Но он так и не открыл мне «ужасного случая». В конце концов он сказал:
— Ведь для вас это пустяк, два слова, а для меня, как вы, должно быть, догадываетесь, это что-нибудь да значит.
Я задал обычный мой вопрос о его заветном желании (кроме скорой победы). Он ответил:
— Наткнуться на дурную пулю, чтоб сшибла голову!
Эта часть разговора прошла туго: он мялся, отвечал иносказательно. Приходилось вытягивать из него слово за словом, а он как бы удивлялся моей недогадливости, тому, что я не понимаю самого простого.
— Почему же нужна дурная пуля? — не отставал я от него.
— Тут коротко и ясно! Все как-то вверх ногами идет. Родным надоело писать. Раз сорок писал — никто не отвечает, точно они там сгорели все. (Местность была оккупирована.)
Опять начал мяться, не отвечает на прямые вопросы.
Задал я ему и такой вопрос:
— Изменяется ли, по-вашему, человек на войне?
— Да, можно сказать, на войне от человека остается половина. Все гражданское война выпускает. Становишься нервным. Как разнервничаешься—по тебе стреляют, а ты хоть бы нагнулся. Идешь как черт. Вообще, перемена в самом себе большая получилась. С людьми спокойно говорить не могу. Я даже сам себе удивляюсь: сидишь иной раз, и никакой в тебе мечты нет. В жизни перестал интересоваться почти всем.
Задал я ему обычный свой вопрос: «Если бы на свете была книга, в которой был бы ответ на любой вопрос, на какой вопрос хотели бы вы получить ответ? Или если бы в ней была отдельная ваша страница, что бы вы на ней хотели прочесть?»
Он ответил:
— Такой книги нет. А потом, меня ничто не интересует. Я даже сам удивляюсь. Ничто не интересует. Нет связи с мирным миром. Переменилось в жизни все. Раньше я около пуль ползал, а теперь хожу в рост и никогда не думаю ложиться. Одно у меня желание, и я знаю, что оно сбудется.
Здесь он процитировал слова Чапаева из кинокартины по поводу того, что есть пули дурные, а есть — умные. И вот, по словам Тернового, надо догадываться, что на свою голову он ждет умную пулю.
В конце концов из его глаз полились слезы, скупые, но самые настоящие. Надо знать, что об этом человеке, о его подвигах множество раз писали и в дивизионной газете, и в армейской, и во фронтовой. Мало того, фронтом издана отдельная листовка с его портретом.
В разное время он захватил двенадцать языков, из них два обер-лейтенанта; десятки раз ходил по вражеским тылам, взрывал мосты и склады, добывал для разведотдела ценнейшие сведения, обеспечивал связь с партизанами.
О чем же он плакал?
Он сидел в самом темном углу ямы и, возможно, был уверен, что я не вижу его слез.
Он сказал: «У меня нет земляков». Он как бы отрекается от них. В его деревне были случаи измены и отсиживания от трудностей войны. Если он узнает, что его мать и сестренка убиты немцами или кем-либо по доносу, он там совершит такой самосуд, что его самого не помилуют. Поэтому-то он и хочет, чтобы пуля сорвала с него голову,— лучше уж погибнуть здесь, на войне.
Тернового мучит мысль об изменах в начале войны и мысли о том, что мать и сестра могли погибнуть. Его оставляли в тылу «по броне», но он ушел на войну добровольцем.
О нем я написал в армейскую газету маленький очерк: «Мне стыдно, товарищи!» Терновой рассказывает там, как он встретил в лесах, в тылу у немцев, русских людей, умолявших его освободить их от немецкого рабства. «Одна женщина упала передо мной на колени, умоляет спасти дочь — немцы угоняют в Германию. Ужасная картина: на колени упала, за ноги меня хватает».
Терновой спас их оёеих— й мать, и ее восемнадцатилетнюю дочь,— он перевел их к нам через огневой рубеж.
Терновой — все из той же породы победителей, несгибаемых, несмотря ни на что. Теперь я хорошо знаю этих людей. Вчера пополнил свою галерею — ходил в госпиталь, где ночевали участники слета орденоносцев. «Взял материал» у двух пулеметчиков: Попова и Васильева. Первый — грузчик Ленинградского порта, второй — москвич, позолотчик из типографии. Так же, как командир пулеметной роты, старший лейтенант Казаков, и они могут сказать о себе: «Я знаю, что там, где я нахожусь, пока я жив, если в меня не будет прямого попадания в лоб,— пусть я даже ранен — враг там не пройдет!»
У меня наконец появилось такое чувство, точно я осязаю, вижу до дна душу человека, который победил в этой войне, победил там, на огневом рубеже. Точно я его пристально анатомировал. Я знаю, я видел множество людей, я их понял— тех, кто умрет, но не отступит. Простые люди, вросшие всем своим телом, всем своим духом в победу, пришедшие к ней через огонь переднего края. Обычно это очень простые, ясные люди, добрые и беспощадные — это и есть наш советский народ, поэтому мы и освободим человечество от фашизма.
Долго, очень долго я не понимал этих людей, не осязал источника стойкости. Я встречался с людьми, мне говорили об их подвиге, я видел ордена на их груди, но у меня было такое чувство, словно я не знаю об этих людях чего-то самого главного. Все хотелось проникнуть глубже и глубже: почему же, ну почему они идут на смерть?
Моя наивность штатского, мирного происхождения заключалась в том, что я искал универсальную формулу, вскрывающую пружины, которые помогают преодолевать страх. Я был похож на алхимика, ищущего «философский камень». Такой формулы не существует.
Понимание пришло не от знания воинского устава и формулы, а оттого, что я принял в свою душу и процедил через нее множество судеб живых и мертвых людей войны. Я стремился сопереживать то, что испытали они, и перевоплощался в них до щемящего чувства полной слитности с ними.
Истину надо искать для каждого отдельного случая, а не в чем-то общем для них всех. Это относится и к героям, и к нищим духом, к людям робким. Ведь у каждого из них тоже есть нечто похожее на железо, которое гремело под чьими-то сапогами. Человек давно уже о нем позабыл, но заноза глубоко сидит в его подсознании. В минуту смертельной опасности «железо» вдруг звякнет у него над головой. Он дрогнет, струсит, погубит себя и других.
Помню, Балабуха сказал: «Враги страха: разум, чувство долга, сила воли, любовь». Его слова мне показались академической цитатой из воинского учебника. Но с какой же силой расцвела эта «любовь», когда хирург Дзюбарский рассказал мне о жене полковника Ильина! Она поползла спасать своего раненого мужа. Смерть не была для нее абстракцией: на ее глазах был убит санитар, тоже пытавшийся вытащить из-под огня полковника.
Любовь помогла преодолеть страх смерти и судомойке из московской столовой — санитарке Безручко. Вот это и есть «любовь сильнее смерти». Она полюбила старшину и под огнем поползла, чтобы его спасти. Она погибла.
А что такое «разум — враг страха»?
Опытному бойцу разум подсказывает: надо не трусить и прижиматься как можно ближе к врагу,— около его окопов безопасней. Немцы не бомбят свой передний край и не бросают туда снарядов. Они боятся, как бы не задеть своих. Значит, проскакивай нейтральную зону как можно быстрей, не бойся! Вот чему учит разум и опыт.
А что такое «высшая сила души»? Она-то больше всего помогает гасить страх смерти. Ведь смерть, умирание — это не что-то потустороннее для твоей жизни. Это часть твоей жизни. Небытие начинается только лишь после смерти, а сама смерть — это еще часть твоей жизни. Поэтому не безразлично, как умереть.
Человеку, обладающему высшими силами души, умереть легче, нежели остаться живому и жить с вечным сознанием, что ты подлец, опозоривший свою мать, жену — всю свою семью, предавший Родину. Это подобно тому, как отец, чтобы спасти своего ребенка, бросается в дом, охваченный пожаром. Ему легче умереть, чем оставить родимое существо в огне, а самому продолжать жить подлецом.
Подвиг совершает не тот, кто постоянно об этом думает, а тот, кто добросовестно работает на войне, трудится «в поте лица своего», так же, как он пахал и сеял, выкладывал из кирпича печи, замешивал бетон и строил фабрики и заводы, возводил тело величайших в мире плотин.
ТРУД, работа... Тот же Балабуха мне сказал: «Кто трусит, тому надо давать работу и держать ближе к себе. Ответственность спасает от трусости». Большинству командиров некогда испытывать страх и думать о смерти: они заняты работой по подготовке боя, работают и в самом бою — руководят боем.
О том, как работа спасает от ужаса ожидания смерти, мне рассказал летчик Абанин, заместитель командира одного из гвардейских авиационных полков.
Абанин падал со своим самолетом с высоты семидесяти метров. Его сбил на маневрах свой же товарищ — ведомый: задел крылом. Выправить самолет на такой высоте невозможно. Пока самолет падал, Абанин ни на секунду не переставал работать: надо было отключить подачу горючего, не забыть об электрозажигании — сделать все, чтобы при ударе о землю не произошло пожара. Не было времени испытывать страх. А бортмеханик, падавший вместе с Абаниным, в продолжение всех семидесяти метров падения был охвачен непрерывным ужасом от ожидания неминуемой смерти. Напряжение было столь велико, что у бортмеханика перегорели в его нервной системе «предохранительные пробки».
Очнувшись от забытья, уже на земле, Абанин услыхал зловещее шипение: на раскаленные части мотора вытекал бензин. Мог произойти пожар.
— Выскакивай — сгоришь!—крикнул Абанин механику.
Но тот не двигался с места. Он смотрел в одну точку и хохотал как безумный.
— Спасайся — сгоришь! — крикнул еще раз Абанин.
А тот хохочет.
Абанин вышел из госпиталя работоспособный. На войне он уже сбил несколько вражеских самолетов, летает еще и сейчас, а бортмеханик, который не был свободен от ужаса ожидания смерти, попал в психиатрическую больницу и больше никогда не летал.
А что такое Родина, которую долг повелевает тебе защищать до последней капли крови? Родина — это не торжественная, парадная эмблема, не символ, не агитационный плакат, — это железное кольцо на калитке в палисаднике отчего дома, кольцо, к которому тянулась твоя ручонка, когда тебе было три года и ты пытался приоткрыть дверь, чтобы прямо с порога приступить к открытию неведомого тебе мира; это скрипучий колодец на огороде твоего дедушки; это ломоть хлеба, — его отрезала для тебя мать и густо посолила, перетирая в натруженных пальцах крупицы соли. Родина — это любимая учительница в школе, это пионерский поход за сбором душистых лекарственных трав; это первый поцелуй за углом переулка, летняя практика на строительстве днепровской плотины и первый полет на планере в авиационном кружке. Родина — это поле ржи и пшеницы, по которому ходят тугие волны от свежего ветра, и никак не могут разгладить их тяжелые тени от облаков. Родина — это могила моего отца. Я до сих пор прихожу сюда в самую тяжелую минуту, казалось бы, безысходной тоски и стараюсь отгадать: как поступил бы отец на моем месте и — сам уже тоже седой — прошу у него совета. Родина — это неисчислимое множество великих и малых, кровно-родимых, не отторжимых ни от меня, ни от тебя, неповторимых примет.
А для малодушных, робких, у кого «высшие силы души» засохли еще на корню, задавлены разными бедами в самом зародыше,—для них-то и существуют более сильные средства. Ну, а для явных трусов и предателей — высшая мера наказания.
И вот теперь я чувствую этих людей — и героев и слабеньких, понимаю, знаю, добрался до самого корня. Осталось самое трудное — дело художника: изобразить, сделать и для читателя этих людей осязаемыми, правдоподобными. Самое трудное, потому что героизм, стойкость — это результат, а до этого — длинная-длинная цепь всякого рода причин. И при этом — тысячи вариантов.
Из лексикона Тернового:
«Когда идешь из разведки, не поспишь трое суток — на все смотришь тупо, не понимаешь, что там делается — сон это или чего-нибудь... А когда только отдохну — обратным порядком начинаешь размышлять своей головой».
«Что папиросу выкурить, что найти противника. И вообще, в моей жизни я не встречал ничего сложного».
Про то, как тащил языка:
«Дал ему маленькую пилюлю по голове, —он без чувств. Я взвалил его себе на спину. Торф, болото, а я не заморился. Принес, только тогда почувствовал, что на войне, а то казалось — где-нибудь из сада тащу яблоки».
Говорили о переменах на войне:
«Автомат я видел в тысяча девятьсот сорок первом году только у подполковников и полковников. Смотрел с азартом: что за машина?»
«Забурчали наши самоходные пушки. Здесь мы наблюдали, как немцы отступали. Смешно. Любовались!»
Расстался я с Терновым все-таки с тяжелым чувством. Что-то у меня с ним не получилось. Я не смог ему помочь. Вряд ли наша беседа его облегчила. Не вырабатывается ли у меня шаблон, стандарт? Не становлюсь ли я черствым? Надо, чтобы разговор с человеком давал ему отдых, удовлетворение, чтобы ему становилось легче жить и воевать.
Вчера, когда я говорил с пулеметчиком Поповым, вмешался один из разведчиков. Попов только что сказал: «Я теперь знаю, что делать с немцами, когда придем на их землю». (Он был на суде в Слоке.) Вот тогда-то разведчик сказал:
— Мы, русские, отходчивы, как мать. По горячке набьешь пленному морду, а потом отойдешь в сторону, дашь ему закурить, жалко станет, дашь поесть.
С Поповым, Васильевым и старшим лейтенантом Казаковым я разговаривал в госпитале. Вокруг то и дело рвались немецкие тяжелые. А наши штурмовики буквально весь день висят над немцами и расковыривают их боевые порядки. Вечером, когда уже чуть начало смеркаться, хорошо было видно, как штурмовики, войдя в пикирование, мерцали всем корпусом — открывали огонь из всех пушек и пулеметов.
Торжественное заседание в Слоке, в кинотеатре. Слушали доклад Сталина по случаю 27-й годовщины Октябрьской революции.
О нашем участке фронта Сталин сказал:
«Восьмой удар был нанесен в сентябре — октябре этого года в Прибалтике, когда Красная Армия разбила войска противника под Таллином и Ригой и погнала их из Прибалтики. В результате этого удара: а) была освобождена Эстонская Советская республика, б) была освобождена большая часть Латвийской Советской республики; в) была выведена из строя союзница Германии — Финляндия, которая объявила войну Германии; г) более 30 немецких дивизий оказались отрезанными от Пруссии и зажаты в клещи между Тукумсом и Ли-бавой, где они теперь доколачиваются нашими войсками».