Семья это плоть. Бросить семью – это 2-е искушение – убить себя.
Владимир Ильич Толстой не забывает своих корней. Праправнук писателя, директор Музея-усадьбы Л. Н. Толстого «Ясная Поляна» известен тем, что успешно поддерживает семейные связи. Раз в несколько лет около 150 из более чем 350 потомков Толстого, проживающих в 25 странах, по приглашению Владимира Ильича приезжают в Ясную Поляну по случаю какого-либо семейного события – свадьбы, дня рождения, похорон… Мне довелось быть в Ясной Поляне, куда я приехал на конференцию, когда отмечалось одно такое событие: Толстые устраивали вечеринку по случаю 50-летия праправнучки Толстого, живущей во Франции. Я узнал об этом буквально накануне, когда в холле гостиницы «Дворянская усадьба» встретил своего друга Илью Ильича, племянника Владимира Ильича. Торжество было семейное, и я не был приглашен, но все же не мог пропустить такое событие, хотя наслаждаться им пришлось издалека.
Я стоял под огромной липой, укрывшись от дождя под гигантскими ветвями. Дождь становился слабее, капли воды почти не проникали сквозь густую листву. Была теплая июньская ночь, пахло свежестью, и мне было хорошо под липой, нравилось слушать, как тихий дождь барабанит по гигантским листьям, ощущать влагу в волосах и на рукаве рубашки. Веселая музыка в исполнении приглашенного по этому случаю квартета русских народных инструментов доносилась с расстояния 50 ярдов[132] – приглашенные праздновали под огромным тентом, установленным на лужайке у отеля.
Изысканно одетый мужчина средних лет на французском языке предложил выпить за юбиляршу – «удивительную женщину, которую мы любим и которой восхищаемся и которая очень нужна нам» – и поднял рюмку водки. Когда музыка зазвучала вновь, я заметил нескольких мальчиков в одежде цвета хаки с белыми пуговицами. Они играли во дворе. Неподалеку две девочки-близняшки в одинаковых лиловых платьях с вышитыми на спине очаровательными ярко-красными цветами носились по лужайке, взявшись за руки. Их хихиканье время от времени перемежалось восторженными криками. Девочки чуть постарше прыгали через скакалку, а несколько мальчиков-подростков с важным видом расхаживали по танцполу.
Стоя под каплями дождя, стекавшими с листьев липы, и с наслаждением вдыхая атмосферу праздника, я думал о том, как порадовался бы автор «Войны и мира», оказавшись здесь в эту ночь. Я вспомнил множество веселых именин в семействе Толстых, о которых читал, семейных праздников в дни рождения, пикников в полях, катаний на тройках и приходов ряженых – великий писатель обычно изображал медведя. Вспомнил рассказы о том, как дедушка Лев одной рукой подбрасывал внука в воздух, а затем ловил его. Вспомнилась знаменитая фотография писателя, показывающего внукам Илье и Сонечке, какой величины был огурец из сказки[133].
Дедушка Лев рассказывает внуку Илье и внучке Сонечке сказку про мальчика и семь огурцов
Стоя около часа в темнеющем лесу и воображая существовавшую когда-то жизнь, я испытывал ту сладкую грусть, которую русские называют тоской, – по давно ушедшему миру, который продолжает будоражить воображение со всей силой реальности…
Современники Толстого, однако, думали иначе. Семья, этот «теплый, уютный… элемент, который давал содержание роману, улетучивается на глазах у всех… Роман современного человека разрешается на улице, в публичном месте – везде, только не дома», – писал сатирик Михаил Салтыков-Щедрин в начале 1870-х годов{97}. Он имел в виду повести наподобие гоголевской «Шинели» (1842) и романы вроде «Преступления и наказания» (1866) Достоевского – произведения, рисующие бедность, преступность и проституцию, охватившие крупные российские города во второй половине XIX века. Но именно эта тенденция и побудила Толстого показать «теплый, уютный… элемент», изображая Ростовых, езду на тройках и рождественские развлечения, а также званые обеды и именины в гостеприимном доме на Поварской улице в Москве.
«…Это все помещичья литература»{98} – так отзывался Достоевский о романах Толстого, имея в виду произведения, вышедшие из-под пера привилегированных аристократов, укрывшихся в своих владениях и грезящих об идиллической упорядоченной России, которой больше не существовало. Но при всем уважении ко второму величайшему писателю России XIX века, читатели, которых я знаю, были бы не прочь провести несколько недель в реальности, описанной в «Войне и мире», а вот в реальности «Преступления и наказания» не согласились бы прожить и пару часов. «Случайные семьи» Достоевского – семьи пьяниц, проституток и мелких чиновников, ютящихся в ветхих доходных домах, – описаны достаточно реалистично и, безусловно, достойны сострадания, но никак не могут служить примерами, которым хотелось бы подражать. А вот семьи в «Войне и мире» примерами послужить могут – и не благодаря приукрашиванию суровых реалий современной автору жизни, как считал Достоевский, а скорее потому, что показывают нам, как можно жить вопреки этим реалиям.
С одной стороны, даже Толстой согласился бы, что существуют так называемые токсичные семьи, отношения в которых настолько плохи, что их уже невозможно исправить. Ветеранам такого семейного ада то, что предлагает Толстой на страницах «Войны и мира», может показаться несколько надуманным. С другой стороны, мы все знаем примеры людей, выросших в несчастных семьях, но с удвоенной силой стремящихся стать взрослыми, чтобы создать собственные – счастливые – семьи. Они полны решимости не повторять ошибки родителей. Где тот источник, который питает их смелые надежды? Это одна из величайших загадок человеческого сердца. Она напоминает нам о том, чтó Толстой знал из личного опыта: даже те семейные отношения, которые кажутся полностью разрушенными, на деле могут оказаться не столь безнадежными, как мы предполагаем.
То, что писатель говорит о послевоенной Москве, в конечном итоге можно сказать обо всем пространстве романа: «Все было разрушено, кроме чего-то невещественного, но могущественного и неразрушимого»[134]. Это «что-то» – жизненная сила, которая, постоянно обновляясь, способна исцелить даже наиболее серьезно пострадавшие семейные узы. Как гораздо позже напишет Роберт Фрост: «Дом – место, где тебя / Должны принять всегда / Когда б ты ни пришел»[135].
Толстой считал семью первичной ячейкой общества. По его мнению, если разрушаются семьи, разваливается и общество, да и сама жизнь летит в тартарары. Тот распад семейного уклада, который так ярко описан в «Анне Карениной», начался еще 10 лет назад, в 1860-х годах, когда он работал над «Войной и миром». Затем, с переходом от аграрной экономики к индустриальной с ее упором на индивидуализм, конкуренцию и потребительство, этот процесс продолжился. Крестьяне стали покидать сельские общины и уходить в города, где было больше экономических возможностей, но Толстой отмечал изменение отношений и в среде представителей аристократических кругов, к которым принадлежал, – он с горечью наблюдал за тем, как разводятся его друзья и родственники.
Толстые в 1887 г. Слева направо – стоят: Мария, Андрей, Татьяна; сидят: Сергей, Лев, Толстой с дочерью Сашей, Софья, Илья, Михаил
Более того, назревал так называемый женский вопрос – сегодня мы обозначили бы это как феминизм. Наиболее прогрессивные мыслители того времени (в основном молодые или неженатые мужчины) призывали женщин заниматься более важными делами, не замыкаясь в узких шовинистических рамках супружеской жизни. Один из наиболее известных примеров такого подхода – роман радикально настроенного Николая Чернышевского «Что делать?». Автор писал его четыре месяца, с декабря 1862-го по март 1863-го, во время заключения в Петропавловской крепости в Петербурге. Героиня книги, в 1860-е годы вдохновлявшей российских приверженцев «свободной любви», не говоря уже о будущих революционерах, – некая Вера Павловна, бедная девушка, живущая с братом и матерью, которая намерена выдать ее замуж за владельца доходного дома. От брака без любви и от бедности Веру спасает молодой студент-медик: он женится на ней и помогает создать собственное предприятие – швейную мастерскую.
Толстого не вдохновляли ни идеи Чернышевского, ни созданный им образ самостоятельной «новой женщины» – не в последнюю очередь потому, что, по мнению графа, созданная девушкой и студентом-медиком швейная мастерская вполне может разнообразить гардероб новоиспеченных предпринимателей и повысить качество медицинских услуг, но вряд ли дает шансы на долгое счастье. В конце концов Толстой отреагировал на движение за эмансипацию женщин созданием другого образа – Анны Карениной; судьба этой героини, по мнению автора, более реалистично отражала перспективы «современной» женщины. Страстной Анне удалось разорвать узы брака без любви и обрести свободу – вот только в конце концов она бросилась под приближавшийся поезд.
В «Войне и мире» Толстой тоже в какой-то степени отвечает прогрессивным мыслителям своего времени – через сюжетные линии Наташи Ростовой и княжны Марьи. Свобода, увы, не оправдывает ожиданий, понимает 19-летняя Наташа, оказавшись перед необходимостью сделать трудный выбор между красавцем и романтиком Анатолем и измученным, но морально превосходящим его князем Андреем. К счастью, она не думает бросаться под несущееся по рельсам железное чудо техники (которого к тому же в 1812 году еще не существовало), хотя после неудачной попытки побега пытается отравиться мышьяком. Однако это фиаско стало переломным моментом в превращении самовлюбленного подростка в зрелую юную женщину, которая учится радоваться жизни, принимая пределы своей свободы в любви и жизни. Когда мы смотрим на Наташу, княжну Марью и на всех персонажей романа, на всех этих женщин и мужчин, которые в конечном итоге выживают и находят счастье, мы обнаруживаем в них нечто общее: они находят глубокое удовлетворение в открытости радостям, боли, наслаждениям, страданиям и… обязанностям – не индивидуальной самореализации, а семейной жизни.
Возьмем семью княжны Марьи. На дворе 1805 год. Ситуация в России выглядит более-менее стабильной. В доме Болконских царит свойственная этой семье мрачная атмосфера. Почтенный старый князь Болконский, отец княжны Марьи и князя Андрея, субтильного телосложения старик с нависшими над глазами бровями и резкими манерами, занят написанием мемуаров и математическими расчетами. Свободное время он посвящает страстному увлечению – вытачиванию табакерок на токарном станке – и наблюдению за непрерывными строительными работами в имении. Старый князь – порождение старых порядков, его прозвали прусским королем, его уважают и боятся почти все, включая дочь, которую он насильно пичкает ежедневными уроками геометрии и алгебры. Чувствуя себя словно чужой в заколдованном замке отца, где царят порядок и дисциплина, физически хрупкая и чувствительная княжна Марья предпочитает коротать время за чтением Евангелия и написанием длинных задушевных писем московской подруге Жюли. И конечно же, ее привлекает идея создания собственной семьи.
Неудивительно, что приезд в Лысые Горы в декабре 1805 года красавца Анатоля Курагина и его отца князя Василия дарит Марье надежду на уход от повседневной рутины. Впрочем, старый князь Болконский не в восторге от юного повесы и его отца – охотников за удачей, которые явились просить руки некрасивой, но очень богатой княжны. Последняя же одновременно в восторге и в ужасе: «“Неужели он мой муж, именно этот чужой, красивый, добрый мужчина; главное – добрый”, – думала княжна Марья, и страх, который почти никогда не приходил к ней, нашел на нее»[136].
Как бы ни пытался старый князь Болконский дать дочери возможность принять самостоятельное разумное решение, ему невыносима сама мысль о том, что она может оставить его, тем более ради какого-то Анатоля. Поэтому, когда старый князь замечает, что Анатоль строит куры m-lle Bourienne, компаньонке, живущей в семье Болконских, а та поощряет его ухаживания, он и испытывает облегчение, и чувствует себя оскорбленным. Тем не менее он вызывает дочь в свой кабинет, чтобы поговорить с ней, и сообщает, что ему «сделали пропозицию» насчет нее. Она вольна решать сама, говорит он, прежде чем дать дочери совет, которому суждено будет стать одним из самых удивительных родительских советов в литературе:
– Я желаю только одного – исполнить вашу волю, – сказала она, – но ежели бы мое желание нужно было выразить…
Она не успела договорить. Князь перебил ее.
– И прекрасно! – закричал он. – Он тебя возьмет с приданым, да кстати захватит m-lle Bourienne. Та будет женой, а ты…
Князь остановился. Он заметил впечатление, произведенное этими словами на дочь. Она опустила голову и собиралась плакать.
– Ну, ну, шучу, шучу, – сказал он. – Помни одно, княжна: я держусь тех правил, что девица имеет полное право выбирать. И даю тебе свободу. Помни одно: от твоего решения зависит счастье жизни твоей. Обо мне нечего говорить[137].
Но свобода – это именно то, чего помешанный на контроле отец как раз не способен дать дочери. В своей довольно неловкой манере он, конечно, пытается ее защитить, ибо совершенно отчетливо видит, что брак с Анатолем обернется катастрофой. Действительно, через несколько минут после этого разговора княжна Марья, проходя по зимнему саду, замечает, как будущий жених шепчет на ухо m-lle Bourienne страстную чепуху, обнимая за стройную талию. Тот факт, что это свидание тет-а-тет происходит через день после приезда Анатоля, разумеется, не предвещает княжне Марье в будущем браке ничего хорошего. Поэтому, вместо того чтобы оплакивать свою судьбу, она предлагает m-lle Bourienne выйти за Анатоля замуж вместо нее. В конце концов, заключает княжна, та, должно быть, отчаянно влюблена в Анатоля, иначе зачем бы ей так дерзко, прямо под носом у княжны, флиртовать с ним? Ей не приходит в голову, что m-lle Bourienne такая же законченная эгоистка, как и Анатоль.
После смерти Лизы, жены брата Марьи князя Андрея, и сделанного им предложения Наташе Ростовой состояние княжны Марьи меняется: если до этого она была растеряна, то теперь глубоко подавлена. Старый князь против этого союза, и, как обычно, вспышки гнева, которые теперь случаются все чаще, обрушиваются на дочь. Однажды она получает от брата письмо, в котором тот просит отца сократить на три месяца отсрочку свадьбы с Наташей. Когда Марья передает старому князю эту просьбу, старик впадает в ярость. К привычному шквалу нападок на дочь добавляются новые оскорбления, включая угрозы жениться на m-lle Bourienne и намеки, что княжне Марье, пожалуй, лучше переехать к князю Андрею и Наташе, так как ее вид для старого князя невыносим.
Совершенно сбитая с толку бессмысленной жестокостью отца, княжна молча изливает свою печаль в молитвах, длинных письмах к Жюли, заботах о племяннике Николеньке (сыне князя Андрея и Лизы), а также в беседах со странниками, которых она принимает в Лысых Горах. Размышляя как-то об атмосфере печали, наполняющей дом, Марья понимает, что остаться в девушках – не только лучший, но и единственный для нее вариант. Поэтому решает вообще покинуть Лысые Горы и провести остаток дней одевшись в лохмотья и странствуя по деревням. Под предлогом подарка странницам княжна даже приготовила себе рубашку, лапти, кафтан и черный платок. Однако решиться на такой шаг все-таки не может: «…Увидав отца и особенно маленького Коко, она ослабевала в своем намерении, потихоньку плакала и чувствовала, что она грешница: любила отца и племянника больше, чем Бога»[138]. Что означает нерешительность княжны Марьи?
«Она бесхребетная», – заявил недавно один мой студент. «Стокгольмский синдром!» – воскликнул другой читатель, которому я задал тот же вопрос; он, конечно, имел в виду психологический феномен, когда заложник, долго находящийся в плену, начинает искать защиты у террориста.
По мере того, как хор судящих и благонамеренных критиков звучал все громче, мой внутренний дискомфорт усиливался. «Вот это да! – думал я. – Неужели и я такой же продукт жесткого воспитания и в моей голове тоже прочно укоренилась заповедь “Чти отца твоего и матерь твою” – ведь их следует почитать, несмотря ни на что?» Может быть, и так – меня по сей день не убеждают трактовки образа княжны Марьи, когда ее объявляют либо плодом шовинистических фантазий Толстого об идеальной покорной женщине, либо слабой женщиной, которой просто следует заняться делом и научиться отстаивать свои интересы.
Дело в том, что эта героиня, чей образ был вдохновлен памятью Толстого о покойной матери, на самом деле умеет постоять за себя: ведь княжна Марья отстаивает то, во что верит, с не меньшим мужеством, чем множество других независимо мыслящих героинь литературных произведений XIX века – от Лиззи Беннет[139] до Джейн Эйр[140]. Но так уж вышло, что то, во что верит Марья, далеко от каких-либо представлений о всеобщей свободе или правах; она верит, что кровные узы прочнее лыка, из которого сплетены самые прочные лапти, а терпеть самую тяжелую ситуацию в семье лучше, чем ее покинуть.
Однако если в своем романе Толстой именно эту мудрость хотел поставить выше всех других – почему же сам он не мог следовать ей в жизни? Вот уже более века ученые, психологи, писатели, даже режиссеры обсуждают этот вопрос, но не находят удовлетворительного ответа. В связи с этим встает другой вопрос: не являются ли непростые отношения княжны Марьи с отцом отражением или даже своего рода следствием отношений Толстого с женой, которые становились все хуже и хуже? Может быть, Толстой чувствовал, что ненамного отличается от старого князя Болконского, которому придал некоторые свои черты? А может быть, напротив, наделить княжну Марью такими качествами, как терпение и выдержка, его побудили подобные качества, ярко проявлявшиеся у его супруги? Конечно, Толстой понимал, что нужно иметь колоссальное терпение, чтобы жить с таким человеком, как он; и, пожалуй, в глубине души он был благодарен судьбе за то, что обрел женщину, способную вынести это испытание.
Ясно, что без семьи Толстой оказался бы совсем другим художником – если бы вообще стал им. Семья была неиссякаемым источником вдохновения, а Софья взращивала его колоссальный талант. Он это знал: «Я муж и отец, довольный вполне своим положением и привыкнувший к нему так, что для того, чтобы почувствовать свое счастье, мне надо подумать о том, что бы было без него, – писал Толстой своей тетке Александре Андреевне Толстой – Бабушке – в 1863 году, примерно в то время, когда начал работать над «Войной и миром». – Я не копаюсь в своем положении (grübeln[141] оставлено) и в своих чувствах и только чувствую, а не думаю в своих семейных отношениях. Это состояние дает мне ужасно много умственного простора. Я никогда не чувствовал свои умственные и даже все нравственные силы столько свободными и столько способными к работе»{99}. Позже в письме, написанном вскоре после женитьбы, Толстой сравнивает себя с деревом: «Я чувствую себя яблоней, которая росла с сучками от земли и во все стороны, которую теперь жизнь подрезала, подстригла, подвязала и подперла, чтобы она другим не мешала и сама бы укоренялась и росла в один ствол. Так я и расту»{100}.
Однако спустя почти полвека после написания «Войны и мира» этот, по его собственному признанию, хорошо питавшийся и очень обеспеченный человек почувствовал, что задыхается, и, как намеревалась его героиня, надел кафтан и лапти и действительно ушел из дома. Правда, в свои последние часы Толстой не был уверен, что принял правильное решение: «Я не понимаю, что мне следует делать»{101} – это было одно из самых правдивых признаний за полные противоречий последние 20 лет его жизни.
Знает ли кто-нибудь из нас, что следует делать в трудную минуту? Знает ли кто-нибудь, какова была семейная ситуация, с которой столкнулся Толстой? Мы боремся, мы ищем, мы заходим в тупик. Но как только находим решение, которое, как мы уверены, искали, мы понимаем, как понял Толстой в ту осеннюю ночь 1910 года, что теряем способность использовать альтернативные возможности. К счастью, Толстой к тому времени подарил нам «Войну и мир» – роман, посвященный возможностям, лежащим между этими крайностями. И если в конце концов он не смог воплотить эту мудрость в собственной жизни, то по крайней мере воплотил ее в княжне Марье – героине, которую можно считать ее олицетворением.
Напротив, князя Андрея, брата княжны Марьи, после разрушительного вмешательства отца в его отношения с Наташей все глубже затягивает нисходящая спираль сожаления и депрессии. Вернувшись в Москву и узнав, что невеста ему изменила, князь Андрей обрушивается с гневными обвинениями на отца, на Наташиного соблазнителя Анатоля, даже на m-lle Bourienne, которая теперь открыто заигрывает со старым князем прямо под носом у княжны Марьи. Марья умоляет брата быть выше всего этого, но, как бы тот ни старался, он не может следовать ее путем всепрощающей любви. Сердце его остыло, он всюду видит только уродство и обман и не в последнюю очередь в доме, где вырос и где княжна Марья, «жалкое невинное существо, остается на съедение выжившему из ума старику», который не способен изменить порочные привычки: «Старик чувствует, что виноват, но не может изменить себя». Что касается сына князя Андрея, тот растет в жестоком мире и «радуется жизни, в которой он будет таким же, как и все, обманутым или обманывающим»[142].
Но разве такой урок должны мы извлечь из этой ситуации? Княжна Марья чувствует боль брата, однако не разделяет его представлений. Кроме того, она не согласилась бы с оценкой, которую дал ее отцу один из современников и самых резких критиков Толстого. Старый князь Болконский «ни одного раза, в течение всей его жизни, описанной в романе, даже нечаянно не выказал человеческих чувств к своему родному детищу»{102}, – писал в 1868 году публицист В. В. Берви-Флеровский в статье, содержавшей уничтожающую критику в адрес мужской половины представителей семейства Болконских. Но княжна Марья знает: мало кто может быть таким человечным, как гордый старик, с болью сознающий, что времена его славы миновали, одинокий вдовец, крайне нуждающийся в привязанности дочери, но по своей природе неспособный получать, а тем более давать любовь, – то есть ее дряхлый отец, который «искал очки, ощупывая подле них и не видя… или делал слабевшими ногами неверный шаг и оглядывался, не видал ли кто его слабости, или… за обедом… вдруг задремывал, выпуская салфетку, и склонялся над тарелкой, трясущейся головой. “Он стар и слаб, а я смею осуждать его!” – думала она с отвращением к самой себе в такие минуты»[143]. В позиции княжны Марьи, сказал бы Толстой, проявляется не слабость, а мудрость.
К тому же этот, казалось бы, холодный старик в одной из самых трогательных сцен романа признаёт уникальные дары своей дочери: «Спасибо тебе… дочь, дружок… за все, за все… прости… спасибо… прости… спасибо!..»[144] – бормочет умирающий старый князь Болконский своим непослушным языком, когда французская армия приближается к Лысым Горам.
Сегодня мне больно сознавать, что моя солидарность с княжной Марьей отчасти обусловлена тем, что я рос в доме, атмосфера которого была очень похожа на атмосферу в доме Болконских. У нас, как и у Болконских, пахло скорее интеллектуальной утонченностью, чем, скажем, свежеиспеченными пирогами. В доме было множество картин и скульптур, к которым мне не разрешали притрагиваться; иногда мне казалось, что это не дом, а роскошная картинная галерея, а я – всего лишь посетитель. Я чувствовал себя скованно, ощущал себя гостем в собственном доме, как и княжна Марья, которой было неуютно в не слишком гостеприимном особняке ее старого отца.
Я завидовал друзьям, в чьих домах была живая, радостная атмосфера, как у Ростовых, с нетерпением ждал субботних игр с Тедди, у которого всегда были новые игрушки и самые крутые гаджеты, и мечтал провести день с Крисом, который приглашал меня к себе после школы и угощал запрещенными деликатесами типа чипсов Doritos и печенья Twinkies. Однажды, когда мне было 11 лет, я набрался смелости и убежал. Но дошел всего лишь до Фор-Корнерс, примерно в миле от моего дома, когда почувствовал, что у меня болят ноги, и вспомнил, что денег не хватит даже на пакет сока. В ближайшей аптеке мне одолжили телефон, и через несколько минут попытка побега была пресечена – отец немедленно приехал за мной, чтобы вернуть беглеца в тюрьму площадью 4000 квадратных футов (примерно 370 кв. м) с видом на озеро Бэр. Совершенно подавленный, я покорно уселся на переднее сиденье.
В конце концов я обнаружил, что в моих страданиях есть один плюс: вялые, меланхоличные прогулки по дому всегда заканчивались в большом кожаном кресле в библиотеке отца. Сидя в нем, я пролистывал сотни классических книг в кожаных переплетах, стоявших на роскошных книжных полках. В 16 лет даже начал сочинять стихи о «тайной страсти и молчаливых страданиях»; сказать правду, если бы я был столь же религиозен, как княжна Марья, то вполне мог бы заняться изучением Талмуда, а не Толстого.
«Все счастливые семьи похожи друг на друга, – написал Толстой в знаменитом зачине «Анны Карениной», – каждая несчастливая семья несчастлива по-своему»{103}. К какой категории относилась моя семья? Я часто задавался этим вопросом, втайне предполагая, что, возможно, ко второй, более разнообразной.
Обращаясь к памяти, я мысленно подсчитывал свои обиды на родителей, братьев, сестер и прочих родственников. Я потратил сотни часов и десятки тысяч долларов на психотерапевтов и могу сказать, что обида, безусловно, была, я не хочу минимизировать ее влияние. Но значило ли это, что моя семья относилась к категории несчастливых по Толстому? Боюсь, что нет. Недавно я сам стал отцом и на собственном опыте познакомился с проблемами воспитания детей, в результате начал глубже понимать многие тонкие проявления родительской любви, которых ранее не замечал. За годы, прошедшие с тех пор, как я впервые вышел из своего похожего на кокон дома у озера Бэр, мне не раз доводилось встречать людей, росших в разрушенных семьях, где происходили ужасные вещи, по сравнению с которыми мое недельное наказание за поцарапанную картину или даже жестокое избиение старшим братом кажутся сущей ерундой.
Итак, Кауфманы, как и Болконские, были хоть и далекой от совершенства, но, по меркам Толстого, вполне счастливой семьей – как почти все семьи в «Войне и мире», если уж на то пошло. Даже когда жизнь рушилась под напором внешних обстоятельств, большинство их не распадалось. У Болконских были свои проблемы, но, учитывая все ужасные вещи, которые могут происходить и происходят в мире, – например, пожар, в котором древняя столица сгорает дотла, или смерть возлюбленного у вас на глазах, – необходимость мириться с выходками несносного старика отца, несомненно, не такая уж высокая цена за великое утешение, которое может дать только семья.
После смерти старого князя обретшая свободу княжна Марья вынуждена решать множество практических вопросов. Остаться ли в доме или покинуть его до вторжения французской армии? Следует ли освободить восставших крестьян? Кругом хаос, и она боится выступить в роли лидера, к которой не готова. Но все же Марья должна проявить активность – и проявляет ее, понимая, что действует не ради себя, а от имени отца и брата. «Она невольно думала их мыслями и чувствовала их чувствами. Что бы они сказали, что бы они сделали теперь, то самое она чувствовала необходимым сделать»[145].
Многие считают, что в этом пассаже проявляется мужской шовинизм Толстого. Такая оценка небезосновательна. Кроме того, совершенно очевидно, что в нем проявляется и его понимание жизненных реалий. Россия в агонии войны, крестьяне Болконских восстают, отношения между людьми на грани разрушения. Единственное, что должна сделать княжна, – вернуть связь с семейными корнями. Несомненно, и сегодня семья может служить опорой тем, кто переживает нелегкие времена. Драматичные периоды в истории страны всегда по-новому высвечивают роль семьи. Например, настроения граждан США после теракта 11 сентября 2001 года, возможно, мало чем отличались от настроений русских после вторжения Наполеона – я знаю, о чем пишу, поскольку трагедия повлияла и на меня. В течение многих лет я гордился своей самостоятельностью и независимостью – тем, что принадлежу только себе. Но случился теракт, и вот, возвращаясь в одиночестве в свою квартиру в Лос-Анджелесе или сидя в самолете и гадая, доберусь ли до пункта назначения в целости и сохранности, я вдруг понял, что независимость для меня не так уж важна. Я хотел принадлежать не себе, а кому-то другому: быть мужем, отцом, сыном, братом. Семейные традиции – все эти субботние трапезы, празднования дней рождения, расписанные вручную поздравительные открытки – больше не казались мне скучной обязанностью. Ощущая себя членом семьи (которая, как я всегда считал, была самой несносной в мире), я испытывал незнакомое доселе чувство комфорта.
Старый мир в «Войне и мире», может, и распадается, но рождается новый, подобно тому, как в старом улье, который кажется опустевшим и заброшенным, начинает формироваться новая жизнь. Главное дело – спаривание, оплодотворение и размножение – сделано, пчелиная матка уже откладывает яйца в новом улье. На самом деле роман полон подобных биологических метафор, в большинстве связанных с роением пчел и поведением птиц. Несомненно, играя на том, что слово «семья» в русском языке тесно связано со словом «семя», Толстой подчеркивает, что семья – это неразрушимое семя, которое, что бы ни случилось в мире, постоянно обновляется, следуя универсальным природным законам.
Мы видим этот процесс трансформации в доме Ростовых – как раз в то время, когда княжна Марья хоронит отца. Жизнь полна опасностей, всюду царит хаос. Граф Ростов и Наташа хотят отдать подводы под раненых, графиня Ростова возражает, в семье назревает ссора, но все разрешается требованиями момента. В последние часы перед отъездом чувство неминуемой опасности становится все более острым, и Наташа берет управление домом в свои руки. Она следит за упаковкой вещей, дает указания, к которым начинают прислушиваться даже члены семьи. Роль наседки, защищающей своих цыплят от бури, естественна для нее, но, разумеется, потребовалась критическая ситуация, чтобы она проявилась полностью. «“Яйца… яйца курицу учат…” – сквозь счастливые слезы проговорил граф и обнял жену, которая рада была скрыть на его груди свое пристыженное лицо»[146].
К 20 годам Наташа получает от жизни достаточно ударов, чтобы суровая реальность умерила ее прежнюю joie de vivre[147]. Учитывая все, что Наташа пережила, неудивительно, что ее прежнее заразительное очарование угасает; после замужества она даже перестает следить за собой, к огорчению некоторых ее бывших светских знакомых (и многих читателей). Но, в отличие от таких красавиц и соблазнительниц, как Элен Курагина, все, что действительно нужно сейчас Наташе, – один-единственный хороший человек. Толстой показывает это с помощью довольно необычной метафоры:
Весь вопрос, ежели цель обеда есть питание, а цель брака – семья, разрешается только тем, чтобы не есть больше того, что может переварить желудок, – и не иметь больше жен и мужей, чем столько, сколько нужно для семьи, то есть одной и одного. Наташе нужен был муж. Муж был дан ей. И муж дал ей семью. И в другом, лучшем муже она не только не видела надобности, но, так как все силы душевные ее были устремлены на то, чтобы служить этому мужу и семье, она и не могла себе представить и не видела никакого интереса в представлении о том, что бы было, если б было другое[148].
Может возникнуть соблазн заказать множество блюд из меню, чтобы ничего не упустить. Но эта шалость в краткосрочной перспективе обязательно приведет к тошноте, а со временем – к ожирению, которое сегодня принимает характер эпидемии, как венерические заболевания во времена Толстого. То же с семейной жизнью, говорит нам Толстой: есть сотни причин, по которым так соблазнительно положить конец всей этой суете и либо жить в одиночестве, либо искать более подходящего партнера. Но есть одна очень веская причина, по которой лучше терпеть все это или по крайней мере противостоять навязчивому желанию вырваться из хаоса семейной жизни в смутной надежде найти что-то получше. Дело в том, что лишь обуздав свои безудержные желания, можно напитать душу тем, что ей действительно нужно для выживания и процветания.
Толстой с внучкой Танечкой, 1909 г.