Кто счастлив, тот прав!
Если планы бесполезны, успех – иллюзия, а совершенство недостижимо – счастлив ли хоть кто-нибудь в романе Толстого? Да, есть те, кто счастлив, и еще как! Когда, знаете ли, Толстой что-то чувствовал, он делал это с размахом. То же самое можно сказать о его персонажах, которые не только страдают и ищут ответы, но и переживают минуты неподдельной радости. Это и князь Андрей, познавший запредельное блаженство, лежа на поле боя и глядя на высокое, бесконечное небо; и Наташа, танцующая и поющая так, словно на нее никто не смотрит; и, как мы увидим, Николай Ростов, испытывающий экстаз единения с жизнью во время охоты.
Но что именно мы имеем в виду, когда говорим о счастье? По итогам недавнего визита в отдел самообслуживания нашего местного книжного магазина я пришел к выводу, что даже эксперты не могут прийти к единому мнению. От обилия книг гуру и пособий по личностному росту голова у меня пошла кругом, я обнаружил великое множество рецептов достижения этой неуловимой субстанции, к которой все, видимо, стремятся, но так и не смог определить, что это такое. Удовольствие? Радость? Покой? Google по запросу «счастье» выдает 322 миллиона результатов, но, увы, это не меняет сути дела.
Поэтому я возвращаюсь к Толстому, чей поиск личного определения счастья был не менее мучительно извилистым (или просто мучительным), чем наш. Тем не менее он может помочь внести ясность в наши раздумья о том, чтó мы на самом деле ищем, не сводя неуловимое понятие счастья к простой формуле, но показывая всю его сложность и предлагая пути его достижения, о которых мы, возможно, даже не подозревали.
В 1856 году в возрасте 27 лет Толстой писал в дневнике: «Да, лучшее средство к истинному счастию в жизни – это: без всяких законов пускать из себя во все стороны, как паук, цепкую паутину любви и ловить туда все, что попало, и старушку, и ребенка, и женщину, и квартального»{70}. Буквально на следующий год жизнь устроила суровую проверку истинности этой теории. Толстой переживает смерть старшего брата Дмитрия; продолжается безнадежное увлечение дочерью соседа-помещика; граф становится свидетелем публичной казни в Париже. Он заключает: «…никогда не буду служить нигде никакому правительству»{71}. Даже в России «скверно, скверно, скверно»{72}, пишет он своей тетке Александре Андреевне Толстой, которую ласково называет Бабушкой – не из-за возраста (она старше Толстого всего на 10 лет), а из-за ее здравомыслия, резко контрастировавшего с его постоянными метаниями.
Если бы Бабушка видела то, что недавно видел Толстой, – как одна дама на улице лупила палкой девочку, как чиновник бил прикладом больного старика, а деревенский староста отчитывал пьяного мужика, то наверняка согласилась бы, что «в России жизнь постоянный, вечный труд и борьба с своими чувствами»{73}. В душе молодого человека, чье состояние менялось с космической скоростью, – он словно то горел заживо в небоскребе из фильма «Ад в поднебесье»[87], то коченел от холода в арктических льдах из фильма «Полярная станция “Зебра”»[88], – эта борьба была особенно острой.
Впрочем, было в жизни Толстого и нечто постоянное – «постыдная лень», как он признавался Бабушке несколько месяцев спустя, объясняя, что именно из-за лени не ответил на ее последнее письмо. В тот день, когда он его получил, сначала все было прекрасно: Толстой разъезжал по полям, «все шло хорошо… и я, возвращаясь верхом домой… испытал чувство радости в том, что Лев Николаич жив и дышит, и чувство благодарности к кому-то, что он позволил дышать Л[ьву] Н[иколаевичу]»{74}. Но когда он вернулся домой, радость сменилась мучительной тревогой из-за предстоящей покупки земли и раздражением в связи с необходимостью разбирать дело местного крестьянина, который избил свою жену. Не удовлетворившись простым извинением перед Бабушкой, Толстой переходит от описания своего тогдашнего состояния к рассуждению о счастье, сопровождая его схемами и рисунками. Он рисует голову в виде яйца с двумя рядами ящиков. В тех, что слева, хранятся отрицательные эмоции, в тех, что справа, – положительные. Ящики разделены коридором.
Когда все идет хорошо, голову переполняют приятные мысли и воспоминания, хранящиеся в ящиках справа. Положительные эмоции уже не помещаются в ящиках, и те уже не закрываются, выдвигаются в коридор и перегораживают его, так что ящики с неприятными мыслями и воспоминаниями оказываются заблокированными. Коридор становится своего рода ловушкой для хорошего настроения.
В обычный же день ящики по обеим сторонам коридора выдвигаются поочередно, заполняя коридор то положительными, то отрицательными эмоциями, и коридор становится то теснее, то просторнее, в результате чего остается больше места для смены настроения.
Толстой объясняет, что в тот день, о котором он пишет, с утра в полную силу работала «ловушка для хорошего настроения». Но затем начали выдвигаться ящики слева, наводняя коридор тревогой и раздражением. Ящики справа, полные радости, вызванной получением письма от Бабушки и предвкушением ответа на него, уже не могли выдвигаться из-за негативной эмоциональной «пробки», образовавшейся в коридоре.
Снабженные подписями рисунки Толстого, во-первых, говорят о том, что он был готов любой ценой оправдывать свою лень и небрежность. Во-вторых, при взгляде на них становится ясно, что он, скорее всего, поступил правильно, став писателем, а не художником. А в-третьих, мы понимаем, что в душе этого порывистого молодого человека каждый день беспрерывно выдвигались и задвигались ящики с самыми разными эмоциями. Письмо завершается непрошеным кратким поучением: «…только честная тревога, борьба и труд, основанные на любви, есть то, что называют счастьем»{75} – здесь, как и в другом письме Толстого, Бабушка изобличена в наивности ее представлений:
Мне смешно вспомнить, как я думывал и как вы, кажется, думаете, что можно себе устроить счастливый и честный мирок, в котором спокойно, без ошибок, без раскаянья, без путаницы жить себе потихоньку и делать не торопясь, аккуратно все только хорошее. Смешно! Нельзя, бабушка. <…> Чтоб жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать, и опять бросать, и вечно бороться и лишаться. А спокойствие – душевная подлость. От этого-то дурная сторона нашей души и желает спокойствия, не предчувствуя, что достижение его сопряжено с потерей всего, что есть в нас прекрасного, не человеческого, а оттуда{76}.
Толстой, судя по всему, полагает, что если счастье – это то, к чему мы стремимся, то лучше не пытаться заглушить боль, причиняемую жизнью, а позволить себе прочувствовать ее сильнее. Иными словами, вместо того чтобы пытаться выбраться из потока, следует полностью в него погрузиться. Только приняв все, что происходит с нами здесь, на земле, мы, как это ни парадоксально, сможем соприкоснуться с трансцендентным, с вещами происхождения «не человеческого, а оттуда».
Это, конечно, далеко от «цепкой паутины любви», о которой писал Толстой, но приближает нас на шаг к пониманию его взглядов на счастье, представленных в «Войне и мире». В романе счастье, о котором Толстой пишет в письме, не столько пункт назначения, которого мы достигаем, следуя предписанному набору моделей поведения, сколько способ существования в мире. Это то, что мы испытываем, когда познаём и принимаем жизнь такой, какова она есть. Именно в этом Пьер убеждается, когда французы приближаются к Москве и надвигается катастрофа:
Он испытывал теперь приятное чувство сознания того, что все то, что составляет счастье людей, удобства жизни, богатство, даже самая жизнь, есть вздор, который приятно откинуть в сравнении с чем-то… С чем, Пьер не мог себе дать отчета, да и не старался уяснить себе, для кого и для чего он находит особенную прелесть пожертвовать всем. Его не занимало то, для чего он хочет жертвовать, но самое жертвование составляло для него новое радостное чувство[89].
Стремление Пьера к самопожертвованию не продиктовано неким абстрактным представлением о добродетели. Скорее оно обусловлено иррациональным желанием полностью окунуться в гущу трагических событий на пути, не заботясь ни о результате, ни даже о том, хорошо это или плохо, правильно или неправильно. По Толстому, жить полной жизнью – значит установить прочную связь с тем, что выходит, как чувствует Пьер, за рамки рациональных понятий и привычных представлений, то есть принять и полюбить жизнь во всей ее целостности, как хорошей, так и плохой, как уродливой, так и прекрасной.
Люди, подобные, скажем, знаменитому реформатору Михаилу Сперанскому (далеко не главный, но значимый персонаж романа), на это совершенно не способны. В книгах по истории, написанных позже в XIX веке, он предстает влиятельным государственным деятелем, от которого зависели судьбы России. Но в «Войне и мире» Сперанский – бездарность; недаром его холодный, раздражающий смех символизирует бесплодие этого человека. Собственно, именно смех сразу отталкивает князя Андрея от Сперанского, которого он ранее боготворил. «Ничего не было дурного или неуместного в том, что они говорили, все было остроумно и могло бы быть смешно; но чего-то, того самого, что составляет соль веселья, не только не было, но они и не знали, что оно бывает»[90], – пишет Толстой. Человек, считающий, что он управляет судьбой страны, разумеется, не способен почувствовать глубокую, иррациональную радость жизни, лежащую в основе «Войны и мира», – в отличие от такого скромного, более тонко чувствующего персонажа, как Пьер, и от молодых Ростовых, обладающих сверхъестественной способностью к радости и пониманию изначальной благости жизни в любых обстоятельствах.
Не утратили ли мы способность видеть глубинный смысл жизни и собирать крупицы радости во времена невзгод? Не променяли ли способность любить жизнь на ее, если можно так выразиться, условиях на высокомерные попытки управлять неуправляемым, с одной стороны, и трусливое отстранение от мира – с другой?
Оба этих подхода неправильны, сказал бы Толстой; впрочем, оба они столь же часто используются в наше время, как и в его. Взять хотя бы позитивную психологию – направление исследований, развивающееся в современной Америке. В основе его лежит сформировавшееся в XX веке убеждение, что мы как личности контролируем свою судьбу. Согласно Мартину Селигману[91] и Михаю Чиксентмихайи[92], знаменитым основателям учения, изначальной целью позитивной психологии было процветание индивидов, семей и общества в целом{77}. Цель, конечно, благородная, но дело в том, что адепты популярных версий теории обычно продвигают наивный подход под лозунгом «Я все могу», игнорируя огромные пласты человеческого опыта и не воспринимая всерьез, сказал бы Толстой, того, что в жизни бывает множество ситуаций, когда мы находимся во власти сил, управлять которыми не можем.
Пытаясь избежать воздействия этих сил или превозмочь их, подчинить собственной воле, мы только усиливаем фрустрацию. Что касается сотен предлагаемых рецептов счастья из серии «Все, что нужно сделать, чтобы добиться желаемого, – настроиться на то, чтобы этого добиться», то неудивительно, что я, проведя все утро в отделе самообслуживания магазина Barnes & Noble, вышел оттуда с чувством, что моя жизнь – средней паршивости. Если другие могут усилием воли добиться счастья – почему, интересно, я не могу? То, что начинается как вера в бесконечные возможности, при столкновении с реальностью может быстро перерасти в ощущение полной безнадежности.
Так что же, мы должны погрузиться в отчаяние от чувства беспомощности? Вовсе нет. Мрачный фатализм, считает Толстой, тоже неправильный подход. «Война и мир» – это удивительно жизнеутверждающая книга; книга, в основе которой лежит не только реализм, но и динамичный индивидуализм. С моей точки зрения, русский философ XIX века Николай Кареев ошибался, когда утверждал, что «вся историческая философия “Войны и мира” сводится к отрицанию роли личности и личной инициативы в истории: история для гр. Толстого есть массовое движение масс, совершающееся роковым образом»{78}. Увы, представления Кареева до сих пор разделяют некоторые толстоведы и слависты; сказать по правде, я и сам разделял их много лет.
Во время учебы в аспирантуре я часто впадал в депрессию, но утешал себя тем, что мои страдания дают особое понимание истинной (читай: трагической) природы жизни. Унынию способствовало и то, что некоторые ученые из моего окружения гордились своей позой академического самоотречения, притом что бóльшая часть человечества блаженствует, упиваясь материалистическими заблуждениями. «Никто из тех, кто изучает русский язык и литературу, не счастлив», – говаривал один профессор. Это была лишь наполовину шутка. Я часто задавался вопросом: не связано ли то, что я несчастлив, с моей сферой деятельности? Или же последняя привлекала меня как раз потому, что я был несчастлив? Более того: как ученый-славист, не был ли я обречен на жизнь, полную (благородных) страданий?
Но чем глубже я погружался в творчество Толстого, тем лучше понимал абсурдность этих эгоистических представлений. Толстой тоже замечал такого рода интеллектуальное высокомерие у многих представителей интеллигенции своего времени и отметал подобные рассуждения, о чем свидетельствуют записи в дневнике, сделанные во время работы над «Войной и миром»: «Так называемое самоотвержение, добродетель есть только удовлетворение одной болезненно развитой склонности. <…> Кто счастлив, тот прав! – Человек самоотверженный слепее и жесточе других»{79}. Иными словами, люди созданы для счастья. Проблема только в том, что мы иногда слишком рьяно пытаемся добиться его или ищем не там, где надо. Счастье поднимает свою прекрасную головку чаще всего тогда, когда мы не ожидаем этого.
Это главный урок, который дают нам Ростовы – одна из самых счастливых семей во всей русской литературе. Много лет я их не понимал. Я рассуждал и писал о них абстрактно, называл их приземленными представителями знати и обвинял в разных других «пороках», даже не вполне осознавая, в каких именно и почему. До того, как я защитил диссертацию, Николай Ростов редко фигурировал в моих статьях о «Войне и мире». Он не был столь привлекателен, как Пьер с его поисками истины или князь Андрей с его страданиями, поэтому Николая Ростова я относил к разряду примитивных личностей. Прототипом этого персонажа послужил отец автора романа. Пылкий, отважный представитель старого дворянства, Николай, как отмечает Толстой в записной книжке, хорошо умеет говорить очевидные вещи{80}.
Действительно, его фамилия в одной из первых черновых рукописей – Простой – отчасти отражает незамысловатое отношение молодого человека к жизни, которое мне было чуждо, а некоторых наиболее радикальных, «искушенных» современников Толстого ужасно раздражало. «Так как мир мысли закрыт для Ростова, то развитие его на двадцатом году жизни оказывается законченным, – провозглашал Писарев, блестящий, высокомерный и высококвалифицированный убийца вымышленных персонажей, не сумевших стать воплощением его социальных и интеллектуальных идеалов. – К двадцати годам все содержание жизни для него уже исчерпано; ему остается только сначала грубеть и глупеть, а потом дряхлеть и разлагаться»{81}. Ого! Я никогда не давал Николаю столь язвительной характеристики, но отличался, вроде Писарева, аристократическим высокомерием, помешавшим как следует разглядеть одного из центральных персонажей Толстого. Этот мистер Простой представлялся мне обычным парнем с обычными ценностями. Что еще можно было о нем сказать?
Как оказалось, очень многое – вокруг фигуры Николая разворачивается целый ряд самых известных и запоминающихся эпизодов романа, а в его заурядности есть что-то… неординарное. Как я теперь понимаю, Николай обладает уникальным, свойственным только ему даром счастья. У него есть чему поучиться – ведь он является воплощением мудрой сентенции Толстого: «Кто счастлив, тот прав!»
На дворе 1809 год. Николай по-прежнему служит в Павлоградском полку; он уже эскадронный командир, его любят товарищи, уважают подчиненные и ценит начальство. После того как два года назад в Тильзите Александр I и Наполеон подписали мирный договор, ситуация в Европе относительно спокойная, а вот на домашнем фронте дела у Николая обстоят неважно. Мать сообщает, что финансовая ситуация плохая и что, если он не придет немедленно домой, семья будет разорена. «Ради Бога, умоляю тебя, приезжай сейчас же, ежели ты не хочешь сделать меня и все твое семейство несчастными», – пишет она. Будучи старшим сыном, Николай знает, что у него нет выбора, что он должен вернуться домой. Читая письма матери, Николай боится, что «хотят вывести его из той среды, в которой он, оградив себя от всей житейской путаницы, жил так тихо и спокойно. Он чувствовал, что рано или поздно придется опять вступить в тот омут жизни с расстройствами и поправлениями дел… Все это было страшно трудно, запутанно»[93].
И вот неделю спустя Николай приезжает в имение Ростовых Отрадное и оказывается в мире, который, несмотря на все привычные радости, полностью изменился. Наташа, Петя и Соня повзрослели, а родители стали чаще ссориться, в основном из-за денег. Но хуже всего то, что Николая «мучила предстоящая необходимость вмешаться в эти глупые дела хозяйства, для которых мать вызвала его»[94]. Прежде всего он решает найти Митеньку, управляющего всеми делами Ростовых, и потребовать от него «счеты всего». Но что такое были «эти счеты всего, Николай знал еще менее, чем пришедший в страх и недоумение Митенька». Николай начинает осыпать сбитого с толку управляющего оскорблениями, затем берет за шиворот, дает пинка и спускает с лестницы.
«Я знал… что никогда ничего не пойму здесь, в этом дурацком мире»[95], – думает Николай на следующий день, когда отец робко пеняет ему на неортодоксальность подобного стиля управления. Понимая, что он не способен разобраться в тонкостях этого занятия, Николай тем не менее демонстрирует задатки типичного барина старой русской школы, этакого маленького самодержца. В нем просыпается свойственная помещикам необъяснимая страсть к псовой охоте, которая в русской аристократической культуре играла примерно такую же роль, что бейсбол в американском образе жизни. Толстой не уточняет, как и почему это происходит, но Николай отдается охоте столь же страстно, как исполнению армейского долга. В морозные сентябрьские дни, когда начинается охотничья пора, его волнует только одно: когда же можно будет отправиться на охоту? Ответ на этот вопрос, как и на многие другие вопросы в «Войне и мире», дают силы, не зависящие от воли отдельного человека.
Наступает день, когда погода благоприятствует охоте. Небо затянуто тучами, на оголившихся ветвях деревьев в саду висят прозрачные капли, земля глянцевито-мокро чернеет, сливаясь с влажным покровом тумана. Николай смотрит на собак, на небо, на землю и старого доезжачего и ловчего Данилу, морщинистого старика с арапником в руке. Вдыхая пьянящий запах собак и опавших листьев, Николай смотрит в черные навыкате глаза своей чернопегой суки Милки, которая облизывает ему нос и усы, и понимает, что лучшего дня для охоты нельзя и представить. Его уже «обхватило то непреодолимое охотничье чувство, в котором человек забывает все прежние намерения, как человек влюбленный в присутствии своей любовницы»[96].
Через час более сотни собак и два десятка конных охотников с Николаем во главе собираются у крыльца. Как в полку, идущем в бой, каждая собака и охотник знают свою задачу, свое место и свою цель. Охотники и собаки растянулись по дороге и полю, ведущим к лесам Отрадного. Колеблясь между надеждой и отчаянием, как будто от охотничьей удачи зависит его жизнь, Николай стоит на своем месте на опушке леса. Он стоит и молится. Да-да, молится! Этот светский молодой человек, который отважно рубил французов на поле битвы и бил своих крестьян, вдруг обращается к Богу. «Ну что Тебе стоит, говорил он Богу, – сделать это для меня! Знаю, что Ты велик и что грех Тебя просить об этом; но ради Бога сделай, чтобы на меня вылез матерый и чтобы Карай, на глазах “дядюшки”, который вон оттуда смотрит, влепился ему мертвой хваткой в горло»[97]. «Нет, не будет этого счастья, – думает Ростов, – а что бы стоило! Не будет! Мне всегда, и в картах, и на войне, во всем несчастье». Но…
Он взглянул опять направо и увидал, что по пустынному полю навстречу к нему бежало что-то. «Нет, это не может быть!» – подумал Ростов, тяжело вздыхая, как вздыхает человек при совершении того, что было долго ожидаемо им. Совершилось величайшее счастье – и так просто, без шума, без блеска, без ознаменования. Ростов не верил своим глазам, и сомнение это продолжалось более секунды. Волк бежал вперед и перепрыгнул тяжело рытвину, которая была на его дороге[98].
Значит, Бог есть? Мой внутренний скептик говорит, что волк появляется именно тогда, когда Николай молится об этом, по чистой случайности. Но если трактовать отрывок с рациональной точки зрения, это все равно не меняет сути дела: случайность или нет, но для Николая она имеет большое значение, поскольку благодаря ей он оказывается как никогда близок к религиозному опыту. Полностью погружаясь в «здесь и сейчас», он прикасается к трансцендентному. Мгновения величайшей радости часто бывают именно такими. Мы боремся и ищем, и вдруг из ниоткуда является блаженство.
Значит, Толстой согласился бы с одним из своих любимых американских писателей Генри Дэвидом Торо[99], сравнивавшим счастье с бабочкой: оно улетает тем дальше, чем быстрее мы гонимся за ним, и прилетает и тихо садится на плечо, когда мы переключаемся на что-то другое. В «Войне и мире» эпизодов, в которых герои словно ощущают легкость и нежность севшей на плечо бабочки, немало. Один из них – момент тепла и уюта, когда в морозный зимний вечер Наташа приходит на кровать к матери, сворачивается калачиком у нее под одеялом и делится с ней сокровенным. Но Толстой показывает и другого рода счастье: оно не дарит ощущение тепла и уюта, напротив, оно как затрещина, которую мы неожиданно получаем, когда теряемся в хаосе жизни, – сильная, приводящая в чувство. Такое счастье испытывает Николай во время охоты.
Оно неизбежно кончается – улетает так же непредсказуемо, как и прилетает. Старый пес Николая Карай бежит не так быстро, как волк. Через секунду на волка летит другой, неизвестный Николаю молодой кобель, почти опрокидывает его, но волк внезапно приподнимается, огрызается, и «окровавленный, с распоротым боком кобель, пронзительно завизжав, ткнулся головой в землю». Благодаря этой задержке Карай нагоняет волка, набрасывается на него и валится вместе с ним кубарем в водомоину. Подбегают и другие собаки.
Та минута, когда Николай увидал в водомоине копошащихся с волком собак, из-под которых виднелась седая шерсть волка, его вытянувшаяся задняя нога и с прижатыми ушами испуганная и задыхающаяся голова (Карай держал его за горло), минута, когда увидал это Николай, была счастливейшею минутою его жизни[100].
Постойте: разве не тот момент, когда Бог посылает Николаю волка, – «самое большое счастье» Николая? Да, тот – однако и этот момент тоже. Толстой нелогичен (ведь самый счастливый момент может быть только один, верно?), но правдив в более глубоком смысле. Звериный трепет погони, пробегающий по телу Николая, делает его восприятие таким острым, как ни в какое другое время. Если вам случалось присутствовать на спортивных соревнованиях и следить за мячом на теннисном корте, футбольном поле или баскетбольной площадке в последние, решающие моменты матча, вам знакомо это чувство. Каждое попадание в корзину, каждый выигранный даун[101], каждая непринятая подача – все это может ощущаться как величайшее счастье или самое ужасное несчастье, в зависимости от того, за кого вы болеете, и так снова и снова, все в считаные минуты. Некоторым болельщикам подобный опыт может казаться почти религиозным. Для игроков он часто таковым и является, в чем я лично убедился во время одного незабываемого матча по сквошу, в котором участвовал, когда учился в колледже.
Я носился по корту и буквально нырял за мячами. Пот заливал глаза, рот, уши. Я ненавидел противника – так же, как и он меня. Чтобы не пропустить ни одного укороченного, крученого удара, я подбираюсь к противнику сзади и оказываюсь так близко, что его ракетка влетает мне в рот. Я падаю (о чем узнаю позже) и слышу словно звон бокала, который почему-то разбивается где-то рядом. Как оказалось, это звук падения двух моих передних зубов на деревянный пол. Я осторожно подбираю их, иду к двери и отдаю тренеру. Тот что-то говорит, но все, что я помню начиная с этого момента, – солоноватый вкус во рту (кровь это или пот?), ощущение непривычной пустоты и сильное жжение при прикосновении языка к лишенной зубов воспаленной десне. Я продолжаю играть как ни в чем не бывало и побеждаю потрясенного противника, хотя потом и проигрываю матч более сильному игроку.
Вот в чем дело: те 45 минут, пока продолжался мой смертельный танец на залитом потом и кровью полу корта, были счастливейшими минутами моей жизни. Сомнения исчезли так же внезапно, как и мои зубы. Все работало в полной гармонии, я полностью слился с миром, стал его частью, и все было удивительно правильно. Я знаю, что это же чувство испытывает Николай на охоте. А для меня связующим звеном с божественным источником жизненной силы стал спорт.
Если у вас небольшое дежавю, то это потому, что… мы были здесь раньше – что бы там ни говорили. Сходство этой сцены с другой, ближе к началу романа, в которой Николай после катастрофического проигрыша в карты слышит пение Наташи, поистине поразительно. В обеих чувствуются одновременно и растерянность, и понимание какой-то высшей правды. В обоих случаях Николай находится в состоянии, которое психологи иногда называют потоком, буддисты – самадхи, а спортсмены – «быть в ударе». Полностью погружаясь в происходящее здесь и сейчас, проживая момент, Николай утрачивает ощущение себя и времени, поэтому остро воспринимает все подробности происходящего вокруг и фактически сливается с ними.
«Нет, это не может быть!» – думает он, но волк выбегает: молитва Николая услышана. Примерно то же чувствует он, как когда льется голос Наташи. «“Что ж это такое? <…> И вдруг весь мир для него сосредоточился в ожидании следующей ноты, следующей фразы…»[102]. Так же и здесь – с той разницей, что он полностью зависит от следующего движения волка. И, как и в предыдущей сцене, где «сам того не замечая, он пел» рядом с Наташей, в сцене охоты Николай «не слыхал ни своего крика, не чувствовал того, что он скачет, не видал ни собак, ни места, по которому он скачет; он видел только волка»[103].
В эпизоде пения Николай внезапно ощущает, что мир бесконечно расширяется, ломая рамки привычного понимания. В этом расширенном состоянии проблемы добра и зла, вопросы о том, что правильно, а что неправильно, не имеют никакого значения. «Можно зарезать, украсть и все-таки быть счастливым»[104], – думает Николай, слушая пение сестры. Нечто подобное происходит и в сцене охоты: Николай возвращается в поля с дальним родственником и соседом, которого ласково называют дядюшкой, и встречает Илагина, богатого соседа-помещика, вторгшегося в охотничьи угодья Ростовых, которые с ним в ссоре. Николай зол на него, но тот очень учтив, виновато извиняется за невольное вторжение и предлагает объединиться и вместе поохотиться в его владениях. Как того требуют правила хорошего тона, соседи хвалят собак друг друга и всячески демонстрируют дружелюбие, а Илагин даже идет дальше, уверяя: «…чтобы шкуры считать, сколько привез – мне все равно!»[105]
Как бы не так! Для таких людей важнее всего то, чья собака первой вцепится в зайца. Жестоко? Конечно. Не по-джентльменски? Абсолютно. Но при этом совершенно искренне, без ложной скромности или внешнего соблюдения приличий. Отрезав зайцу лапу и потряхивая его, чтобы кровь стекала быстрее, дядюшка радуется – он чувствует себя победителем и со злостью и гордостью рассуждает об охоте, раскрывая перед читателем ее истинный смысл:
«…Вот собака… вот вытянул всех, и тысячных и рублевых – чистое дело марш! – говорил он, задыхаясь и злобно оглядываясь, как будто ругая кого-то, как будто все были его враги, все его обижали и только теперь наконец ему удалось оправдаться. – Вот вам и тысячные – чистое дело марш!»[106]
И он прав. Кто счастлив, тот прав! Дядюшка ощущает радость жизни такую глубокую и правдивую, что она сливается с отвращением, гордостью, возбуждением, мстительностью и множеством других чувств. Вот она, жизнь, в ее самых грубых проявлениях, самая настоящая, как в «Илиаде» Гомера – книге, которую Толстой любил и часто перечитывал и с которой однажды даже с гордостью сравнил «Войну и мир»{82}. Наташа, ощущая мощную энергию момента, выражает свой первородный, эпический трепет не словами, а визгом:
…Наташа, не переводя духа, радостно и восторженно визжала так пронзительно, что в ушах звенело. Она этим визгом выражала все то, что выражали и другие охотники своим единовременным разговором. И визг этот был так странен, что она сама должна бы была стыдиться этого дикого визга и все бы должны были удивиться ему, ежели бы это было в другое время[107].
Но в тот момент никто не удивился. Позже, когда жизнь вернется в прежнее русло, к своим обычным ритмам и моделям поведения, герои романа вернутся к напускному равнодушию. Но в этот момент мир больше, он превратился в героический – ведь дядюшка стал в глазах Николая богоподобным, дядюшкин пес Ругай «побрякивая железкой, с спокойным видом победителя шел за ногами лошади дядюшки»[108], и Николай «польщен тем, что дядюшка после всего, что было, еще удостоивает говорить с ним»[109].
Тем, кто вне этого мира, такая жизнеутверждающая мощь переживания может показаться загадочной, если не отталкивающей. «Что это было? Неужели это дух дружеских соревнований?» – обеспокоенно спросил меня один администратор колледжа из комиссии, которая рассматривала мое заявление на получение стипендии, поданное несколько месяцев назад и содержавшее душераздирающее описание того жесткого матча по сквошу. «О, я, разумеется, верю в дружеское соперничество, – ответил я. – Думаю, я просто пытался передать свою страсть к игре. – И добавил со страшноватой беззубой улыбкой: – Может быть, немного увлекся, описывая матч». Члены комиссии удовлетворенно кивнули. Но в глубине души я знал, что немного привирал, как и Николай Ростов, – в тот день на корте я испытал нечто большое, особенное, то, что не укладывается в привычное понятие «дружеское соревнование». С возрастом я научился умерять свою joie de vivre[110] и рассказывать о таких страстных моментах – как бы это сказать? – в более приемлемой форме. Но я часто задаюсь вопросом, которым задавался и Толстой: не заглушает ли такое постоянно практикуемое притворство нашу способность распознавать настоящее событие, когда оно случается, или даже не лишает ли нас способности пережить его во всей полноте?
Между опытом Николая на охоте и переживанием во время пения Наташи есть важное различие. Сцена, которая ближе к началу романа, происходит после серьезного потрясения. Николай только что потерял 43 000 рублей, а вместе с ними и честь. Он готов приставить к виску пистолет. Сцене же охоты потрясение не предшествовало. Конечно, Николаю досаждала необходимость решать вопросы управления имуществом, но, кроме этого, ничего серьезного не происходило. Толстой показывает, что состоянию яркого переживания, в каком оказался Николай, часто предшествует кризис, однако такое состояние может прийти и без него, в текучке обычной семейной жизни.
То, что Толстой, чтобы передать эту мысль, выбирает именно охоту, очень важно: ведь охота была неотъемлемой составляющей жизни нескольких поколений русского дворянства. Всякий раз, когда работа над книгой не ладилась или Толстой просто был не в духе, он и сам доставал ружья, собирал охотничьи сумки, звал доезжачего и отправлялся в лес на день или больше. Охотился на любого зверя – лису, зайца, волка, даже медведя, хотя тот однажды едва не растерзал Толстого и он чуть не погиб, о чем позже написал в одном рассказе для детей.
Традиция охоты и по сей день жива в семье Толстых. Праправнук великого писателя Илья до сих пор любит охотиться в Ясной Поляне. Когда он рассказал мне о своей страсти, я остро почувствовал себя американским городским пижоном, очутившимся (почти буквально) не в своей стихии. То, что пытался описать Илья и что так прекрасно изображает Толстой в «Войне и мире», есть состояние полного слияния с главными стихиями жизни. Для поколений русских крестьян, живших в стране с суровым климатом – морозные зимы длятся почти пять месяцев, – охота являлась воплощением прямого противостояния силам природы. В таких условиях она была средством выживания. Но для поколений аристократов, таких как Ростовы или Толстые, охота стала чем-то вроде ритуала, реконструкцией старых добрых (недобрых) времен, когда на просторах России человек непосредственно соприкасался с простыми и самыми глубокими истинами.
Стоит ли удивляться тому, что благодаря многовековой практике охоты русские в 1812 году вытеснили французов? Смекалка и близость к природе (качества, необходимые хорошему охотнику) помогли сначала заманить, а затем уничтожить французского зверя. Многочисленные аналогии между охотой и войной в романе позволяют предположить, что сходство войны с охотой не ускользнуло от внимания писателя.
Даже если вы не любите метафоры, вам все равно понравятся страницы одного из самых захватывающих произведений Толстого, указывающие на это сходство. У вас создастся впечатление, что вы не читаете художественное произведение, а проживаете, как прекрасно написал Мэтью Арнольд[111] в работе об «Анне Карениной», «кусок жизни… Автор не придумал и не сконструировал это; он это видел»{83}. И не только видел, но и слышал, и соприкасался, и вдыхал это – все это. На этих страницах присутствуют жестокость, кровь и красота, которые почти невозможно передать словами. Есть невыносимая правота бытия. Это, говорит Толстой, и значит жить здесь и сейчас.
Подобные сцены не развивают сюжет и не говорят о Николае и Наташе ничего нового. Видимо, они действительно не служат никакой внешней цели и как таковые не раз становились легкой мишенью для критиков, обвинявших Толстого в нарушении правил написания хороших романов. Но попробуйте представить себе «Войну и мир» без этих сцен! Это невозможно, потому что это «Война и мир». В этих сценах – ДНК романа. «Только потому так серьезно описана охота, что она одинакова важна»{84}, – отмечал Толстой в черновике эпилога, предвосхищая недоуменную реакцию читателей на эти сцены. В 1860-х годах, в эпоху грандиозных мыслителей с большими планами относительно человечества, охота, как ее описывает Толстой, приглашает читателей спуститься из небесных замков на землю и увидеть жизнь здесь и сейчас во всем великолепии, во всей первозданной красоте.
Как говорят русские, «у природы нет плохой погоды»[112]. В «Войне и мире» Толстой говорит нечто похожее: плохие времена, как и хорошие, – неотъемлемые составляющие человеческого опыта; подобно тому, как для возникновения радуги нужны солнце и дождь, для того чтобы стать полноценным человеком, нужны и радость, и боль. Не окунайтесь в поток жизни, живите в страхе перед незнакомым – и вы будете наслаждаться предсказуемо комфортным оцепенением. Примите жизнь на ее загадочных, непредсказуемых условиях, примите риски полноценной жизни – и вы не избежите отпущенной вам боли, но также испытаете ни с чем не сравнимую радость бытия.