится ясно, почему аномалия, и в частности мутация (в качестве аномалии, изначально передаваемой по наследству), не может быть причислена к патологии лишь на основании того, что она аномальна, – другими словами, образует разрыв с определенным типом, определяемым совокупностью наиболее часто встречающихся признаков в их усредненном значении. В противном случае пришлось бы заявить, что индивид с мутацией – отправная точка для нового вида – одновременно патологичен (ведь он образует отклонение) и нормален (он способствует собственному сохранению и воспроизводит себя). В измерении биологии нормальное – это не столько прежняя, сколько новая форма, но только при условии, что она найдет условия существования, в которых она станет нормативной: низвергнет все прошлые формы, оставшиеся позади и обреченные на скорое исчезновение.

Никакой факт, называемый нормальным (поскольку однажды он стал таковым), не может посягать на престижный статус нормы, выражением которой он является, с того самого момента, когда условия, при которых он соотносился с нормой, перестали существовать. Нет факта, который мог бы считаться нормальным или патологическим сам по себе. Аномалия или мутация как таковые не образуют патологию – они выражают иные возможные нормы жизни. Если эти нормы уступят предшествующим видовым нормам в своей стабильности, плодовитости и гибкости, то они будут названы патологическими. Если же окажутся эквивалентными в той же среде или превосходящими в другой, то они будут считаться нормальными. Их нормальность возникает из их нормативности. Патологическое – это не отсутствие биологической нормы, это иная норма, но отброшенная жизнью в результате сравнения с новой нормой.

* * *

Здесь возникает новая проблема, которая возвращает нас к сути занимающей нас темы, и это проблема отношения между нормальным и экспериментальным. Вслед за Бернаром физиологи понимают под нормальными явлениями такие явления, непрерывное изучение которых возможно благодаря лабораторному оборудованию. Измеримые признаки этих явлений тождественны себе, если мы наблюдаем их у данного индивида в данных [экспериментальных] условиях. За исключением ряда допустимых отклонений, в схожих условиях эти признаки будут сохранять свое тождество при переходе от индивида к индивиду. Таким образом, может сложиться впечатление, что существует объективное и абсолютное определение нормального, на основе которого всякое отклонение, выходящее за установленные пределы, будет логически расценено в качестве патологического. Но в какой степени установление лабораторного эталона может служить нормой для функциональной деятельности живого существа, рассматриваемого вне лаборатории?

Прежде всего заметим, что физиолог, а вместе с ним физик и химик, проводит ряд опытов, результаты которых сравниваются между собой и сопровождаются крайне важной оговоркой, что эти данные имеют ценность «при прочих равных условиях». Другими словами, иные условия приводят к возникновению иных норм. Функциональные нормы живого существа, исследуемые в лаборатории, имеют смысл только в рамках операционных норм ученого. По этой причине ни один физиолог не станет оспаривать то, что он лишь придает определенное содержание понятию биологической нормы, а не устанавливает, что нормативного включает в себя такое понятие. Принимая некоторые условия за нормальные, физиолог объективно исследует отношения, которые действительно определяют соответствующие явления, но физиолог не определяет, какие условия являются объективно нормальными. Только допустив, что условия эксперимента не оказывают влияния на качество результата (что идет вразрез с тщательностью, с которой подготавливаются эти условия), мы сможем утверждать, будто не существует различия между опытными и нормальными условиями животной и человеческой жизни как в статистическом, так и в нормативном смысле. Если мы определяем ненормальное или патологическое через статистическое отклонение или наличие необычного – что часто делают физиологи, стремящиеся к объективности, – то придется признать, что исследовательская лабораторная среда погружает живое существо в патологическое состояние, из которого парадоксальным образом пытаются сделать выводы, претендующие на установление нормы. Известно, что физиологии часто адресуется подобное возражение, в том числе и в медицинской среде. Прюс, чью диссертацию мы ранее цитировали в связи с его критикой Бруссе, пишет: «Заболевания, вызванные искусственным путем, и удаление органов у животных приводят к тому же результату, что и естественные заболевания. Тем не менее важно отметить, что, обосновывая влияние физиологии на практическую медицину, мы напрасно приводим в качестве аргумента достижения экспериментальной физиологии. <..> Когда, изучая функции головного мозга и мозжечка, мы раздражаем, прокалываем и надрезаем один из этих органов или вырезаем значимую часть любого из них, то, разумеется, животное, подвергающееся подобному воздействию, настолько далеко от физиологического состояния, насколько это в принципе возможно: в этот момент оно серьезно больно, и дисциплина, именуемая „экспериментальной физиологией“, представляется не чем иным, как патологией, которая имитирует или создает болезни. Разумеется, подобные опыты многое проясняют для физиологии, а такие имена, как Мажанди, Орфила и Флуранс, навсегда останутся в ее анналах. Тем не менее эта ясность – подлинное и в каком-то смысле материальное доказательство всего того, чем эта наука обязана науке о болезнях» [95, L sqq.].

Как раз на такого рода возражения Бернар отвечает в Лекциях о температуре тела у животных: «Разумеется, научный опыт вносит в организм определенные нарушения, но мы обязаны и можем принимать их в расчет. Нам предстоит „вернуть“ [экспериментальным] условиям, в которые мы помещаем животное, те аномалии, за которые они ответственны, и мы будем устранять боль у животных так же, как и у человека, – одновременно из чувства гуманности и для того, чтобы исключить причину ошибок, вызываемых страданиями. Однако применяемая нами анестезия также может вызвать физиологические изменения и тем самым погрешности в результатах наших экспериментов» [8, 57]. Этот примечательный отрывок демонстрирует то, насколько Клод Бернар близок к предположению о том, что можно обнаружить детерминизм, присущий явлению, который независим от детерминизма, присущего познавательной операции, и вместе с тем то, как он честно вынужден признать искажение (и нам неизвестно, сколь значительное), которому познание подвергает явление за счет технической подготовки, предполагаемой этим познанием. Мы воздаем должное современным теоретикам квантовой волновой механики, поскольку они открыли, что наблюдение затрагивает наблюдаемое явление, но сама эта идея несколько старше, чем их дисциплина.

В ходе исследования физиолог сталкивается с тремя типами сложностей. Во-первых, он должен иметь гарантии, что во время эксперимента так называемый нормальный субъект тождественен субъекту того же вида в нормальной, другими словами, не искусственно созданной, а естественной ситуации. Во-вторых, физиолог должен убедиться в наличии подобия между патологическим состоянием, вызванным в рамках эксперимента, и патологическим состоянием, возникающим стихийно. Тем не менее субъект, приобретающий патологию стихийно, зачастую принадлежит к другому биологическому виду, нежели субъект, патология которого была вызвана экспериментально. Вполне понятно, что без должных предосторожностей нельзя делать выводы о диабетике-человеке, исходя из наблюдений, полученных в ходе экспериментов над собакой фон Меринга и Минковского или на собаке Янга. Наконец, физиолог должен сопоставить результаты двух предыдущих сравнений. Никто не будет спорить, что подобные сравнения предполагают широкий диапазон неопределенности. Было бы столь же тщетно оспаривать его существование, сколь ребячески оспаривать априорную полезность подобных сравнений. Так или иначе, мы прекрасно понимаем, насколько трудно выполнить каноничное требование «при прочих равных условиях». Возбуждая кору головного мозга в области прецентральной извилины, можно спровоцировать судорожный припадок, но это состояние не будет эпилепсией, даже если при каждом таком припадке электроэнцефалограмма демонстрирует кривую, характерную для эпилептика. Животному можно пересадить четыре поджелудочные железы одновременно, что не приведет даже к такому уровню гипогликемии, который характерен для небольшой аденомы в области островков Лангерганса [53 bis]. Состояние сна может быть спровоцировано седативными средствами, однако, согласно Шварцу, важно учесть: «Было бы заблуждением считать, будто сон, вызванный фармакологически, и нормальный сон с необходимостью феноменологически совпадают. В обоих случаях имеют место различные феноменологические состояния, что подтверждается следующими примерами: например, если организм находится под влиянием паральдегида, седативного вещества, воздействующего на кору головного мозга, то объем мочи увеличивается, в то время как при нормальном сне диурез обычно снижен. Центр, ответственный за диурез и уже высвобожденный подавляющим действием снотворного на кору, в данном случае не подвергается последующему ингибирующему действию центра сна». Таким образом, не следует забывать тот факт, что сон, искусственно спровоцированный вмешательством в работу нервных центров, на самом деле не проясняет механизм, за счет которого центр сна естественным образом запускается нормальными факторами [105, 23–28].

Хотя допустимо определять нормальное состояние живого существа через нормативное соответствие окружающей среде, не следует забывать, что и сама лаборатория образует новую среду, где жизнь учреждает нормы, экстраполяция которых за пределы условий, к которым эти нормы относятся, сопряжена с большим риском. Для животного или человека лабораторная среда – одна из многих возможных. Разумеется, ученый прав, когда видит в своих приборах воплощение теории, а в используемых веществах – потенциальные реакции, постулируя универсальную значимость этих теорий и этих реакций; однако для живого существа эти приборы и вещества – объекты, среди которых оно движется словно по ранее неизведанному миру. Невозможно, чтобы жизненная поступь в лабораторных условиях, не проявляла некоторого своеобразия по отношению к месту и времени эксперимента.

Предыдущая главаГлава 12 из 25Следующая глава