К книге
Тетради из полевой сумкиСтраница 78
98%
Страница 78
78

В соседней палате лежит какой-то остроумец. Вчера он просил перевести его в отделение для психических, а сегодня просит врача:

— Прикажите сестре сделать мне укол морфия.

— Что у вас болит?

— Я испытываю мучительную боль при воспоминании об одной девушке!

Просматриваю старые записи в своих тетрадках.

В этих записях, вероятно, есть наивность провинциала, так как я не был свидетелем боев на главных направлениях Отечественной войны. Если бы мне пришлось там воевать, возможно, что с моим стремлением все видеть самому и все знать я бы уже лежал в братской могиле или попал бы в окружение. В лесисто-болотистой местности такой опасности меньше.

Я не получил ни одной царапины. Но снарядом задело самое для меня драгоценное — память. Дефекты памяти делают для меня литературу вечно свежей. В который раз я перечитываю «Героя нашего времени» и почти на каждой странице испытываю внезапную радость новизны.

17 апреля.

Милая, добродушная, добрая сестра с цветущим цветом лица умывает по утрам тех, кто не может делать это сам. У меня трясутся руки — я несколько раз облил самого себя и даже подушку. Два раза сестра должна была переменить мне рубашку, потом стала умывать меня сама. Она так сурово, невкусно, грубо обтирает мое лицо мокрым полотенцем, словно пытается стереть на лбу след от своего нечаянного поцелуя. При этом она проделывает все это слишком рано, будит меня, в то время как я мог бы еще спать и не чувствовать свою дикую головную боль.

При утреннем обходе я попросил сегодня врача:

— Доктор, нельзя ли утреннее умывание заменить стаканом столового вина перед обедом?

Раненый, лежавший за моими ногами, как прямое мое продолжение, расхохотался, потом утробно застонал, чуть не матернулся, но вовремя себя оборвал и попросил врача:

—■ Скажите ему, чтоб не смешил — мне никак невозможно смеяться,— больно!

В соседней комнате, куда никогда не закрывается дверь из нашей палаты, много загипсованных тяжелораненых. Стонут мало, но часто ужасно кричат при переворачивании или при перекладывании с носилок, когда их уносят и приносят из перевязочной.

У нас в палате три кровати, а в соседней — больше десяти. Там некоторые раненые лежат с «самолетом»: рука загипсована в поднятом положении и в гипс вмонтирована палка, упирающаяся в бок раненого или в его бедро так, чтобы рука заживлялась в положении крыла и не сломала бы гипс.

Из соседней палаты до нас доходит удручающий запах пропитавшегося гнойными выделениями гипса и мокнущих в сукровице бинтов.

Один из раненых офицеров почти непрерывно матерится и дико орет от боли. У него загипсованы обе ноги и вокруг поясницы — гипсовый корсет, закрывающий и живот. Несчастный лежит раскоряченный: между ног вмонтирована палка-распорка, чтобы ноги не соединялись. Крепкий, рыжий, здоровый, но лицо мучительно напряженное, даже когда он спит.

Все-таки я попросил врача, чтобы меня не будили утром, не тормошили бы для умывания. Ведь перерыв до завтрака так велик, что я успеваю опять заснуть после этого.

Врач было заупрямилась, но мои слова обезоружили ее:

— Для контуженых сон — то же самое, что гипс для хирургических при переломах.

Эренбург пишет в «Правде», что вопрос о победе теперь измеряется неделями и днями.

Между прочим, и у нас в палатах разговоры о том, что пленные утверждают: на днях в Курляндии все должно закончиться.

К моей кровати подошла врач-хирург, молодая, сильная, красивая женщина. Бросаются в глаза ее руки с длинными пальцами, изящные, как у пианистки. Ногти коротко острижены, и каждый палец как будто живет своей отдельной, самостоятельной жизнью.

Она меня спросила:

— Как вы себя чувствуете?

Я ей ответил:

— Около моей койки не обязательно быть доброй. Я не хирургический — у вас и без того много забот.

Она погладила меня по голове, словно мне было не больше двенадцати лет. Какая удивительная у нее рука и сколько она спасла человеческих жизней!

18 апреля.

Я встречаю весну с академической последовательностью. Сестра принесла к нам в палату подснежники и поставила их в мензурке ко мне на подоконник. Это куда как лучше, чем поцелуй в лоб, который потом не сотрешь никаким мокрым полотенцем. Первые увиденные мной в этом году цветы. Для меня это настоящий праздник. И закат за окном тоже редкой красоты.

Я всегда буду повторять и не отступлюсь от своей истины: если можно будет разгадать тайну хотя бы одного только цветка — можно будет понять и строение всей вселенной. Правда, то же самое можно сказать и о любой песчинке. Но ведь, ежедневно встречаясь, мы здороваемся со всеми знакомыми, однако сказать «доброе утро» любимому существу особенно для нас дорого.

Чем лучше и больше я слышу, тем грустнее мне становится. Почему? Глухота помогает жить иллюзиями.

Голос раненого из соседней палаты:

— Будем говорить так: «Аллилуйя, аллилуйя, слава тебе, боже! Свою сводочку мы любим, союзничков — тоже».

Это рифмует раненый цыган. Его никто не любит из-за его непрерывных стенаний и причитаний. У него раздроблен коленный сустав, повреждено бедро; нога и часть туловища загипсованы. Ему, конечно, тяжко. Но невольно хочется его излишне громкие вопли отнести за счет цыганской экспансивности.

Почти всю прошлую ночь он непрерывно выкрикивал и мешал спать сразу нескольким палатам:

— Ой, ой, ой! (Словно это мелодия). Ой, ой, ой! Вот где нужна-то помощь! Ой, ой, ой! — вот кому надо помочь! Ох ты, ноженька, моя ноженька, отчего же ты раньше так не болела?

19 апреля.

Мне выдали халат — заявку на свободу. Хожу, держась за стены. Шатает, как на палубе рыболовецкого бота в Баренцевом море во время шторма. Но уже выходил во двор и видел над головой бессмертное небо.

Интересно было бы продумать, что такое безнадежная любовь в наше время.

В нашу армию пришел новый корпус: дивизии получили пополнение; на артсклады завезены боеприпасы — дня через два, через три ожидается наступление.

Размеры Курляндского мешка: 160 километров по фронту и 120 — в глубину.

Война — это гигантское увеличительное стекло: все, что попадает в ее поле, приобретает чудовищные размеры. Ненависть превращается в зверство, робость становится трусостью и предательством, сомнения — изменой, сексуальная нечистоплотность — хамским развратом, а истинная человеческая любовь идет на самопожертвование и подвиг, храбрость не отступает ни перед чем и порождает героев.

Воюет весь народ, на фронтах — миллионы. Здесь представлены все хозяйственные отрасли обыденной жизни. Здесь — сама жизнь, а значит — любовь и ревность, братская дружба и подлая неприязнь, убийство, воровство, подлог, самоубийство — и душевный героизм, и великий подвиг.

20 апреля.

Дурная погода: внезапно, как припадок, налетает туча со снегом. Потом опять светит солнце. Головная боль до умопомрачения. Жаль, что холод не дает посидеть около госпиталя на скамеечке. А здесь, в палате, сидеть не на чем, да и нет потребности — тянет лежать.

Мне кажется, что я слышу теперь даже острее, чем обычно,— может быть, потому, что хочется тишины.

В соседней палате целый день нудно, утомительно острит майор-артиллерист, при этом смеется он только один.

Его сосед спрашивает:

— Интересно, от какой это болезни прописывают трепать целый день языком?

Вижу в открытую дверь: ходячий раненый хватает за руку нашу сестру:

— Дай руку!

— Зачем?

— Погадаю.

— Не хочу! — она вырвала руку и пошла в следующую палату.

Голоса из соседней палаты:

— Доктор, вспрысните мне, пожалуйста, морфий!

— Почему же вам?

— Рядом со мной положили только что оперированного — я не хочу беспокоить его ночью.

Опять голоса в соседней палате:

— Когда она пригласила меня домой, я находился на центре блаженства.

— Русская церковь располагала к тому, чтобы закрыть глаза и сосредоточенно молиться. Церкви на Западе с их блистательным великолепием слишком расширяли зрачки.

— Эта девушка из таких, которые защищаются улыбками.

Идут ночью в разведку двое. Молодой идет в первый раз. Старый разведчик его успокаивает:

— Не бойся, я сам дрожу!

— Дай зеркальце!

— Зачем тебе? Все равно, кроме самого себя, в нем ничего не увидишь.

Прошу передать эту тетрадь в Политотдел Первой Ударной армии, чтобы она была отослана моей семье по адресу: Москва, Тверской бульвар, 9.

В. Ковалевский

21 апреля 1945 г.

Латвия. Курляндия. Берсмуйжа. Эвакогоспиталь № 1369 (начальник госпиталя Вассерман). Лечащий врач — Матильда Осиповна Ошерова.

Через день в палату приходит слепой баянист,— он играет и поет. Вот он вошел, сел на футляр из-под баяна, перебирает лады, разминает пальцы, а с коек раненые просят: «Огонек», «Какой-нибудь вальсок». Или: «Ты брось эту му-РУ — давай танго!» Побывавшие на Ленинградском фронте часто просят «Ленинградскую застольную».

Баянист проиграл первую вещь. В палату вносят загипсованного раненого. Баянист начинает вальс. Но он мешает санитарам. Чтобы уложить на койку раненого, баяниста прервали. Начинают поднимать раненого, перекладывают с носилок. Он ужасно кричит, ругает сестру и санитаров за то, что они якобы все делают не так и причиняют ему боль. Уложенный в постель, укрытый одеялом, он начинает рыдать. Баянист снова поставил в проход свой футляр и, растягивая мехи, заиграл прерванный вальс.

Баяниста ждут после обеда с нетерпением и бывают огорчены, когда он уходит в другие палаты,— всегда кажется, что он играл слишком мало.

В Прибалтике весна истерическая: то солнце, то снег и злые порывы ветра. А из земли упорно лезут бледные стебли каких-то луковичных растений.

Только сегодня мы узнали, что умер Рузвельт. Очень жаль. Громадная потеря. Война уже на таком разгоне к концу, что смерть президента на ее ход, вероятно, не окажет влияния. Но всевозможные переговоры о послевоенном устройстве, об условиях мира — все это без него очень усложнится. Вряд ли в США найдется другой такой человек.

22 апреля.

В совершенном безветрии отвесно падают огромные хлопья снега, обильно, щедро. Это не снегопад, а какое-то снегоизвержение. Но едва выглянуло солнце, весь снег стаял, и земля, довольная, что справилась с трудным делом, дымится, как упарившаяся лошадь.

Госпиталь, где я лежу, расположен в уцелевших строениях Берсмуйжи. На перекрестке стоит кирка с разбитой крышей. В госпитале лежала раненая старушка — из угнанных немцами. Она была в тяжелом состоянии.

В пять часов утра вдруг раздался набатный звон колокола. Старушка заметалась, испугалась, начала креститься и говорить: «Это за мной, это по мне похоронный звон!»

Послали санитара, чтоб прекратили звон, но, пока он добежал до кирки, старушка умерла.

Оказывается, это звонил дежурный санитар. Ему было поручено разбудить персонал. Так вот он додумался, ухватился за проволоку, свисавшую с колокольни до самой земли, и ударил в набат. К тому же перепутал время — зазвонил на час раньше.

Начальник госпиталя отобрал у него пояс и посадил под арест. Старушку отнесли на кладбище.

Голоса из соседней палаты:

— Сестра, что вы даете мне бром? Вы думаете, у меня сердце красавицы, что ли? У меня — сердце быка!

В соседнюю палату положили трех контуженых. Два дня они лежали пластом, не произнося ни слова. Потом вдруг все заговорили и сразу очень громко. Все от контузии оказались заиками.

Один из них, командир роты, необыкновенно бойкий, бегает по всем палатам в нижнем белье и называет себя «комендантом», делает вид, что наводит порядок. Чтобы не потерять своих орденов, он привинтил прямо к нательной рубахе орден Красного Знамени, Красной Звезды и медаль «За отвагу».

Один из лежачих спрашивает его:

— Почему ты такой маленький? У тебя отец был такой маленький?

— Ничего подобного! И отец был бо-бо-большой, и мма-ма-мать большая,— то-только они, должно бы-быть, по-по-по-поторопились.

Он всех смешит своими афоризмами (вроде записанного мною выше). Помогает смешить, конечно, и его заикание, и особые движения головой, характерные для контуженых (не плавно, а толчками, рывками, как движения головой у курицы).

Дежурный санитар тоже контужен и тоже заикается. Когда он начинает говорить с остальными контужеными, невозможно удержаться от смеха. Смеяться при этом не грех — им самим смешно: они относятся к этому добродушно, зная, что их заикание — вещь временная.

Контуженые достали гитару. «Комендант» оттащил в сторону ковровую дорожку, чтобы не мешала, и под аккомпанемент гитары начал отплясывать в одном белье «цыганочку». Плясал с жаром. А еще сегодня утром врач Матильда Осиповна убеждала его лежать как можно спокойнее, цитируя ему мою фразу и не подозревая, что я ее слышу:

— Сон для контуженого имеет такое же значение, как гипс для хирургических.

Потом «комендант» положил дорожку на место, надел халат и пошел в клуб на танцы (для медперсонала). Вскоре он вернулся и пожаловался, что у него спадают кальсоны. Достал из-под подушки ремень, потуже подпоясался и отправился опять на танцы, сказав с порога:

— Теперь в нашем колхозе все в порядке!

А в палате начались стоны и вопли. Рыженький лейтенант (тот, что лежит раскорякой, распятый гипсом) не спал всю ночь. Умолял что-нибудь ему впрыснуть, то и дело звал то санитара, то сестру. Просил то приподнять ноги, то положить бумагу в том месте, где раскоряченные колени прикасаются к железным краям койки, то поправить пятку или же как-нибудь приподнять его самого. Говорит, что у него «дергается нерв» и внезапно «кидает в сторону». Он уже семнадцать суток лежит на спине. Среди ночи были слышны его причитания: «Спинушка моя, спина, до чего ж ты меня довела!» Поминутно сквернословит, подбирает виртуозно отвратные сочетания слов. Ему вторит тяжелораненый цыган, возмущающийся тем, что «как-то так не могут помочь, когда у меня потревожено само мясо».

Как только эти двое успокаивались — начинались вопли в другом углу. Это бредил принесенный вчера новенький раненый.

Предыдущая главаГлава 78 из 80Следующая глава