В Афинах, в Пирее, в Салониках идет кровавая борьба. Объявлена общая забастовка. Но к услугам реакционного правительства вот она — Англия: она высаживает десанты. Против партизан, против рабочих брошены танки и авиация, на побережье открыли огонь эсминцы. И все это — Англия: она хочет опять посадить на шею грекам короля. Английские войска под командованием генерала Скоби захватывают квартал за кварталом в Афинах.
Как это ужасно! И мы ничем, ничем не можем помочь греческим патриотам-мученикам в их справедливой борьбе за истинную свободу. Тот, кто остался в живых в схватках с гитлеровцами, сейчас, вот в эту самую минуту, гибнет от пуль наших союзничков англичан.
Досадно, что мы застряли в Прибалтике. Зима, дождь, грязь, голая земля. Технику двинуть с места нельзя. А сами немцы отсюда не уйдут. Наоборот, они подбрасывают резервы: за ноябрь добавили около 30 тысяч солдат, а 1 декабря на семнадцати пароходах к ним прибыло еще пополнение: танки, артиллерия, пехота. Нет, они не уйдут сами.
23 декабря.
Слева от нас уже третий день наступают две армии. Продвинулись с боем на пятнадцать километров. Вот-вот перейдем в наступление и мы. Нам подкинули одну дивизию, но все равно людей у нас мало. Будем комбинировать артиллерией и авиацией. Ставка поставила перед нами задачу: доколотить немцев в Курляндии.
Завтра, в 5 утра, выезжаю на передовую, в 376-ю стрелковую дивизию.
26 декабря.
376-я стрелковая дивизия.
Это была одна из самых трудных, тяжелых командировок.
После прогрызания перешейка в районе Демянского котла сейчас идут самые жестокие бои в истории нашей Ударной армии.
Немцы не хотят уходить из Курляндского мешка. Я видел пленных юнцов (18 —19 лет), свеженьких, крепеньких мальчиков — все члены гитлеровского союза молодежи.
Вероятно, этих мальчиков подбадривают сообщения с Западного фронта Германии, где немцам удалось осуществить большой прорыв на участке американцев.
У нас немцы упорно сопротивляются. Вот уже прошло десять дней, а нашим дивизиям (53-й гвардейской стрелковой дивизии, 376-й с. д. и 98-й с. д.) удалось вклиниться в их оборону всего лишь на семь-восемь километров.
Почти перед каждым хутором по две-три траншеи, а за ними противотанковый ров. Рвы очень глубокие и широкие. Их глубину я измерил сам, прыгая туда время от времени, чтобы укрыться от артналета.
У нас очень много артиллерии. В минуты артподготовки все гремит. Тогда не слышишь полета вражеских снарядов и не имеешь возможности приготовиться, чтобы вовремя лечь. Это очень нервирует, — вдруг совершенно неожиданно, заглушенные грохотом нашей артиллерии, совсем близко начинают рваться немецкие ответные снаряды. Да и для уха и нервов физически трудно переносить звуковые УДары.
Ночью немцы пошли в контратаку с танками. Все наши огневые средства были пущены в ход, чтобы их отбить. А немецкие тяжелые рвались вокруг КП дивизии, где я был, и рвались. Визжали осколки. Я соображал, что гораздо разумнее выйти из избушки и лечь на землю, чем лежать на верхних нарах. Но слишком велика была усталость, чтобы сквозь дремоту заставить себя принять какое-либо разумное решение. Вообще ночь была «уютной».
Я давно уже убедился, что ничем не выделяюсь своим поведением от поведения кадровых военных: и они так же порою вздрагивают и пригибают голову (хотя это бессмысленно, ибо снаряд уже пролетел), они тоже вдруг прыгают и ложатся в канавы и очень часто ведут себя нервозно. Нет, я боюсь ничуть не больше, чем другие.
Повсюду валяются трупы. Я до сих пор не привык к ним и не хочу привыкать! Я до сих пор не могу пройти спокойно мимо трупа и не хочу быть равнодушным. Я боюсь уродства, обезображенности, память о которой преследовала бы меня всю мою остальную жизнь. Я стараюсь не смотреть. Но ведь это как моментальная фотография — миг, и все готово,— уже навсегда врезался в память неожиданно светлый цвет мозга и кровавое месиво, в которое превращено разрывом снаряда поруганное человеческое существо. До сих пор помню один из первых трупов около Робьи под Старой Руссой: как костяная чаша пустой череп погибшего бойца.
Труп врага вызывает у меня неприязнь. Здесь гуманизм и у меня прочно подорван зверствами немцев и долгим сроком войны.
А наши бойцы? Каждый труп вызывает чувство, очень близкое к суеверной жути. Жалость, страх и что-то давящее на сознание от невозможности додумать все это до конца, дойти до основного зерна и все понять.
Нет, в самом деле, невозможно к этому привыкнуть. А ведь я увидел первый труп еще в начале 1942 года!
В дни командировок стоит потрясающая погода. Вечером, пока луна проходит еще нижние слои атмосферы, ее окраска осложнена пороховым дымом, как бы подправлена на картине пастелью, а ночью, когда она выйдет на небесный простор, становится безукоризненно яркой.
Из обеих командировок я возвращался ночью, один при луне. Несколько раз обходил торчавшие из мерзлой земли хвостовые оперения неразорвавшихся 82-миллиметровых мин.
Во втором батальоне 98-й с. д. опять было у меня острое ощущение, что я понимаю до конца и воочию вижу поколение победителей. Комполка спросил: «Кто пойдет на захват «языка»?» — и вся группа разведчика Малышко ответила, как один человек: «Я!» И тогда Малышко сказал за всех: «Вся группа пойдет!» О нем я сегодня буду писать в газету.
Очень интересный разговор был в 376-й с. д. с помощником начальника Политотдела майором Пуховым. Он мне сказал:
— Сорок второй год — год удивления: почему нас еще бьет немец? Сорок третий год — стремление добить немцев окончательно. Сорок четвертый год — год желания, чтобы война скорее кончилась.
Есть только одна категория людей, которые жаждут, чтобы война продолжалась как можно дольше: это некоторые интенданты. Мне известно несколько человек, имеющих на фронте по нескольку жен и отправляющих тыловой жене на машинах всяческое добро.
Майор считает, что лучше всех из молодых воюет тот, кто родился в 1925—1926 годах. Это юноши чистой советской формации. Обработанные ненавистью к врагу во время Отечественной войны, пережившие эвакуацию, потерю близких, бомбежку городов, они в то же время не имеют еще своей семьи, детей, часто даже возлюбленной. На войне они совершенно свободны от дополнительных, отягчающих переживаний, связанных с мыслями о семье.
Очень хорошо воюют и старики, поскольку позволяют им физические силы. Неплохо воюют те, кто был юношей во времена гражданской войны и разрухи.
Отрицательно майор относится к возрастам 1915—1920 годов, называет их «маменькиными сынками»: не выдерживают длительного напряжения, не инициативны и малоспособны принимать самостоятельные, ответственные решения. Я бы на месте майора Пухова воздержался бы так, скопом, осуждать этот возраст.
Я сам видел превосходных воинов из числа восемнадцатилетних юношей. Вчера в госпитале № 222 один из таких сказал мне, что в бою чувствует себя как дома. Может быть, он немного рисовался.
Язык:
« — Сыграй что-нибудь.
— Что?
— Что-нибудь божественное посмешней.
— Что-нибудь революционное, вроде «Потеряла я колечко».
— Сыграй, что не умеешь».
«Облябызал ее».
«Когда кончим войну, опять будем вить гнезда и петь песни».
«По фрицам ходили, как по соломе» (столько было в траншее убитых немцев).
Начальник отдела партийной работы редакции Кормщиков вернулся из бани. Спрашиваю:
— Жарко было?
— Да. Только веник какой-то кипарисовый, никуда не годится — нет березы.
Баня при госпитале. Веники заготавливают санитары: ломают кусты туи на старинном кладбище.
Язык:
«Я работаю над докладом до тех пор, пока он не уместится на спичечной коробке».
«Всякое бывает. Случается, что и пьяный качается».
О густом, хриплом басе: «У него горло работает на зимней смазке».
Если начальник накричал на кого-нибудь, пробрал, говорят: «Устроил ему зимнюю смазку!»
«Потребность курить у меня была алчная: я завертывал как можно толще».
«Парторги и комсорги летят как семечки» (выбывают в бою из строя).
3 января 1945 г.
Межмали (в переводе «Лесной край»).
Наступление застопорилось, продвинулись не более семи— десяти километров. Строим оборону, закрепляемся на новом рубеже.
Не было случая, чтобы во время атаки не поднялось бы по сигналу хоть одно подразделение. Люди вели себя превосходно. Беда в том, что, несмотря на чудовищный огонь нашей артиллерии, батареи немцев не были подавлены.
Новый год встретили на мызе у своих хозяев, где нас поселили.
Две милые девочки хозяев — Аида и Ливия (10 и 13 лет) — зажгли в гостиной свечи на елке. И вот вся семья латышей запела псалмы: Аида держала перед собой книгу, отец и мать иногда тоже заглядывали в нее.
Когда свечи на елке догорели, хозяин рассказал нам, как он прятал от немцев советского летчика. Летчик отбомбился над Кёнигсбергом и на обратном пути вынужден был из-за неисправности в моторе выброситься на парашюте.
Хозяин сказал:
— Я теперь у этого летчика оторвал бы голову, если бы где-нибудь его бы встретил.
В чем же дело? Хозяин спас ему жизнь, подобрал его в лесу, несколько месяцев кормил его и прятал от немцев. Но парень был совсем молодой и заскучал. Понемногу он начал выходить из подвала и делать в окрестностях разведку. Познакомился с русскими девушками, которых угнали немцы. Девушки работали на соседних мызах. Повадился ходить к ним по ночам. Кто-то из них, якобы из ревности, донес. Летчик исчез бесследно, а хозяина, после безрезультатного обыска, вызвали в Митаву на допрос. В тюрьме он просидел две недели. Ему сломали два ребра, но он не сознался в том, что укрывал летчика.
Не может наш хозяин простить летчика: зачем ходил к девушкам!
Головные боли с каждым днем усиливаются. Упадок сил такой, что встанешь с постели, наденешь один сапог — и уже опять хочется лечь и отдохнуть.
Продиктовал на машинку рассказ для газеты: «Колыбельная песня».
Язык:
«Как говорит пословица: один раз в год и грабли стреляют».
«Имеет попытку пожить с ней».
«Изобретение собственных родителей образца 1925 года, о чем и докладываю».
«Ишь как капитан крепко рисует» (то есть выражается).
«Николаев его не переваривает, а Петров — его. У обоих желудки неважные».
Бросается в глаза масса нашей артиллерии. Она стоит прямо в поле, под открытым небом. Авиации у немцев здесь нет. Стоят наготове и наши танки.
Пленные говорят, что против нас действуют две танковые дивизии (4-я и 12-я) и гренадерские части. Задание: восстановить положение, вернуть то, что они утратили после нашего наступления.
В Латвии на освобожденных местах быстро восстанавливается советская власть. Представители населения помогают официальным учреждениям. Организованы нечто вроде наших комитетов бедноты периода после гражданской войны. Вот представители из такого комитета и пришли описывать имущество наших хозяев.
В Доме началась беготня. Аида и Ливия разревелись. Хозяйка принялась накрывать стол с пышным угощением. А пока что бойкий старичок из «комитета бедноты» принял из рук ее компаньонки авансом стаканчик прозрачной жидкости. После этого он стал добродушно всех хлопать по плечу, а с нами лез целоваться. Тем временем можно было через окно увидеть, как суетившийся во дворе хозяин что-то тащит в мешках и прячет. Потом он погнал в лес двух коров.
Когда хозяин наконец присел к столу, старичок был уже «хорош». Он налил себе и хозяину по стакану, чокнулся и запел:
Я — дурак, ты — дурак,
Дураки мы оба.
Выпьем этак, выпьем так — Мы друзья до гроба!
В пиршество были втянуты и некоторые сотрудники газеты. «Львиную долю» в разговорах (по прекрасному выражению Жюля Ренара) взял себе Левитас—бурный, чувственный, со вздернутым носиком и сверкающими, как у сатира, глазками.
Я писал на подоконнике очерк для газеты. Старичок подошел ко мне и, безуспешно пытаясь меня обслюнявить, сказал:
— Капитан, вы нас обижаете, вы должны выпить со мной за советскую власть. Неужели вы против советской власти?! Ведь я же отложил опись имущества этого кулака (жест в сторону хозяина, который поспел наполнить для него стакан), почему же вы не можете отложить свою опись? — Протягивая мне стакан, он запел:
Я — дурак, ты — дурак, Дураки мы оба...
Левитас насилу оттащил его от меня.
От вчерашней, первой в Прибалтике метели остались только пухлые сугробы. Сегодня ослепительное солнце. «Вечор, ты помнишь, вьюга злилась...»
Потянуло в лес по не примятой еще никем снежной целине. Почти у самой опушки увидел след дикой козы и шаг за шагом побрел по следу козы в лесную чащу, стараясь разгадать, зачем она сюда приходила. Вот здесь она перепрыгнула через межевую канаву, остановилась у поваленной березы и сощипывала с веток сухие листья. Пошла дальше. Прыжок. Опять пошла спокойно. Обошла стороной густую заросль лесных младенцев — шестилетних елочек, плотно заваленных снегом. За елочками открылась красивая просека, и я пошел, оставив в стороне козий след.
Вдруг прямо перед собой я увидел козочку — она совершенно спокойно переходила просеку. Меня не видит. Я пошел за ней следом. То затаиваясь за каким-нибудь стволом, то снова приближаясь к козочке, я следил за нею минут десять. Но вот она подняла голову и посмотрела мне прямо в глаза. Я замер, старался дышать незаметно, но все-таки что-то хрустнуло у меня под ногой. Коза сделала огромный прыжок и ускакала, показав мне «салфетку» — белое пятно под хвостом и на обеих ляжках.
Я хотел пройти дальше по ее следу, но вскоре наткнулся на свежий след человека, словно он прошел здесь несколько секунд назад. У незнакомца валенки почти в два раза больше, чем мои. В лесу сразу стало как-то неуютно. Кругом много заброшенных старых землянок. В них может отсиживаться и скрываться кто угодно. Я вынул пистолет из кобуры, сунул в карман шинели, но из руки не выпускал. Через несколько минут совсем недалеко раздался винтовочный выстрел. Я решил, что кто-то убил козу. Может быть, даже хозяин таких огромных валенок. В самом деле, вскоре я увидел, как на небольшой полянке кто-то в черном пальто возится над окровавленной козой. Больше всего меня удивило, что от козы шел такой сильный пар на морозе. Человек делал быстрые, резкие движения, он торопливо кромсал ножом что-то у козы. У него было очень бледное, с прозеленью лицо, как будто он несколько недель просидел в темном подвале.