Когда нас привезли в какой-то медсанбат, я даже не стал спрашивать, где мы. Вместо того чтобы идти в сортировочную, я вышел за ворота и сел в пустую санитарную машину, направлявшуюся обратно, опять к передовой. На каком-то перекрестке я постучал в стенку кабины водителя, спустился на землю и пошел, уверенный, что я иду в сторону Добилэ.
Начало смеркаться. В пути меня обогнало несколько машин, но почему-то я не успевал вовремя поднять руку, и водители проносились мимо меня. Идти мне становилось трудней и трудней — я все время оступался ногой в правый кювет и несколько раз падал. Дело в том, что контузивший меня снаряд разорвался с левой стороны от меня, и теперь мне казалось, что с левой стороны на меня наваливается глухая стена, и я незаметно отклонялся вправо. У меня заложило левое ухо, а голова гудела, как телеграфный столб на ветру.
В Добилэ я добрался глухой ночью. Сиротливо пахло гарью пожарища. Меня остановил патруль. Это помогло мне быстро найти коменданта. Он посоветовал устроиться для ночлега в доме, который стоит за оврагом, в большом яблоневом саду. Это была самая тяжелая часть моего пути: несколько раз я падал в овраге и, обессилевший, садился отдыхать на глинистом обрыве,
В саду, среди обнаженных яблонь, я в самом деле нашел дом. Это был одноэтажный дом, сложенный из серого кирпича. В окнах дома было совершенно темно, многие стекла повыбиты, и за стенами дома не слышно было ни единого звука.
У порога я встретил девушку в военной шинели. Комендант и ей тоже указал этот дом, но она боялась в него войти одна.
То, что со мною произошло этой ночью, можно писать как совершенно законченную новеллу. Когда-нибудь я так и сделаю.
2 апреля.
Врач попыталась отнять у меня эту тетрадку и завладела моим карандашом. Я дал такую реакцию, что она мне все возвратила, подняла над головой руки, словно сдавалась в плен.
После этого меня почти тотчас же подняли и отвели в маленькую комнатенку, где мужчина-невропатолог начал играть со мной, как с ребенком,— показывал игрушки: дал мне в руки зачем-то два деревянных кубика, тряс недалеко от моих ушей медным колокольчиком и бил деревянным молоточком по камертону. Но для меня все это было как немое кино — я не слышал ни звона, ни того, о чем пел камертон. Все заглушает сумасшедшая боль в голове, в которой стоит сипение и гул, как будто это самовар, готовый вот-вот закипеть. Странно, почему же ночью я слышал каждое слово девушки? Что же со мной происходит? Или все это приснилось мне, прибредилось?
Невропатолог написал на полях «Правды»: «У вас барабанные перепонки не повреждены — очень скоро вы опять будете слышать».
Пока он писал, я успел схватить на глаз главную суть из сообщения в газете о действиях союзников. Дела у них идут весьма хорошо. Я подумал: агонизируя, немцы сделают так, чтобы союзники как можно больше оккупировали их территорию,— лишь бы не Красная Армия,—прихода ее в Германию они страшатся больше всего.
Уходя из комнатушки врачей, я взглянул на себя в зеркало, висящее на стене. Лучше, если бы его здесь не было! Меня поразило мое лицо. Нет, это не я! Ватное и до того отечное лицо, что, кажется, уколи булавкой, и все оно вытечет на пол. Вокруг обоих глаз — зловещие «очки» — два багрово-синих кровоподтека с прозеленью от бровей и до середины щек.
4 апреля.
Не могу забыть ночь в Добилэ.
Девушка назвала себя сержантом Бровкиной. С дружелюбием человека, тоже ищущего ночлег в чужом городе, она объяснила мне, что после ранения идет из госпиталя на передовую и теперь разыскивает свою часть. Пожаловалась на коменданта:
— Указал дом для ночлега, а в него даже зайти страшно. Я постарался ее ободрить.
— Идемте вместе. Вдвоем у нас что-нибудь получится.
Переступив порог, я споткнулся о какое-то тряпье, брошенное на ходу мародерами-фашистами. Девушка подхватила меня под локоть, и я устоял на ногах. Зажег спичку. Весь коридор был захламлен после погрома, некуда было поставить ногу. В полутьме девушка больше не отпускала моего локтя, и, продвигаясь вперед среди этого крошева, мы топтали сапогами обрывки старых журналов и книг, изорванные фотокарточки, битое стекло, листы из альбома марок, бутылочки и пакетики из домашней аптечки... Нам пришлось перебираться через нагромождение из опрокинутых стульев, столов, ящиков из комода.
Как только спичка догорала, я зажигал новую, и мы шли дальше. Двери комнат были распахнуты, мы продвигались вперед, и слабый свет спички показывал нам то справа, то слева выпотрошенные комнаты.
Мы шли молча. За четыре года войны оба мы насмотрелись до тошноты на фашистское звериное хамство. В моем коробке оказалась последняя спичка. Я подобрал с пола обрывок газеты, поджег его и поднял над головою как факел. Не дожидаясь, пока газета прогорит, девушка подала мне с пола новый клочок бумаги, потом еще и еще, и так, зажигая от одной бумажки другую, мы и продолжали осмотр дома.
В одной из комнат пламя нашего бумажного факела заставило тускло блеснуть медную решетку камина. Здесь тоже все было разграблено, но я решил, что лучшего нам все равно не удастся найти: крыша над нами есть, огонь будет —■ остальное приложится.
Девушка подобрала в углу комнаты какое-то тряпье, ловко вскочила на подоконник и там, где в окне не хватало стекол, позатыкала дыры. Мне показалось, что в комнате сразу стало теплее.
Хорошо, что девушка была неразговорчивая,— это мне очень понравилось. Я так устал, что не хотел ни хлеба, ни воды, боялся навязчивых расспросов и сам больше не хотел знать ничьих биографий, никаких героических эпизодов. Спать! Только спать, чтобы не слышать наконец металлического звона и скрежета в ушах.
Я сунул за решетку камина пылающую газету, и мы принялись в четыре руки подбрасывать в камин бумагу, которая валялась повсюду. Потом на растопку пошли лакированные рамки семейных фотопортретов, тоже валявшиеся на полу. Они хорошо горели. От них, как от лучин, занялись ножки поломанных кресел и выбитые днища ящиков из комодов. Огонь сначала был вялым, а потом вдруг разом рванулся в трубу и запел нам многоголосую благодарственную песню за то, что мы освободили его из небытия и даровали ему жаркую волю.
Я как стоял, растапливая камин, на коленях, так теперь и протянул навстречу огню свои руки. Тепло дошло до меня. На какую-то долю секунды я закрыл свои глаза, и этого оказалось достаточно... Несвоевременный сон, как капелька яда, введенная под кожу, начал мутить мое сознание. Мгновенно я вздрогнул всем телом и быстро встал на ноги, озираясь по сторонам, точно я совершил тяжелое преступление.
В это время девушка нашла среди хлама куклу с фарфоровой головой. Кукла была такая большая, что девушка взяла ее на руки боязливо, как молодая мать берет ребенка. Покачивая куклу, она следила, как закрываются и открываются ее глаза.
Я сказал тоном добродушной шутки:
— Куда бы дети ни попадали, они прежде всего хватаются за игрушки.
Девушка нахмурилась и положила находку на мраморную доску камина. Я пожалел о своей шутке.
Вдруг девушка сказала с оживлением:
— Товарищ капитан, не будем отчаиваться, смотрите, ведь здесь же есть кровать!
В дальнем углу комнаты, куда она показывала рукой, стояла загроможденная обломками ширмы кровать. Мне любое расстояние казалось мучительным, но я заставил себя пойти в угол, и мы вместе с девушкой перетащили кровать ближе к огню.
— Да ведь это же царское ложе! — воскликнул я, увидев, как при ярком свете камина красное дерево заиграло полированным лаком и темной позолотой. В этой роскоши среди мусора да.еще в нашем с девушкой положении было что-то смешное. Моя молчаливая спутница не удержалась и тоже усмехнулась.
Старинный мастер обильно украсил кровать резными деталями в пышном стиле рококо: морскими раковинами, так называемыми «гребешками Афродиты», гирляндами роз и четырьмя вызолоченными фигурками амуров на угловых столбиках. На кровати сохранился чистый полосатый матрасик и вместо подушки лежал турецкий валик, набитый пухом.
Пока я все это рассматривал, девушка подошла к двери и сорвала еще уцелевшую в этой комнате половину портьеры. Это была тяжелая плюшевая ткань вишневого цвета, подбитая сиреневым репсом. В нашем хозяйстве прибавилось одеяло.
7 апреля.
К нам в палату принесли армейскую газету. Я вижу, что среди раненых появилось какое-то возбуждение. Попала газета и ко мне.
5 апреля Молотов вызвал японского посла и передал ему, что мы денонсируем договор, заключенный 13 апреля 1941 года (за год до истечения пятилетнего срока).
5-го же вышел в отставку и кабинет министров в Японии. Скудная информация не дает возможности понять, что чему предшествовало.
Возбуждение среди раненых продолжается. Двое ходячих подходили ко мне и пробовали задавать мне вопросы. Они не знают, что я ничего не слышу. Я подозвал медсестру и спросил ее, о чем разговаривает госпитальный народ. Она оторвала клочок газеты и написала: «Есть такой разговор, что нашу армию перебросят на Дальний Восток». Я спросил ее:
— А как же Курляндский мешок? Повезем его вместе с собой?
Она засмеялась и приписала:
«Капитан шутит, значит, скоро будет ходить. Кто шутит, того лечить легче».
8 апреля.
Опять вспомнил ночь в Добилэ.
Я помог девушке перенести кровать поближе к теплу, к камину.
Для себя я решил устроить гнездо около самого камина. Наклоняться мне было трудно. Когда я это делал, гул в ушах усиливался и начинала кружиться голова. Я сгреб ногами остатки распоротых подушек, сброшенных со столов скатертей и вместе с каким-то маленьким ковриком начал все это толкать в угол к камину.
— Товарищ капитан, — спросила меня насмешливо девушка, — что вы делаете? До войны вы, должно быть, играли в футбольной команде?
Я ей ответил:
— Устраивайтесь на кровати, а я постелю себе на полу.
Разговаривая с девушкой, я и раньше избегал на нее смотреть, желая с первых же шагов поставить между нами преграду и опасаясь, как бы приготовление к совместной ночевке не вызвало у нее каких-либо подозрений.
Я был пристыжен. Девушка сказала с естественной простотой фронтового товарища:
— Зачем же вы будете мерзнуть на полу? Мы ляжем вместе. Связисткам постоянно приходится спать рядом с бойцами. В землянке, правда, там проще — нары это не кровать, но я постараюсь не мешать вам.
В самом деле, зачем мне было мерзнуть всю ночь на полу? Я перестал возиться с тряпьем и, чтобы дать девушке возможность устроиться на кровати, отошел к камину и взял на руки фарфоровую куклу. Она была большая и тяжелая, как ребенок, и, когда она закрыла свои огромные глаза и как бы уснула у меня на руках, я положил ее обратно на доску камина. Она была чересчур похожа на ребенка, а я очень ослабел в этот вечер, и все бередящее душу и напоминающее дом было мне не под силу.
Я слышал, как девушка сняла с себя шинель. Потом она сбросила сапоги. Я тоже снял шинель и разулся. Укрылись мы оба одной и той же плюшевой портьерой, поверх которой положили наши шинели. Лег я сзади девушки, у нее за спиною — так, чтобы она была ближе к огню камина.
Я так и не рассмотрел в этот вечер моей спутницы. От двух-трех беглых взглядов осталось ощущение чего-то розового, золотистого и голубого. Вот она лежала сейчас рядом со мною. На ее плече, там, где неплотно прилегала портьера, обнажилась за расстегнутым воротом мужская, выданная в госпитале сорочка с тесемками-завязками, сшитая из грубой бязи с волосатыми пупырышками ткани. От нее шел едва уловимый, но отчуждающий запах мыла и каких-то дезинфекционных средств, сохранившийся после недавней санобработки.
Мы оба лежали в кровати, как в гробу, оглушенные свирепой усталостью. Девушка уже спала. А мне даже сон давался с большим трудом. Я не мог закрыть свои глаза, — их распирало что-то изнутри, как бы силясь сдвинуть с места и выдавить из глазниц.
Я одновременно видел и затылок девушки с завитками волос около уха и через ее плечо — пламя в камине, странно искаженное в пропорциях — из-за того, что мой глаз был
в каких-нибудь двадцати сантиметрах от уха девушки. Когда я сощуривался, казалось, что пламя вырывается из камина и начинает пылать ухо девушки и ее волосы. Но они не сгорали. Наоборот — это, оказывается, были самые лучшие условия для их существования: ухо начинало сквозить и светиться изнутри, как розовый цветок, а каждая пушинка по контуру уха и каждый волосок накалялись и пропускали сквозь себя сверкающую струйку жидкого янтаря.
Голова девушки лежала на валике, служившем нам подушкой, так близко от моей, что контур ее щеки не был в фокусе моего глаза и щека расслаивалась на два плана, наплывая на разные предметы в комнате и в то же время не заслоняя их.
Дремота наконец прикоснулась и ко мне. Сквозь два прозрачных слоя щеки девушки поплыли слева направо сначала золотой амур на столбике кровати, потом освещенные снизу ноги куклы, лежащей на каминной доске, затем огромное, как пылающий город, пламя камина и шерстистые пупырышки на бязевой рубашке у девушки. Оттого, что я слишком близко скашивал глаза, у меня начинало ломить в глубине глазных яблок. Я возвращал взгляд к первоначальной точке, и опять через прозрачный контур щеки девушки плыл амур на столбике кровати, ноги куклы, пламя и шевелящиеся от сильной тяги уголья камина. Когда в поле зрения попадали янтарные лучики от сквозящих против огня волос девушки, скошенные глаза начинало нестерпимо ломить, и я их закрывал.
Сколько я спал — не знаю. Когда я проснулся, в камине уже все прогорело и было абсолютно темно в комнате.
Девушка плакала. От этого я и проснулся. Девушка плакала во сне. По-прежнему она лежала ко мне спиной и теперь тихо всхлипывала, еле слышно перебирая губами. Мы лежали, касаясь друг друга, и я чувствовал вздрагивание и судорожные толчки ее тела.
Сначала я подумал, что девушка успокоится, не просыпаясь, и я старался не шевелиться. На минуту она в самом деле затихла, но потом вдруг резко вскрикнула и начала бормотать громко и невнятно, как глухонемая. Можно было уловить лишь отдельные слова: «Не уходи, останься...» Рыдая, она кого-то старалась удержать. Я решил избавить девушку от кошмара и осторожно дотронулся рукой до ее плеча.