К книге
Тетради из полевой сумкиСтраница 72
90%
Страница 72
72

Что это за человек, я так и не понял. Увидев в моей руке пистолет, он отпрянул от козы и опрометью бросился в лес, проламывая себе путь через кустарник. Однако заднюю ногу козы, которую он успел уже отрезать вместе с окороком, он не бросил, унес с собой.

Около козы я подобрал брошенную этим человеком немецкую винтовку. В ее магазинной коробке оставалось еще четыре патрона.

17 января.

А в редакции уже принят по радио очередной приказ Верховного Главнокомандующего:

«Войска 1-го Белорусского фронта, совершив стремительный обходный маневр...— сегодня, 17 января, путем комбинированного удара с севера, запада и юга овладели столицей союзной с нами Польши, городом Варшава— важнейшим стратегическим узлом немцев на реке Висла».

Мы пожинаем плоды величайшего наступления. Оно начато 12—14 января силами пяти фронтов: 1, 2 и 3-го Белорусских и 1, 4-го Украинских.

Язык:

«— Зачем вы с ним поссорились?

— Я не ссорился, я просто сказал ему: «Ты — дурак!» Он с этим не согласился, и мы разошлись. А ссориться — не ссорились».

«У нас Постников читает ощупью» (малограмотный).

«Иду к санитаркам слизывать губную помаду».

«У вас изящная психика».

«У него волосатое сердце, до него ничего не доходит».

«Вся жизнь наша — ломка игрушек, чтоб узнать, как они сделаны, а играть некогда».

«Целую тебя прямой наводкой» (заканчивает письмо артиллерист).

«Прибегает — глаза навылупе» (от страха).

22 января.

Вырваться от нас из Курляндии немцы больше не могут. Черняховский прорвался в Восточную Пруссию. Пропасть, отделяющая Курляндскую группу от основной массы фашистских войск, с каждым днем становится все шире. Теперь для них одно только спасение — уйти морем. Но ведь для этого надо огромное количество кораблей.

В лесу, по окрестностям, бродит какая-то банда. Нам запретили выходить меньше, чем по два человека, за пределы мызы, где расположилась редакция.

27 января.

РЕЛЬСЫ

По невысокой насыпи, по лугу, В невысказанной муке и тоске, Такие недоступные друг другу, Они идут, теряясь вдалеке.

Им тосковать, казалось бы, не надо, Идти б им беззаботно и легко.

Посмотришь — ведь одна с другою рядом, А вдумаешься — страшно далеко.

Идут всю жизнь в неведомые дали,

Жестоко разделенные судьбой.

Сойдутся ли когда-нибудь? Едва ли. Мне кажется, что это мы с тобой.

(Старший лейтенант Вл. Алатырцев)

Это стихотворение я записал на мызе Яушмуйжа, на совещании писателей армейских газет. Оно явно выделялось на сером фоне стихотворных попыток других любителей поэзии.

Всю ночь окна в общежитии были голубые от луны и от намерзшего на стекла инея. Стоят сильные морозы. Промерзшие телефонные и телеграфные провода на открытом шоссе прямо-таки ревут от малейшего ветра — напряглись от мороза.

— Провода и те плачут! — сказал мой спутник, лейтенант Довгалев.

Язык:

«Я видел, как читал стихи московский поэт. Вот читал! Чуть не разорвался. Все мышцы у него ходили».

28 января.

Ежедневные приказы и салюты продолжаются. До Берлина осталось около двухсот километров. Познань окружена, Торн — тоже. Восточная Пруссия отрезана от остальной Германии. Части Красной Армии в семи километрах от Кёнигсберга. Баграмян (1-й Прибалтийский фронт) взял Ме-мель. Таким образом, вся Литва освобождена. После этого, надо надеяться, Баграмян тоже будет жать на Курляндию.

Командующий нашим 2-м Прибалтийским фронтом издал приказ: не выпустить живым ни одного солдата из Курляндского мешка. Мы должны их здесь связывать и уничтожать, чтобы они не были переброшены туда, где сейчас Красная Армия рвется к Берлину.

30 января.

Немцы передают по радио, что танки Жукова дошли до Одера (90—100 километров от Берлина) и будто бы «непонятно почему» круто повернули на север, к Штеттину, до которого — 80 километров.

В Берлине паника, эвакуация министерств, архивов.

Жаль, что мы засиделись в Курляндии. Хочется ступить своей ногой на землю Германии.

31 января.

Зашел в ЭП-68 к Корбовскому. Пока он мылся в бане, взял в руки книгу, которая лежала у него на окне.

Слипаются глаза, устал, но уж очень великолепна, необычайно значительна мысль Гегеля — основа основ:

«Почка пропадает при распускании цветка, и можно сказать, что она вытесняется этим последним; точно так же через появление плода цветок оказывается ложным бытием растения и вместо него плод выступает как истина растения. Эти формы не только различаются, но вытесняются, как непримиримые друг с другом. Но их преходящая природа делает их вместе с тем моментами органического единства, в котором они не только противостоят друг другу, но один столь же необходим, как и другой; и эта равная для всех необходимость образует жизнь целого» (Гегель. «Феноменология духа», стр. 1—2).

6 февраля.

Около трех часов ночи. Только что передали, что войска маршала Конева форсировали Одер южнее Бреслау.

Я уже совсем было улегся спать, но Левитас своими рассказами разогнал сон. Комизм положений, речевая интонация Левитаса непередаваемы.

Жаль, что я не могу воспроизвести его язык дословно.

Левитас говорит:

— Я прослыл героем по неведению. Я еще ничего не знал. Пули тыркаются под ногами, а я даже не понимаю, что это такое. Снаряды: виу-виу, джиу-джиу. Мне говорят: это рикошет. Я спрашиваю: «А рикошет убивает?» Мне отвечают: «Нет!» Ну, нет так нет — идем дальше.

Я попал прямо в бой. В полку мне говорят: «Очень хорошо! Вы пришли как раз вовремя. В вашем батальоне дерутся как львы. Осталось одиннадцать человек!» Я посмотрел, сколько трупов лежит и сколько отсюда выносят... и подсчитал сразу, что живым мне отсюда не уйти. Самое лучшее, если мне оторвет руку или ногу. Ну, раз так, я решил: коммунист всегда должен оставаться коммунистом в любом положении. Если приходится сдыхать, то надо сдохнуть, как порядочный человек.

Иду, а мне говорят: «Товарищ майор, пригнитесь». А я иду во весь рост и говорю им: «К чертовой матери пригибаться!» Иду во весь рост, а сам ничего не понимаю. А они думают: смотрите, какой герой.

Они жили в землянках, в траншеях, в грязи. Я им говорю: «Какого черта вы здесь мокнете, ведь вон же два домика стоят». Они на меня смотрят и думают: «Вот это действительно храбрый человек». На другой день прямым попаданием: бба-а-ах!..— и нет одного домика. Тут я начал кое-что понимать.

А в батальоне сразу решили, что я храбрый человек — и комбат, и все: всюду хожу, суюсь и не пригибаюсь.

Комбат говорит мне о храбрости, а я тут же им анекдот рассказал: «На Москве-реке с парохода упала девочка. Все кричат, суетятся, а прыгнуть никто не решается. Вдруг какой-то старикашка — бац в воду! Девочка ухватилась за его бороду, он выплыл и спас ее. Когда он поднялся на пароход, все жмут ему руку, поздравляют, восхищаются. А он говорит: «Все это хорошо, но какой сукин сын меня в воду столкнул?!»

Вот так и я вас спрашиваю: «Храбрый-то храбрый, но какой сукин сын меня сюда столкнул!»

Все смеялись. Этот анекдот весь батальон обошел. Я всегда в тяжелые минуты им анекдоты рассказывал.

Сначала я ничего не понимал, потому и ничего не боялся, а когда понял, то тут уж надо было марку героя выдерживать до конца. Потому что, если бы я, майор, пригибался, тогда они все и вовсе раком ползали бы. Я всегда им говорил, что если приходится погибать, то надо умирать, как человек.

Первая моя война была с санитарами. Я следил, чтобы раненых вовремя выносили. Я иду, вижу около копны воло-

куши. Я говорю связному: «Эй, здесь где-нибудь в копне санитары». Начинаю звать: «Санитары! Санитары!» Никто не отзывается. Тогда я говорю связному: «Надо прострочить копну из автомата. Неизвестно, кто в ней сидит,— может быть, какой-нибудь сукин сын, может быть, враг». А сам связному на верхушку копны показываю. Связной выпустил очередь по верхушке. Сейчас же из-под копны санитар выскочил. Я со всего размаха дал ему по уху. Так дал, что не он, а я закачался. У меня два дня после этого рука болела. «Что,— спрашиваю,— по-честному воевать будем?» — «Будем, товарищ майор».— «Ну, смотри! Теперь давай помиримся». Я пожал ему руку. «Смотри, говорю, никому не скажу, что сидел под копной, только теперь давай воевать по-честному!»

Левитас высмеивает и клеймит всякого рода «митинги накоротке» перед боем и бесконечные собрания, когда иной боец думает, что вот через пять минут он, может быть, погибнет, а к нему «лезут с агитацией».

Один литсотрудник спросил Левитаса:

— Но ведь вы какие-нибудь лозунги выкрикивали?

— Какой там черт лозунги! Мне парторг предложил: «Давай крикнем: «За Родину, за Сталина — ур-ра!» Я его послал к чертовой матери: «Ведь нас же перебьют как цыплят! Ведь нас же двадцать два человека, ведь немцы по крику поймут, что нас мало».

— Как же вы в атаку шли?

— Как шли? А так шел, что я сам не мог понять, как я в немецкой траншее очутился. Я бежал как сумасшедший. Никогда в жизни я так не бегал. Навстречу снег мокрый. Бегу, а сам эти очки протираю. Сам не мог понять, как я в траншее очутился. Вскочил, а сам думаю: «Мама, выними меня отсюда!» Мы моментально захватили траншею.

Литсотрудник снова начал приставать к Левитасу:

— Ну неужели вы ничего не говорили, никакой политработы, какое-нибудь большевистское слово?

— Конечно, говорил. Я им так сказал: «Ни шагу назад! Конечно, кто-нибудь из нас погибнет, но погибнут не все. У нас только один выход: погибнуть, как честные люди. Так давайте же ни шагу назад!»

Все эти разговоры о храбрости — все это ерунда. Я иду, а у меня в груди скребет. Но вида не подаю, иду вот так,— Левитас выпячивает грудь.— Иду, посвистываю, а у меня вот тут свистит,— показывает на сердце.— А в голове — жена, дочь. Ну, думаю, прощай, Полина Борисовна! За какую-нибудь секунду вся твоя сорокалетняя жизнь промелькнет. Не изобрели еще такого кино, чтобы так быстро все перед тобою прошло.

В другой раз мы четверо весь участок держали. Да если бы немцы знали, сколько нас, они бы из нас компот сделали. Я предложил товарищам: давайте после себя память оставим, напишем протокол партийного собрания. И написали! Написали, что такого-то и такого-то, находясь там-то, постановили стоять насмерть!

Вот вы, товарищи, спрашивали о политработе. Я вам расскажу о немой политработе. Звонит ко мне командир роты среди ночи: «Левитас, зайди ко мне!» — «А что у тебя там такое?» — «Да ничего, все в порядке, зайди!»

Ну, думаю, этот напрасно звать не будет. А вы должны понять, что это значит «зайди ко мне». Ведь он же в траншее — впереди него дальше, кроме немцев, никого нету.

Холодно. Грязь. Ничего не видно. Немец строчит в нашу сторону трассирующими из пулеметов. Ползу, добираюсь к нему в траншею. «Ну, что у тебя?» — «Да ничего, вот сижу». И я его понимаю... Сидит один среди своих бойцов. В постоянном напряжении: мрак, холодно, мокро и каждую минуту могут немцы в траншею ворваться.

Я сажусь рядом с ним в траншее. Я все понимаю. Я не удивляюсь. Делаю вид, что так и надо. Не спрашиваю: «Зачем меня звал?» Я сижу, прижавшись к нему, час или полтора. Он что-нибудь спросит, я отвечу. Или ничего не спросит. Я посидел с ним, и ему легче. Вот это я называю «немой политработой».

Я плохо вижу, я слепой, но старался это скрывать от начальства. Меня всюду водил ординарец. Замечательный парень. Я звал его «Галилей». Его фамилия была Макавеев, но я почему-то долго не мог ее запомнить и звал Галилеем. Я совершенно не ориентируюсь,— если бы не Галилей, я давно бы к немцам попал. Он меня буквально за руку водил. Замечательный парень. Подойдет и скажет: «Товарищ майор, садитесь!» Я сяду на снег, а он из кармана сухие портянки достает. Где он только ухитрялся их сушить? Всегда у него были про запас сухие портянки.

Галилей все просил меня, чтобы отпустил его снайперить. Достал я ему снайперскую винтовку. Он вылез вперед охо-

18 В. Ковалевский титься на немцев. Самойлов пошел посмотреть, где он, подполз к нему и говорит; «Что же ты, сукин сын, на самом видном месте стреляешь? Ведь убьют тебя!» В это самое время мина трах! И прямым попаданием Самойлову голову оторвало, а Галилея ранило в обе ноги. Я положил его на волокушу и сам потащил. В это время — артналет. Как я только дотащил его — кругом воронки? Когда я притащил его в санчасть, то меня надо было лечить, а не его — так я был хорош. У меня оба валенка были полны крови; когда их сняли и опрокинули, то из них кровь зажурчала, как вода.

545

Рассказывал еще нам Левитас и о том, как он чуть было не попал к немцам вместе с двумя пушками из-за неумения ориентироваться. Спасло только то, что немцы пустили осветительную ракету, и Левитас понял, что ведет людей в обратную сторону. Немцы открыли пулеметный огонь, но по счастливой случайности никого не ранили.

— Ты, наверно, вскочил на лафет? — спросил его лит-сотрудник.

— Какой там лафет—я бежал быстрее лошадей!

Однажды перед боем к Левитасу в землянку зашел артиллерист, представился, объяснил, что прислан поддерживать, и спросил: где можно поставить в землянке рацию? Вел себя безупречно, даже торжественно, так сказать, по уставу. Но вот начался бой. После слабого огня артиллерист рапортует, что «огурцов» больше у него нет.

Левитас сказал ему:

— Слушайте, вы, артиллерист, который прибыл сюда поддерживать нас огнем артиллерии, слушайте, я расскажу вам анекдот. В газете появилось объявление: «Требуется машинистка, знающая русский, немецкий и французский языки». По объявлению явился еврей в шляпе и с зонтиком под мышкой. Он поклонился и сказал:

«Я прочел объявление, что вам нужна машинистка».

«Да! А разве вы знаете немецкий язык?»

«Нет».

«Ну так, может быть, вы знаете французский язык?»

«Не знаю!»

«А на машинке вы умеете печатать?»

«Не умею!»

«Так зачем же вы к нам пришли?»

«Я пришел сказать, чтоб вы на меня не рассчитывали!» То же получается и с вами,— сказал Левитас артиллеристу.— Вы пришли к нам, сняли шляпу и сказали: «У нас ничего нет, мы не можем вас поддержать». Идите отсюда к чертовой матери! Вы полдня пролежали в тесноте у меня на ногах, из-за вашей рации здесь негде повернуться. А теперь, оказывается, у вас ничего нет.— Левитас ткнул артиллериста и еще раз крикнул: — К чертовой матери!

Предыдущая главаГлава 72 из 80Следующая глава