К книге
Тетради из полевой сумкиСтраница 6
8%
Страница 6
6

Поростаев — телефонисту:

— Дайте «Африку» — Семерникова. Слушай, Семерни-ков! Все танки в деревне, десант — в деревне. Ваш первый разбежался, и все они гибнут поодиночке. Я даю огонь по Великому Селу — оттуда весь огонь. Сейчас же отправляйтесь навести порядок. А то, что было у Гладильщикова, разбежалось. Комиссару выделить десять курсантов. Всех останавливать, всех проверять. Пехота отошла. Значит, танки тоже отвести за пехоту. Нужно оправиться. Дорогу заминировать. Закрыть дорогу. Принять меры обороны. Это — только после твоего доклада, что танки вышли. Погоди, где же четыре? Что было? Фу! Как же ты можешь воевать, если не знаешь, сколько у тебя было? Значит, твоему докладу опять верить нельзя. Ступай и сам наведи порядок! У меня все!

Майор-танкист, с трудом дождавшись, когда Поростаев окончит, опять попросил:

— Товарищ генерал-майор, я вас прошу...

Но Поростаев оборвал его (он уже взял карандаш и спокойно рисует на бумаге каких-то уродцев):

— Майор, нажмите на свои нервы!

— Товарищ генерал-майор, мои нервы крепкие — все выдержат!

— Раненых много?

— Много!

Гасилевский иронически говорит как бы самому себе:

— Одного раненого ведут двое, третий — несет его винтовку. Все трое охают, и он идет как ни в чем не бывало...

В это время закричал казах:

— Танк выходит из ловушки задним ходом!..

Майор встрепенулся. От радости он обращается к Поро-стаеву без звания:

— Товарищ Поростаев, разрешите идти? Я вытащу этим танком два подорвавшихся.

— Идите, действуйте, а я подготовлю вам огонь. Товарищ Кунак, вызывайте своих артиллеристов.

Начальник артиллерии дергает за рукав опять задремавшего телефониста.

— Слушай, друг, так дело дойдет до трибунала!

Вмешивается Поростаев:

— Товарищ Кунак, прошу вас, сядьте на его место. Пускай боец выйдет на воздух — ему надо освежиться. Минут десять, не больше. А через час придет смена.

Я тоже больше не могу — заползаю на нары, полевую сумку вместе с тетрадками записей — под голову, ушанку тоже — под голову.

Хочу видеть Балабуху, хочу видеть Семерникова, видеть высотку 45 — 46, деревню Онуфриево, хочу видеть людей, которых Поростаев заставлял идти в бой, заставлял взять высотку и Онуфриево.

Ломоносов позвонил Семерникову и Балабухе, предупредил о моем приходе.

О командире 121-й бригады Семерникове записать нечего— он утомил меня тем, что во что бы то ни стало хотел напоить водкой. Не знаю, был ли он так же настойчив, когда пытался взять Онуфриево? Со мной его тоже постигла неудача.

Начальник Политотдела бригады Торгашев увел меня ночевать к себе в землянку, надеясь на долгий разговор. Дело в том, что перед самой войной он прочитал мой роман «Хозяин Трех Гор». Но разговора не получилось.

К Торгашеву должен был прийти военком минометной батареи Мецнер. Этот энергичный белокурый двадцатидевятилетний военком совершенно неожиданно для всех, кто знал его, бросил в бою свою батарею. Его даже не ранило, а просто слегка задело, обожгло кожу пулей. Мецнер самовольно уехал с передовой и девять дней таскался по госпиталям. Там он хотел заручиться справками, дающими ему право «вследствие ранения» поехать в Москву на полтора месяца.

Торгашев условился с уполномоченным Особого отдела армии, что за ним придет связной, когда Мецнер появится в землянке.

Мецнер вошел, приподняв край плащ-палатки, которая заменяла дверь. В руке он держал какую-то папку.

Торгашев сказал:

— Садитесь, Мецнер. Как дошли?

Мецнер ответил подавленным голосом:

— Трудная дорога.

Он сел на ящик возле столика, на котором довольно ярко горела керосиновая лампочка, и теперь стало заметно, что Мецнер сильно удручен и пришиблен.

— Вы знаете решение партийной комиссии? — спросил его Торгашев.

— Нет.

— Вы исключены из партии!

Мецнер побледнел и долго молчал. Потом он выдавил из себя:

— Мне это тяжело, товарищ комиссар.

Торгашев протянул к нему руку:

— Отдайте ваш партийный билет.

Голос у Торгашева суровый, непреклонный.

Мецнер вынул из кармана гимнастерки билет, вложил Торгашеву в руку, потом закрыл лицо руками и затрясся, заплакал.

— Ну, Мецнер... вы же понимаете... после того, что вы сделали...

— Я честно работал... Я никогда не имел никаких взысканий от партии... Я надеялся искупить...

— Да, но то, что вы сделали... за это вы будете отвечать по закону!

— Но ведь я был в таком тяжелом состоянии, я понял, я пришел... Ведь я честно работал... Никогда не имел взысканий... Я надеялся работой...

— Мецнер, вы же не ребенок!

— Товарищ комиссар, что же теперь будет, что я должен делать?

— Вы ответите за свой поступок перед правосудием.

Снаружи послышались бултыхающие по воде шаги. Подошел уполномоченный, которого известил связной.

— Вот Мецнер! — говорит Торгашев.

Уполномоченный отобрал у Мецнера папку и полевую сумку. Оставалось только увести его из землянки. Уполномоченный обнажил свой пистолет и, пропуская Мецнера вперед, скомандовал:

— Идемте!

Мецнер обернулся с порога и с тоскою в голосе, с надеждой спросил:

— Товарищ комиссар, так что же вы все-таки мне скажете?

Так же сурово, непреклонно, без каких-либо признаков волнения, бесстрастно, как голос рока, Торгашев сказал:

— Когда кругом пролито столько крови, кровь одного труса ничего не значит.

На фронте я еще не видел двух землянок, которые были бы похожи одна на другую — в каждой есть что-то свое, неповторимое. Избы, на мой взгляд, более однообразны, чем блиндажи и землянки. Землянка Политотдела едва не стала нашей могилой. Ничего более сырого, чем жилище Торга-шева, я еще не встречал: с потолочного наката непрерывно текло, глиняные стены оплывали и деформировались почти что на наших глазах. Ноги все время в воде. Даже печка долго не растапливалась — и не из-за сырых дров, а потому, что было мокро в самой печке. Связной долго бился над ней, пока в трубе не загудело.

Мучительно было спать в такой сырости. Счастье наше, что мы проснулись вовремя. Задержись мы еще немного, и вряд ли я смог бы когда-нибудь взять это перо в руки. Мы еще не успели выйти из землянки, как под тяжестью наката начали глыбами обваливаться ее стены, прямо на нары, где мы только что лежали. К полудню на том месте, где мы ночевали и где был арестован Мецнер, осталась только яма с рыжей водою, а на поверхности ее плавала грязная пена с пузырями и мелкие полешки дров.

Утром я отправился к полковнику Балабухе. Он со своим военкомом спасался от потопа: блиндаж заливало водой, хотя он был обкопан глубокой канавой. Два бойца, обливаясь потом, работали каской в четыре руки, старались вычерпать— бесполезно. Пришлось все бросить и ставить палатку.

Балабуха — в сплошной седине, но крепок и высок, с сильным загаром, усатый и голубоглазый, у рта и у глаз — много мелких морщинок. Старик чуть старомоден, в нем угадывается служака времен первой империалистической войны. Даже странно, что такие военные есть еще в нашей армии. Старомодно вежлив, весь как будто из старого мира, так хорошо, даже слишком хорошо мне знакомого.

Бойцы вытащили из безнадежного блиндажа печку и принялись ставить между сосен палатку. Мы с Балабухой разговорились не сразу. А вокруг нас — весенний лес, пестрый от ржавой хвои и зеленого мха, прошитого веточками прошлогодней брусники, пестрый от лоскутов снега, от струящейся повсюду воды, в которой играют солнечные зайчики. Поют птицы.

Балабуха знает от Ломоносова, кто я такой. Он начал наивный разговор, который якобы должен интересовать писателя.

— Так и запишите: все зовет к жизни, а над тобой витает смерть во всех видах: миномет, пулемет и сверху — фрицы!

Он сказал, что видел уже кустик зеленой травы и как раз возле кустика пела птица.

Мне стало не по себе, и я заговорил о том, что кой у кого из тех, кто воюет с первых дней войны, ощущается явная усталость.

Балабуха решительно перебил меня, даже еще не догадавшись, что я имею в виду:

— Никакой усталости. Есть только чувство ответственности, и она заставляет забывать все остальное. В самом деле, какой у меня выбор, если все бежит и остается только тридцать пять человек. Тут только одна мысль: «Оставайся с ними тридцать шестым!»

Я пытался объяснить, что имею в виду совсем другое, но он говорил свое:

— Да, такие есть! Бежит один гражданин с вытаращенными глазами и кричит: «Полковник, все пропало!» — «Что,— спрашиваю,— пропало?» Достал пистолет. «Ничего, говорю, не пропало». А он: «Застрелите меня, а то я не могу вытерпеть! »— «Ни хрена я тебя не застрелю, а пойдешь обратно!»— «Обратно? — почесал за ухом и сказал:—Ну что ж, можно и обратно!»

Я спросил у Балабухи:

— А вам самому, товарищ полковник, бывало когда-нибудь страшно?

Балабуха стал пристально меня рассматривать, как какую-нибудь божью коровку. Под взглядом этого седого человека я вдруг почувствовал себя мальчиком.

— Вы, кажется, не такой уж молодой человек,— сказал наконец Балабуха.— Вы, должно быть, слыхали о царском генерале на белом коне?

— Как же, как же,— генерал Скобелев, освободитель балканских славян от турецкого ига.

— Ну так вот, генерал Скобелев говорил: «Плюньте тому в глаза, кто будет вас уверять, что не знает страха». Разве можно, например, считать трусом Юлия Цезаря? А известно ли вам, что он, как ребенок, боялся грома? Известно ли вам, что знаменитый полководец маршал Люксембургский страдал поносом во время каждого сражения? Один из лучших военачальников Наполеона, маршал Мюрат, множество раз обращал в бегство неприятельские полки, а во время атак испытывал самый настоящий страх. Но никто не считает их трусами. Храбрец не тот, кто не знает страха. Не испытывает страха только труп. Храбрый человек тот, который способен силою воли и разума преодолеть страх.

Если бы вы,— продолжал Балабуха,— обучались в юнкерском училище, вы бы запомнили на всю жизнь: страх побеждается высшей силой души человека, чувством долга, любовью к «други своя». Враги страха: разум, чувство долга, сила воли, любовь.

Старик говорил смачно, вкусно. По-моему, он даже похорошел. Он был доволен, что я подбросил ему эту тему. Любопытно, а как он переживает то, что ему не удалось отобрать у немцев высотку 45—46? Я спросил его об этом.

— Так ведь это же пустой формализм! — сказал Балабу-ха.— Не доползли триста метров? Так ведь я же все равно держу под огнем все его дороги. Мы не рыбы, мы не можем плавать на глазах у немцев. Половина моих жертв не убитые, а тяжело раненные утопленники...

Я признался, что хотел бы взглянуть на высотку.

— Так ведь это же проще пареной репы! — сказал, даже как бы обрадовавшись, Балабуха.

Он сам повел меня на передок.

Балабуха менялся в лице, его глубоко огорчало, если он видел брошенную на дороге какую-нибудь вещь из воинского обихода. Ему было обидно, что так дешево ценят человеческий труд. Он не мог оставаться равнодушным, и пока мы шли к высотке, то поднимет гофрированную трубку от противогаза и повесит ее на ветку, то вытащит из грязи и поставит на пень совершенно целый котенок, лишь слегка помятый, подберет какую-то металлическую сеточку неизвестного мне назначения и тоже повесит; возмутился, найдя диск от ручного пулемета, набитый патронами, и прислонил его к комлю березы так, чтобы диск все проходящие могли видеть и подобрал бы тот, кому он нужен.

Мы дошли до последней черты. Здесь наблюдательный пункт полковой артиллерии. Молодая, редкая ольха. Сквозь голые ветки видны немецкие блиндажи. Это и есть высотка 45 — 46 — маленькая, еле-еле возвышается над местностью. До немецких блиндажей, пожалуй, метров восемьсот, не меньше. Маскировка у них очень грубая: в глину воткнуты сосенки, большинство уже засохло.

Светит яркое солнце, совершенно безветренно, а под ногами— вода, вода, вода... Снега почти совсем не осталось. Но любопытно: если попадется клочок снега на солнце, над ним на высоте — мне по пояс — стоит как бы собственное облачко — туман: солнце выпаривает из снега влагу, и она тут же — из-за безветрия — снова конденсируется над студеным снегом.

Балабуха отыскал сухое местечко у пня, от которого почему-то пахло копченой рыбой. Мы разулись, повесили на веточках сушить свои портянки и легли на землю.

На дереве в десяти метрах от нас сидел наблюдатель-артиллерист. Он постеснялся сделать нам замечание, но слез с дерева и молча разостлал наши портянки на земле. Артиллерист сказал мне (Балабуха уже задремал):

— На ветках они нас демаскируют, а на земле немец подумает: это снег.

Потом наблюдатель снова забрался в свое гнездо на ольхе. Чтобы не выдать себя, он двигался в таком замедленном темпе, что напоминал австралийского ленивца — самое медлительное существо из всех четвероногих.

Наблюдатель кричит в телефонную трубку:

— Вижу три подводы! Тащатся в Козлово. Надо бы дать огня!

Несколько снарядов прочерчивают в небе невидимые дуги своим шелестящим свистом.

До меня еще не успели дойти звуки разрывов, а наблюдатель уже хохочет на дереве и кричит:

— Точно!

А Балабуха спит как праведник,— до чего же, значит, устал человек. Заснул и я.

Внезапно я проснулся. Голые ноги приятно греет солнце. На мою полевую сумку опустилась лимонница, желтая, как канарейка. Через секунду она вспорхнула, едва не задев за мое ухо крылышком. Мне даже померещилось, что я слышу мучнистый запах ее пыльцы. И мои глаза, прежде такие утомленные и равнодушные, после минутного сна и визита лимонницы вдруг начинают все видеть, как в стереоскопе. На разогретое солнцем голенище моего сапога выбралась ящерица, как будто я уже труп. Она зажмурила глаза от блаженства. Дурочка, ведь ты же всю зиму и так спала!

Стороной, за кустами, проходят два бойца. Они громко бултыхают ногами по воде. Один из них жалуется на куриную слепоту:

— Чуть солнце зайдет, а я уже ничего не вижу. Наверно, от голода — не хватает витаминов.

Предыдущая главаГлава 6 из 80Следующая глава