К книге
Дайте шанс «Войне и миру»: Лев Толстой о том, как жить сейчасГлава 2 Творчество
33%
Глава 2 Творчество
8

Что такое «Война и мир»? Это не роман, еще менее поэма, еще менее историческая хроника. «Война и мир» есть то, что хотел и мог выразить автор в той форме, в которой оно выразилось.

«Война и мир» – как русское застолье. Если вам удастся досидеть за столом до конца (десерт обычно подают в три часа ночи, сразу после четвертой порции салата оливье, третьей тарелки жареного картофеля и седьмой рюмки водки), вы, скорее всего, испытаете невероятное чувство удовлетворения. Если, однако, вы встанете из-за стола раньше, чем почувствуете, что вот-вот лопнете, а голова уже закружилась, то наверняка пропустите что-нибудь важное. Ваш опыт будет неполным: вы не прочувствуете всего до конца. А прочувствовать до конца русское застолье – как и книгу Толстого – это нечто.

Генри Джеймс был прав, назвав «Войну и мир» «рыхлым, растянутым монстром»{33}. Действительно, в этой книжной зверюге сотни пересекающихся сюжетных линий, великое множество персонажей, которые то выходят на первый план, то отступают в тень, чтобы вернуться позже, подобно гребням волн в штормящем океане. Проза Толстого местами до ужаса корява. Слова и целые фразы повторяются в одном абзаце, иногда даже в одном предложении.

И – чтобы окончательно добить читателя: в середине книги Толстой высаживает в своем уже и без того донельзя густом литературном саду все новые растения экзотических сортов, пускаясь в философские рассуждения о героизме, истории и свободе воли. В последних разделах, где Толстой продолжает вводить в опасно перегруженный роман как новых персонажей, так и новые самостоятельные сюжетные линии, эти рассуждения разрастаются бурно, словно сорняки в саду.

В конце каждого рабочего дня писателя его жена Софья разбирает каракули (по общему мнению, у Толстого был безобразный почерк) и переписывает черновики, чтобы автор мог разобрать свой собственный текст, – этого ее подвига граф обычно не замечал. На следующий день, вновь усевшись за письменный стол, Толстой часто вымарывал или полностью переписывал результат предыдущего дня, вновь отправляя и без того перегруженную работой жену в будуар – до поздней ночи корпеть над рукописью. А поскольку каждый новый фрагмент книги публиковался в «Русском вестнике», Толстой, разумеется, вновь правил текст, внося очередные дополнения и изменения. Так продолжалось шесть лет. За эти годы Софья вместе с мужем переработала «Войну и мир» не менее семи раз. Казалось бы, после этого Толстой должен был хотя бы приблизительно представлять, когда книга будет закончена. Но он не представлял и по этой причине написал не один, а два эпилога, причем второй – в форме свободного размышления об истории.

Едва первые фрагменты «Тысяча восемьсот пятого года» (как первоначально назывался роман) вышли из печати, критики, близкие к «Книжному вестнику», схватились за головы.

…Этот «1805 год» представляет что-то странное и неопределенное. Сам автор, по-видимому, не знает, как определить свое произведение; в заглавии сказано просто «1805 год», графа Льва Толстого; и действительно, это не роман, не повесть, а скорее какая-то попытка военно-аристократической хроники прошедшего, местами занимательная, местами сухая и скучная. Прочтя две части, нельзя дать себе отчета… об основной идее произведения{34}.

Другой критик сетовал, что «все смешивается в общей массе, где не видишь ни причин, ни последствий появления и исчезновения героев и фактов»{35}.

Третий писал, что «роман составляет беcпорядочную гряду наваленного материала»{36}, а кто-то вынес Толстому такой вердикт: «Сам автор, по-видимому, не знает, как определить свое произведение»{37}. Даже друг Толстого Тургенев писал: «К истинному своему огорчению, я должен признаться, что роман этот мне кажется положительно плох, скучен и неудачен»{38}.

Как же так вышло, что эта якобы неряшливо написанная книга стала считаться величайшим романом из всех когда-либо написанных?

Все зависит от того, как рассматривать его своеобразие. «Война и мир» – это вам не «Отцы и дети» (1862), тщательно выстроенный роман Тургенева (как часто случается с подобными книгами, Толстой задремал, читая ее как-то вечером на диване в гостиной автора). «Войне и миру» не хватает композиционной строгости «Отцов и детей», их стройности и гладкости. Но «положительно плохой» роман может оказаться прекрасным, даже великим, если странности, некоторая демонстративная небрежность и бесчисленные несостыковки допущены не случайно, если у автора были на то причины. У Толстого эти причины были. Но каковы они – читатели не понимали даже спустя шесть лет, когда была завершена публикация всех частей романа (около 1500 страниц).

В ответ на первые неблагоприятные отзывы уязвленный автор попытался объясниться:

Что такое «Война и мир»? Это не роман, еще менее поэма, еще менее историческая хроника. «Война и мир» есть то, что хотел и мог выразить автор в той форме, в которой оно выразилось. Такое заявление о пренебрежении автора к условным формам прозаического художественного произведения могло бы показаться самонадеянностью, ежели бы оно было умышленно и ежели бы оно не имело примеров. История русской литературы со времени Пушкина не только представляет много примеров такого отступления от европейской формы, но не дает даже ни одного примера противного. Начиная от «Мертвых душ» Гоголя и до «Мертвого дома» Достоевского, в новом периоде русской литературы нет ни одного художественного прозаического произведения, немного выходящего из посредственности, которое бы вполне укладывалось в форму романа, поэмы или повести{39}.

Абстрагируясь от самоуверенности Толстого (видимо, он поддавался тщеславию так же легко, как и другим соблазнам), можно заметить, что писатель разъясняет свою позицию, призывая читателей прекратить попытки впихнуть его художественное творчество в узкие рамки устоявшихся представлений о том, что такое роман и каким он должен быть. Жизнь, в конце концов, редко имеет идеальное начало, середину и конец, в ней нет ни героев и злодеев в чистом виде, ни сквозных сюжетных линий. Так почему же все это должно быть в книге? Вместо того чтобы втискивать свой мир в изящные, тщательно выверенные концептуальные рамки, Толстой предлагает читателям сломать эти рамки, чтобы книга отражала громадность самой жизни.

«Война и мир» – это надолго. Но долог и путь, который проходит человек. Роман не причесан, но такова же и жизнь; и если форма романа недостаточно изящна, то потому только, что она повторяет форму жизни. Иными словами, этот корявый, дерзкий, чудовищно наивный роман отражает жизнь со всей ее сумятицей, со всеми ее бурлящими, бьющими через край возможностями.

Дом Толстого в Ясной Поляне, где был задуман и написан роман «Война и мир»

Дело в том, что этот роман даже не должен был быть написан. Устав от литературного мира, прохладно принявшего его «Семейное счастье» (1859), «Поликушку» (1863) и «Казаков» (1863), Толстой укрылся в своем поместье, чтобы открыть школу для крестьянских детей, ничем не отличающуюся от той, которую безуспешно пытался создать более 10 лет назад.

Истинным призванием Толстого, как он уже убедился, была педагогика. Кстати, Бетховен, говорят, полагал, что его настоящим призванием было правоведение, и сожалел, что потратил так много времени на музыку. Но если создателя Пятой симфонии, сочиняющего краткое руководство по правоведению, представить себе трудно, то вообразить автора «Войны и мира», подкрепляющего свои наставления ученикам парой поучительных историй, вполне можно. Он был хорошим учителем – на самом деле настолько хорошим, что в 1862 году власти нагрянули в его школу в Ясной Поляне с инспекцией, опасаясь, что Толстой насаждает в юных крестьянских умах подрывные идеи. Опасения были небезосновательны – Толстой действительно делал нечто революционное для российской педагогики того времени: учил детей самостоятельно мыслить и творить.

Его педагогическая философия была проста: детей следует оставить в покое. Каждый день над входом в школу учащиеся видели табличку, указывающую, что вход и выход свободный{40}. Что бы ни делал этот учитель-оригинал, чтобы вдохновить учеников, его приемы, судя по всему, работали; каждое утро дети в чистеньких кафтанах с радостью шли в школу, а после учебы даже отказывались идти домой. Любовь была взаимной. Эти крестьянские дети, уверял Толстой, дали ему больше знаний о том, как надо писать, чем старые пыльные немецкие классики: «Мне казалось столь странным, что крестьянский, полуграмотный мальчик вдруг проявляет такую сознательную силу художника, какой, на всей своей необъятной высоте развития, не может достичь Гёте», – написал гордый учитель, прочитав рассказ одного из своих любимых учеников, Федьки. И далее: «Мне очень интересно будет знать мнение других ценителей, но я считаю долгом откровенно высказать свое мнение. Ничего подобного этим страницам я не встречал в русской литературе»{41}.

Со временем окрыленный успехами учитель начал подумывать о том, не вернуться ли к беллетристике и не начать ли снова писать самому – в перерывах между учительством, охотой, сельским хозяйством, пчеловодством, азартными играми, случайными связями и, в сентябре 1862 года, женитьбой. Так много всего происходило в его жизни – неудивительно, что трудно было остановиться на какой-либо одной идее следующей книги. Толстой работал над небольшой повестью о добром мерине «Холстомер», комедией «Зараженное семейство», небольшим необычным рассказом «Сон» (который никто не захочет публиковать) и несколькими статьями о своих педагогических опытах в яснополянской школе. Однако все это время ему не давала покоя мысль о написании исторического романа. «А так и тянет теперь к свободной работе de long haleine [на продолжительное время], – признавался он в письме своей будущей своячнице Елизавете Берс в октябре 1862 года, – роман или т. п.»{42}.

Ключевые слова здесь – «роман или т. п.», потому что Толстой не знал, действительно ли хочет писать именно роман. Все, что он знал, – что эта зревшая в его воображении грандиозная свободная вещь должна быть достойна пера самого Федьки. Иными словами, это должна была быть книга, созданная смелым детским умом, не боящимся экспериментировать с новыми формами, ломающая многие правила и говорящая правду обо всем, что в ней описано.

Секрет литературного подхода Толстого, пожалуй, лучше всего передает термин «остранение», введенный в оборот в 1920-х годах небольшой, но влиятельной группой советских литературоведов. Гений Толстого, по мнению представителей формалистической школы, заключается в его необъяснимой способности делать знакомый, повседневный мир незнакомым и потому свежим. Подобно Сезанну, который нарисовал яблоко так, что зрителям казалось, будто они видят этот плод впервые, Толстой изображает жизнь с почти обескураживающей правдивостью. Действительно, «Война и мир» вынуждает читателей, воспитанных на более гладких литературных текстах, отказаться от привычных представлений и погрузиться в вымышленный дивный новый мир, который при всей его странности начинает ощущаться более реальным, чем сама реальность.

Толстой почти готов приступить к написанию «Войны и мира», 1862 г.

Представьте, каково же было удивление русского читателя, который, проснувшись ясным январским утром 1865 года, готовился приступить к чтению первого фрагмента этого поразительного литературного произведения! Вообразите: вот вы нащупываете у кровати кожаные тапочки, приводите свои упитанные телеса в сидячее положение, нацепляете на нос пенсне и, нетерпеливо разрезав свежий номер «Русского вестника», обнаруживаете там текст следующего содержания:

– Еh bien, mon prince. Genes et Lucques ne sont plus que des apanages, des поместья, de la famille Buonaparte. Non, je vous préviens, que si vous ne me dites pas, que nous avons la guerre, si vous permettez encore de pallier toutes les infamies, toutes les atrocités de cet Antichrist (ma parole, j'y crois) – je ne vous connais plus, vous n'êtes plus mon ami, vous n'êtes plus мой верный раб, comme vous dites[21]. Ну, здравствуйте, здравствуйте. Je vois que je vous fais peur[22], садитесь и рассказывайте[23].

Русского читателя XIX века вряд ли смутило бы начало романа на французском, но само содержание фрагмента наверняка повергло бы его в полнейшее недоумение: на первой же странице романа он был атакован чрезмерно оживленной хозяйкой светского салона, мечущей в ничего не подозревающих гостей самые настоящие пушечные ядра – последние политические сплетни. Дело происходит в 1805 году. Россия уже втянута в войну с Наполеоном, выигравшим решающие сражения и продвигающимся на восток. Российская армия под командованием Кутузова только что выступила из Петербурга, чтобы присоединиться к австрийским войскам. Сообщая прибывшему князю Василию Курагину новость о последних зверствах Наполеона, эта самая Анна Павловна Шерер грозится немедля положить конец их дружбе с князем, если тот в свете последних событий не проявит достаточно патриотизма.

Как ни странно, Анна Павловна ведет свой патриотический штурм на языке той самой французской угрозы, о которой говорит. На самом деле на французском написано добрых 2,5% этой национальной русской эпопеи – еще одна странность романа, которая сводит с ума современных читателей. Стремясь во всем находить поучительный смысл, Толстой использует эту странность, чтобы дать читателям и критикам урок искусствоведения: «Упрек в том, что лица говорят и пишут по-французски в русской книге, подобен тому упреку, который бы сделал человек, глядя на картину и заметив в ней черные пятна (тени), которых нет в действительности»{43}.

Искусство не должно быть фотографическим снимком реальности. Скорее, считал Толстой, оно должно освещать важнейшие, часто скрытые истины жизни. Переизбыток французского в книге имеет глубокий смысл, потому что высвечивает тот «французский склад мысли»{44}, который, как считал Толстой, начал распространяться в российском высшем обществе со времен Петра I, вестернизировавшего Русь в начале XVIII века. Потребовалось физическое вторжение Франции столетием позже, чтобы убедить русских, что они, в конце концов, не французы и что это, может быть, хорошо, указывал Толстой. Ведь именно бесшабашные славяне в кишащих вшами шинелях с их неортодоксальной военной тактикой, а не рациональные немцы и не благовоспитанные британцы смогли положить конец господству Наполеона в Европе. Можно ли лучше воспеть эту победу, чем воссоздав в возвышенном русском стиле момент пробуждения русского национального самосознания, когда сводят счеты со всем, буквально со всем французским; черт побери, в книге, вызвавшей революционные изменения традиционного европейского романа, даже поверженный Наполеон вынужден иногда говорить по-русски!

И кто же еще мог бы быть ее героем, как не Пьер Безухов – незаконный сын знатного русского вельможи, в котором аристократическое происхождение удивительным образом сочетается с европейским воспитанием; он провел 10 лет в Париже и только что вернулся на родину. Как только «этот массивный, толстый молодой человек с стриженою головой, в очках, светлых панталонах… с высоким жабо и в коричневом фраке» входит в салон Анны Павловны, становится ясно, что сейчас произойдет катастрофа. Все в нем – его рост и полнота, его восторженная речь в защиту Наполеона, его незаконное происхождение – пугает Анну Павловну; в ее лице при виде Пьера «изобразилось беспокойство и страх, подобный тому, который выражается при виде чего-нибудь слишком огромного и несвойственного месту»[24].

Как оказалось, опасения Анны Павловны были не напрасны: едва вступив в разговор с другими гостями, Пьер начинает возвеличивать Наполеона. Мало того, он оставляет, не дослушав, свою собеседницу – почтенную тетушку Анны Павловны, которая заводит с ним разговор о здоровье ее величества. Наконец, покидая салон, он берет в руки треуголку с генеральским плюмажем и держит ее, дергая султан, до тех пор, пока генерал не просит возвратить шляпу.

Но именно с Пьером, совершенно не умеющим вести себя в обществе, происходит в романе все самое интересное. Как заманчиво было бы заглянуть на время в голову этого молодого человека, который в начале романа воображает себя Наполеоном, разбивающим наголову британцев, а позже искренне верит, что призван убить французского Антихриста. Кто не рассмеялся бы, увидев этого застенчивого, похожего на медведя русского, разъезжающего в карете с приятелями и настоящим русским медведем? Кто не улыбнулся бы выходке Пьера, когда тот в шутку привязывает мешающего молодым людям развлекаться квартального спина к спине к медведю и пускает того в Мойку, чтобы оба немного поплавали?

Но в Пьере есть и кое-что другое. Его улыбка, которая «у него была не такая, как у других людей, сливающаяся с неулыбкой», казалось, говорила: «Мнения мнениями, а вы видите, какой я добрый и славный малый»[25]. И все, в том числе Анна Павловна, невольно чувствовали это. Несмотря на его чудаковатость, а может быть, как раз из-за нее, мало кто из современников Толстого, читавших роман «в рассрочку», догадался, что Пьер окажется одним из главных героев книги. Впрочем, Толстой не спешил им помочь – он никогда не предоставлял читателям чего-то вроде краткой биографической справки, как это обычно делали другие романисты XIX века, вводя в повествование главного героя. Нет, Толстой – бац! – просто бросает читателей в гущу событий, заставляя их самим решать, на кого или на что следует смотреть. «Ни hors d'oeuvres[26], ничего, – замечает один мой знакомый книгочей. – Сразу подается основное блюдо».

Роман доставляет читателям удовольствие еще и потому, что они знакомятся с персонажами почти так же, как с людьми в реальной жизни. Вряд ли кто-то, придя в гости, сняв пальто и пройдя через холл, спрашивает: «Ну, и на кого из приглашенных следует прежде всего обратить внимание?» Скорее мы замечаем сотни деталей, испытываем сотни ощущений, а в это время наш ум работает, организуя все эти впечатления в какие-то опознаваемые схемы, на основании которых мы судим о том, кто есть кто и что есть что.

К сожалению, мы, как Анна Павловна, обычно руководствуемся распространенными в обществе предубеждениями и собственными предрассудками, а потому не видим истинного смысла происходящего на наших глазах. Естественно, мы часто ошибаемся. Это толстый, неуклюжий молодой человек, «не умеющий жить»[27], как шаблонно его характеризует Анна Павловна, по сути, один из очень немногих посетителей ее салона, которые на самом деле умеют жить. В отличие от других самоуверенных гостей, считающих, что они постигли мир, Пьер – именно потому, что не скован представлениями о том, как все должно быть, – находится в более выигрышном положении: у него меньше шансов ошибиться, чем у большинства. У Пьера разбегаются глаза, «как у ребенка в игрушечной лавке»[28], а посетители салона ведут себя как заводные игрушки. Они ловят намеки и выдают заранее заготовленные остроты, а Толстой вовсю наслаждается обществом… всех гостей салона Анны Павловны.

Вечер в салоне, по сути, поле битвы самолюбий и интересов в миниатюре, и Анна Павловна командует сражением с не меньшим блеском, чем сам генерал Бонапарт. Но зачем же ограничиваться только одной метафорой? Толстой сравнивает умение хозяйки занимать гостей с мастерством хорошего maître d'hôtel[29] – она подает посетителей салона как отборные куски ростбифа на блюде, посыпанном травами. На первый взгляд угощение весьма аппетитное, но, живя так, она, по мнению Толстого, постепенно перемалывает угощение в духовный фарш. А если эта кулинарно-социальная сентенция вам не по вкусу, вот другая:

Как хозяин прядильной мастерской, посадив работников по местам, прохаживается по заведению, замечая неподвижность или непривычный, скрипящий, слишком громкий звук веретена, торопливо идет, сдерживает или пускает его в надлежащий ход, так и Анна Павловна, прохаживаясь по своей гостиной, подходила к замолкнувшему или слишком много говорившему кружку и одним словом или перемещением опять заводила равномерную, приличную разговорную машину[30].

«Толстой так остроумен! – восклицает моя знакомая, словно в шоке. – У Анны Павловны все так же неестественно, как на коктейльной вечеринке в Вашингтоне». Честно говоря, я не в состоянии оценить точность этого сравнения, но могу с уверенностью сказать, что Толстой, когда ему было 20 с небольшим, не раз посещал светские вечера, дававшиеся представителями высшего общества в столице России – Петербурге, и большинство из них ему категорически не понравилось. Однако, какое бы отвращение ни вызывало у него подобное времяпрепровождение, светские рауты, несомненно, дали ему богатый материал для написания будущих произведений. Удивительно, пожалуй, то, что этот человек, чьи мнения (по крайней мере в области искусства) отличались исключительной категоричностью, сумел не нарушить «евангельское слово: не суди», которое, по его мнению, «глубоко верно в искусстве: рассказывай, изображай, но не суди»{45}. Толстой мог очень не любить циничную толпу придворных аристократов, но он понимал этих людей и старался помочь читателям тоже их понять. Эти люди просто воображают, что знают, как устроен этот мир, и делают то, что, по их мнению, должны делать, чтобы выжить.

Может показаться, что хорошо смазанная светская машина, с которой мы знакомимся в начале романа, работает хотя и со скрипом, но без перебоев, однако в российском обществе вот-вот произойдет катастрофа (словно в самое сердце механизма попадет гаечный ключ), которая разрушит и машину, и жизнь таких людей, как Анна Павловна Шерер, вообразивших, что управляют механизмом. В таких обстоятельствах выживут и будут счастливы только те персонажи, которые более других способны принять неопределенность и сумеют совершенно по-новому взглянуть на жизнь. Догадываетесь, о ком идет речь? Да-да, представьте себе, одним из них окажется толстый, неуклюжий молодой человек, дружно презираемый посетителями светского салона. Другим персонажем будет Наташа Ростова, женская ипостась Пьера, еще одна «широкая русская душа» – девочка с большим сердцем, по-детски открытая миру.

Мы встречаем эту темноглазую, живую 13-летнюю девочку, когда она шумно врывается в комнату, где взрослые пытаются вести светскую беседу. Черные кудри сбились назад, тонкие детские плечики двигаются в корсаже от быстрого бега. В этот день Ростовы празднуют именины Наташи и ее матери, и сотни гостей приходят в хорошо знакомый дом на Поварской улице, чтобы поздравить именинниц. Вся Москва гудит новостью о войне, объявленной манифестом Александра I, и наборе рекрутов. Но кто же захочет говорить о каком-то скучном Бонапарте, если есть кукла Мими, с которой можно играть! Для Наташи, прошу заметить, Мими – живая, и горе тому взрослому, который, проявляя притворный интерес к миру Наташи, спрашивает ее снисходительным тоном: «Скажите, моя милая… как же вам приходится эта Мими? Дочь, верно?»[31] Наташа игнорирует вопрос и серьезно смотрит на гостью, как бы давая понять, что такими вещами не шутят.

Позже, за ужином, когда два десятка гостей усаживаются за большой стол в столовой, Наташа прерывает разговор взрослых, потому что ей абсолютно необходимо знать, причем немедленно, какое мороженое будут подавать на десерт. Пускай взрослые спорят, пусть политики и знатоки разглагольствуют об угрозе, исходящей от одержимого манией величия Наполеона, но, клянусь Богом, Наташа хочет ананасное мороженое! Она докучает гостям? Несомненно. Она наивна? Конечно. Но Толстому живая, непосредственная, не умеющая себя вести Наташа нравится куда больше, чем, скажем, ее благонравная старшая сестра Вера, которая гордится тем, что в ее поступках «никогда ничего не может быть дурного»[32]. Для Толстого это означает, что в них также никогда не может быть ничего живого и подлинного.

И вообще, в Наташе что-то есть. Когда она пляшет в народном, свободном русском стиле, от нее глаз не оторвать: «Где, как, когда всосала в себя из того русского воздуха, которым она дышала – эта графинечка, воспитанная эмигранткой-француженкой, этот дух, откуда взяла она эти приемы, которые pas de châle давно бы должны были вытеснить?»[33]. Толстой сам отвечает на свой вопрос: «Всосала в себя из того русского воздуха, которым она дышала» – то есть из непосредственного окружения, из самой русской жизни. Если бы Наташа танцевала в Большом театре, она, наверное, поразила бы зрителей большим техническим совершенством, но при этом наскучила бы им до слез. Живой танец Наташи вызывает слезы иного рода у Анисьи Федоровны, прислуги Наташиного дядюшки: женщина смотрит на «эту тоненькую, грациозную, такую чужую ей, в шелку и в бархате воспитанную графиню, которая умела понять все то, что было и в Анисье, и в отце Анисьи, и в тетке, и в матери, и во всяком русском человеке»[34].

Что делает в этот момент девочку-подростка восхитительным художником? Ее творчество, которое рождается не от блестящей техники или даже таланта, но от чего-то, прячущегося глубоко в душе Наташи, от ее инстинктивной открытости миру и непреодолимого стремления к подлинному самовыражению. Ее тело само находит нужные движения, понимает, чтó именно оно хочет выразить и как это сделать, и выражает это хорошо: «Как только она стала, улыбнулась торжественно, гордо и хитро-весело, первый страх, который охватил было Николая [брата Наташи] и всех присутствующих, страх, что она не то сделает, прошел, и они уже любовались ею»[35].

Страх, вызываемый вначале у Николая и других зрителей порывом Наташи, хорошо знаком любому художнику. В семь лет, будучи начинающим актером, я так боялся выступать перед родными, что прятался под обеденный стол, где, зажмурившись и заткнув уши от страха, повторял свои реплики – боялся, что близкие поймают меня на неточности. Но, как показывает пример Наташи, иногда, позволив себе сделать что-то неправильно, мы находим ключ к тому, как сделать это правильно. Вспомнить этот урок пришлось и самому Толстому. В наброске введения в роман, сочиненном сразу после публикации первых фрагментов «Войны и мира», он признавался:

Я боялся писать не тем языком, которым пишут все, боялся, что мое писанье не подойдет ни под какую форму, ни романа, ни повести, ни поэмы, ни истории, я боялся, что необходимость описывать значительных лиц 12-го года заставит меня руководиться историческими документами, а не истиной, и от всех этих боязней время проходило, и дело мое не подвигалось, и я начинал остывать к нему. Теперь, помучавшись долгое время, я решился откинуть все эти боязни и писать только то, что мне необходимо высказать, не заботясь о том, что выйдет из всего этого, и не давая моему труду никакого наименования{46}.

Создавать великолепное произведение искусства, считает Толстой, все равно что жить полной жизнью – этому нельзя специально научиться; это как управление автомобилем в ночное время: вместо того чтобы сосредоточиться на дороге и смотреть только вперед, лучше перестать напрягать глаза и довериться более восприимчивому и умному периферическому зрению. Сосредоточиваясь только на том, куда, как вы полагаете, вы должны добраться, часто бывает трудно добраться куда-либо вообще. Наглядный пример – одержимость Наполеона покорением России-матушки. Его мания величия и стремление к одной цели заставляет глубоко увязнуть в стране, которую с его «мыслями французскими» он постичь не может, – в стране с ее природой и просторами, трескучими морозами и решительными и прекрасными жителями, стране, способной уничтожить эту, казалось бы, непобедимую машину для убийства.

Соответственно, в знаменитой сцене, когда Наташа впервые посещает оперу, она, несмотря на все охи и ахи заядлых театралов, восхищающихся слащавой любовной историей и знаменитой французской танцовщицей Дюпорт в главной роли, видит на сцене только доски, крашеные картины, изображающие деревья, мужчину в шелковых, в обтяжку, панталонах, который что-то поет и разводит руки перед толстой женщиной в белом шелковом платье, сидящей на скамеечке, к которой приклеен сзади зеленый картон. Фальшивое представление может приятно пощекотать чувства, но не способно серьезно задеть душу. Подлинное искусство, настаивает Толстой, должно пленять воображение, всего лишь говоря правду, – не более и не менее.

Правда, конечно, включает и разбитые коленки, и разбитые сердца; в этом Наташа и Пьер не раз убедятся в ходе повествования. Так может быть, этим двум мечтателям лучше было бы образумиться? Необязательно, говорит Толстой. Боль – это цена, которую мы сплошь и рядом платим за то, чтобы жить подлинной жизнью. Самодовольные стратеги, разглагольствующие в салоне Анны Павловны, возможно, никогда не постигнут глубины чувств, переживаемых Пьером и Наташей. Не испытают они и той радости полноты жизни, которую испытывают эти двое.

Несмотря на частые полеты воображения (или, возможно, благодаря им), два героя, достигшие высочайшего мастерства в искусстве жизни, в конце концов обнаруживают, что прочно стоят на почве реальности. Светские львы и львицы из салона Анны Павловны, как следует из романа, в конечном итоге, напротив, отрываются от реальной жизни и исчезают неведомо куда – их жизненная сила, столь экономно расходуемая, иссякает. Курагины гордятся своим знанием мироустройства. Но если наш успех в обществе зависит от того, насколько тщательно мы воспроизводим подобие бытия, – мы играем в игру или игра играет с нами? Лучше, говорит Толстой, соединиться с нашими внутренними Наташей и Пьером, поскольку именно эти два «наивных» персонажа в конце концов обретают счастье и остаются живыми людьми. Как ребенок в сказке «Новое платье короля», которую Толстой любил и часто цитировал, Пьер и Наташа могут говорить и делать все неправильно, но именно они видят и переживают глубинную правду жизни.

Среди множества упреков со стороны литературоведов и историков в адрес «Войны и мира» звучал и упрек в том, что для продвижения своих убеждений Толстой намеренно искажает исторические факты. Критика совершенно справедливая, хотя не слишком действенная – Толстой повлиял на восприятие прошлого российскими читателями куда сильнее, чем тонны исторических трудов с их фактологической корректностью. Многие советские воины, сражавшиеся на фронтах Второй мировой и имевшие возможность читать в часы затишья «Войну и мир», позже рассказывали, что толстовские описания сражений потрясали их гораздо сильнее, чем реальные события на поле боя, разворачивавшиеся на их глазах. Кроме того, благодаря «Войне и миру» многие поколения читателей чтили память о войне 1812 года и знаменитой Бородинской битве, которую считали особой победой России. Под Бородином пали десятки тысяч их сограждан, но эта битва приблизила роковое бегство Наполеона из Москвы. «Не та победа, которая определяется подхваченными кусками материи на палках, называемых знаменами, и тем пространством, на котором стояли и стоят войска, – а победа нравственная, та, которая убеждает противника в нравственном превосходстве своего врага и в своем бессилии, была одержана русскими под Бородиным»[36], – пишет Толстой.

Так правильно ли он толкует историю? На самом деле это не имеет никакого значения. Дискуссия «факт против вымысла» слишком ограниченна и потому неприменима к такой всеобъемлющей и противоречивой книге, как «Война и мир». Вообще говоря, рассуждать на эту тему любил толстовский Наполеон, потому что в дискуссиях подобного рода нетрудно одержать победу, имея в своем распоряжении достаточно большой объем информации. Но в жизни, говорит Толстой, все не так гладко. Писатель считал, что роман тоже не должен быть гладким. Чтобы глубоко постичь мир и реализовать свой личностный потенциал в этом мире, требуется способность видеть вещи во всей их полноте, обладать творческим воображением – именно такое видение мира Толстой демонстрирует нам в своей грандиозной книге. «Полная картина человеческой жизни. Полная картина тогдашней России, – писал Николай Страхов, один из немногих современных Толстому критиков, который понял роман. – …Полная картина всего, в чем люди полагают свое счастье и величие, свое горе и унижение. Вот что такое “Война и мир”»{47}. Или, как выразился член книжного клуба, «”Война и мир” – это жизнь в HD!» А в HD, добавил бы я, все объемно и почти осязаемо.

Толстой был больше, чем реалистом, – тем, кого Достоевский, как и себя, мог бы назвать «реалистом в высшем смысле»{48}. Иными словами, Толстой не столько отражает мир, как зеркало, сколько освещает его, как ярко горящая лампа. Рассматривая наши жизни то вблизи, то издали, перемещаясь между бальными залами и полями сражений, переходя от брачных союзов к кровопролитным битвам, от частной жизни к публичным мероприятиям, Толстой призывает всех нас внимательно и честно смотреть не только на то, кем мы являемся, но и на то, кем мы можем стать. Поступая таким образом, он дает очень глубокий ответ на глупый вопрос Анны Павловны, который та мимоходом задает на своем вечере: «Разве можно… оставаться спокойною в наше время?»[37] Может быть, полагает Толстой, нам и не нужно прилагать столько труда, чтобы оставаться спокойными. Может быть, меньше заботясь о сохранении спокойствия и больше – о том, чтобы быть ко всему готовыми, мы сможем позволить себе жить подлинной жизнью.

Предыдущая главаГлава 8 из 24Следующая глава