Ранним серым утром в Слободу въехал гонец. Его лошадь была "в мыле", вся в испарине, дыхание сбивалось, а глаза — белые, как у пса на взводе. Сам всадник качался в седле, лицо покрывали багровые пятна, на шее и за ушами выступали бугры, воспалённые и гнойные. Я вышел на крыльцо и сразу понял — это вестник беды.
— Не подходи! — крикнул я, выставив руку. — Говори с места!
Он остановил коня и, не приближаясь, прохрипел:
— В Лужках… беда… дети мрут, хаты заколотили, народ в страхе, прячется по избам…
— Понял. Возвращайся, не приближайся к другим. Мы скоро выезжаем.
Он молча развернул коня и уехал медленно, покачиваясь. А я стоял и смотрел вслед, уже прокручивая в голове, что нужно собрать, кого предупредить, как изолировать очаг и выстроить помощь.
Я сразу позвал Тимура и Марфу. Объяснил, глядя прямо:
— Оспа. Заразно. У вас нет приобретённого иммунитета — это когда человек уже переболел и больше не заболевает. А вот в тех местах, откуда я пришёл, у людей такой иммунитет уже есть. Болезнь там почти не появляется, а если и случается — лечат быстро и хорошо. Потому я не боюсь. А у вас — нет. Значит, вы не едете. Остаётесь здесь.
Марфа кивнула. Губы плотно сжала. Тимур напротив — стиснул кулаки.
— И не думай. Я с тобой хоть к чёрту в пасть. Но ты сам говорил: не лезь в заражённое. Я не буду. Помогу чем смогу. Но к больным — ни ногой.
Мы выехали. Я взял повозку, уложил котёл, отобранные травы, старую дверь вместо стола, тряпьё, снадобья, мёд, дёготь. Тимур ехал рядом верхом.
Лужки встретили тишиной, будто сама деревня затаилась от страха. Пепел от травяных курений висел в воздухе, как туман. На перекладинах у изб — тряпки с крапивой, кресты из прутьев, двери заколочены, а возле одной избы сидел старик, обнявший колени и глядевший в землю.
Я остановился у края деревни, нашёл полузаброшенную избу. С этой минуты — здесь перевязочная. Тимуру отдали старую мастерскую, где некогда чинили сани. Он зашёл внутрь, закрылся и вышел лишь раз — за водой, и то, держа ведро двумя тряпками.
Я выстроил порядок. Избы с больными — в один ряд. Там — обтирания ромашкой, повязки с мёдом и чесноком, на гной — дёготь. Воду подавал ковшиком, следил, чтобы пили хоть по глотку, хоть через зубы. Тех, кто ещё мог ходить — отправлял на костры: сжигали тряпьё, солому, старые подстилки.
Кто не верил — просто смотрел, как я сижу у очередного тела, стираю кровь, промываю волдыри, вытираю губы. Я видел смерть. В ту неделю — слишком много. Троих похоронили в первый же день. Один мальчишка умер у меня на руках. Ничего уже не помогало — сердце не выдержало. Женщина вскрикнула так, что я до сих пор слышу этот крик в ушах.
Но других — вытянул. Кто с жаром бился — тот на третий день открыл глаза. У кого гноились веки — прочистил, промыл, дал заварку из бузины и липы. Старуха, что в первый вечер кидалась в меня ложкой, через пять дней принесла лепёшки.
— Прости, лекарь. Я думала — все пропали. А ты взял и спас. Даже тех, на кого уже крест поставили..
Я взял лепешки. Поклонился. В тот же вечер вышел на воздух, сел у повозки. Руки дрожали. Спина ломила. Из каждой избы шёл слабый дым, и над Лужками снова вставала жизнь.
Тимур подошёл молча. В руке — кувшин воды. Протянул, не говоря ни слова. Мы сидели, не глядя друг на друга.
— Всех не спасти, — сказал я. — Но кого можно было — спас. Этого хватит.
Он молча кивнул. И я понял: мы выдержали. И теперь нам доверяют.
На прощание староста вручил мне мешочек с сушёными грибами, горсть сушёной калины и крепкое рукопожатие. Ничего не сказал — только кивнул. Остальные крестьяне стояли вдоль дороги, кто с хлебом, кто просто молча глядел. Мы тронулись не спеша, колесо скрипело по глинистой колее.
Я обернулся только один раз. Над Лужками поднимался утренний дым. И в том дыму, среди бед и страха, всё-таки теплилась жизнь. За эту жизнь стоило бороться. И я знал — ещё не раз придётся это делать.