Прошу доставить эту тетрадь в Политотдел армии, чтобы она была передана в Военную комиссию Союза писателей, а потом моей семье.
В. Ковалевский
1943 г. Август. Ореховка.
15 августа.
Запустил свои записи,— впрочем, ничего особенного за это время не было в наших краях.
Иное дело в районе Курска и на Орловском плацдарме. Летнее наступление закончилось более чем успешно. Харьков уже не за горами...
Немцы считали, что причина их поражения под Москвой— «генерал Мороз». Лето всегда благоприятствовало их оружию, лето — это время их побед. На этот раз сорвалось, надо полагать, раз и навсегда. Красная Армия разбила их под Курском и Орлом именно летом.
Пленный унтер-офицер сказал у нас в седьмом отделении, что Гитлер хотел на Курской дуге взять реванш за поражение под Сталинградом.
Не получилось!
Похоже на то, что в основе гитлеровской стратегии лежит наглость и авантюризм. Недооценка наших сил. То же было под Москвой, то же под Сталинградом, а теперь на Курской дуге и под Орлом. Не блестяще обстоит дело у фашистов с разведкой — не знали о наших резервах.
Замечательно, что Красная Армия смогла нанести смертоносный удар без какого-либо антракта после оборонительного сражения, то 'есть как раз тогда, когда немцы считали, что мы истощены.
17 августа.
Командарм рассказал мне, как его спасло знание молитв, когда он попал в плен к Махно: Махно заставил его читать молитвы, чтобы отличить большевиков-безбожников от всех прочих. Рассказал он также, как молитвы спасали его, когда он попал в лапы к белогвардейцам, втерся у них в доверие и организовал побег пленных.
Я спросил командарма: испытывал ли он когда-нибудь чувство страха?
— Всегда! У меня в аттестате написано: «Бесстрашный командир». А я говорю: «Неверно! Я — трус!» Когда бывает какой-нибудь прорыв, наступление, меня бросает то в жар, то в холод, мурашки какие-то бегают. Но дело в том, что я умею брать себя в руки.
18 августа.
Разговор на берегу Ловати с Полиной, санитаркой из медсанбата (383-я дивизия). Совершенно типичный случай. Ее можно целиком брать в повесть или в роман.
Десятиклассница. Пошла на войну в восемнадцать лет. Общественница, пионервожатая в школе, отличница. Отец—повар. Мать — из семьи рабочих. В семье — пять детей.
Очень много читала — «хотела все знать». Любила географию. Жила в Алма-Ате. Горы, ледники. Увлекалась Анной Карениной, ее смелостью.
Когда началась война, бегала по учреждениям, просилась на фронт. Плакала, когда не пускали. Наконец взяли. Мать плакала: «Я с первого дня знала, что ты уйдешь на фронт».
Казарма. Ребята, малыши из школы, каждый день приходили к воротам, просили: «Вызовите нашу Полю!» (Говорит, что после войны пойдет на педагогический, хочет возиться с ребятами.)
; До казармы уже работала с ребятами на войну: собирала лом по всему городу, косточки от урюка (идут на уголь для противогазов), шиповник в горах.
Фронт. Пеший марш. Нечего есть. Раненые — их нечем кормить. Растерялась. Слезы. Первая бомбежка. Хотелось убежать, но сразу же мысль как молния: а как же раненые? Осталась с ними. Взяла два ведра, отправилась в соседнюю часть, выпросила, добилась — дали раненым суп, накормила.
Мы говорили с Полиной два с половиной часа. Устали. На разговор об интимных отношениях на войне она не пошла. Пришлось отложить. Надо обязательно расспросить ее — судьба Полины на войне типична.
По-прежнему у меня стремление объять необъятное. Надо писать рассказ: «Мать ищет сына», продолжать выписки для истории, беседовать с командармом, со Спиридоновым, с командующим артиллерией, генералом Макаровым. Не успеваю. Устал. Много раз ходил на КП в связи с составлением фотоальбома по истории армии (мой текст).
Поймали птичку голосисту
И ну сжимать ее рукой.
Пищит, бедняжка, вместо свисту, А ей твердят: «Пой, пташка, пой!»
(Державин)
Наши войска продолжают наступление на широком фронте (Харьковское, Орловское, Брянское направления).
В Канаде опять встречи Черчилля с Рузвельтом. Я все-таки хочу думать, что наше наступление согласовано с ними и что нужно ждать с их стороны каких-то крупных действий против Германии. В Италии они что-то слишком долго медлят. В их заявлении о борьбе с подлодками есть фраза: «Поэтому необходимо подготовиться к длительной борьбе на море и на судостроительных верфях и использовать наши суда с максимальной экономией для того, чтобы усилить и ускорить генеральное наступление объединенных наций».
Значит, генеральное наступление предстоит?
Коблик думает, что мы решили форсировать окончание войны, что наше наступление — желание добиться выгодных условий при выходе из войны дипломатическим путем (сепаратным), если союзники будут слишком очевидно играть на нашем истощении.
Посмотрим. Не верю. Это бред сивой кобылы. Никогда мы не пойдем на мир с фашизмом.
«Чтоб быть тем и другим (гением и талантом), надо иметь такое мировоззрение, которое захватывало бы в себе весь круг современных идей и подчиняло их одной господствующей мысли. Только тогда овладевает мыслителем фанатизм идей, то есть та ярко определенная, ясная вера в свое творческое дело, без которой ни в искусстве, ни в науке нет истинной жизни» (Стендаль).
20 августа.
На днях Артемьев и Коблик выпили граммов по сто. Показывая осушенную кружку, Коблик сказал:
— Того, кто это изобрел, я ставлю выше всех, выше Спинозы, Лейбница, выше всех греков!
Сознание отстает от жизни. Мы не видим сегодняшнего мира и еще не понимаем происшедших в нем от войны перемен. Но будет ли нам после войны дано анализировать происходящее, констатировать ошибки, фиксировать перемены, формулировать сущее? Или опять мы будем в опасности и ради интересов государства придется довольствоваться неполными истинами?
Мои фронтовые тетради можно было бы озаглавить: «Неряшливые мысли» или «Приблизительные мысли» — все время приходится торопиться, писать начерно.
Коблик говорит, что он совершенно ясно видит молодых людей, которые отбросят нас, будут смеяться над нашим догматизмом. И главное, они, нас оттесняющие, будут выражать нашу же правду.
Беда в том, что многие наши политработники воспитаны на зубрежке «Краткого курса ВКП(б)» (вот именно краткого), но не читали Ленина и глубоко его не изучали.
Со временем молодые люди будут изучать Ленина по-настоящему. Преимущество их в том, что предварительно они ничем не будут напичканы, не испорчены начетчиками и догматиками.
Поколение 20-х годов, получив свободу благодаря революции, тотчас же было зажато железной необходимостью законов молодой республики, которая должна была отбиваться в окружении. Мечтавшие о полной свободе должны были обуздать себя и стать аскетами ради незыблемой прочности республики, ее монолитности.
Мы это делали честно. Мы внушали себе, что надо потерпеть ради революции. Часто мы ошибались и терпели даже там, где наши протесты помогли бы партии избавиться от скверны.
Неужели и после войны международные сложности ограничат наше право на полную откровенность?
Разговаривали с Кобликом о переменах, которые произошли в нем за войну. Он говорит: «Я весь внутренне поседел. Как подумаешь только, какие люди погибли... Сколько их...» Он говорил, что в то же время без войны он никогда бы не достиг такой степени прозрения и познания.
Воображаемый диалог.
Один:
— Природа все время творит.
Другой:
— Что там она творит? Она только воспроизводит то, что было съедено тобой вчера или растоптано мной год тому назад. Времена года — сезоны — из века в век повторяют одно и то же: весной трава вырастает, осенью — засыхает. Люди рождаются и умирают, и снова рождаются люди, а не сверхчеловеки. Так называемое «творчество природы» — это повторное издание одной и той же трагедии, или, если тебе так больше нравится, «Гимна Радости».
Написать рассказ «Я убиваю». Может быть, в форме дневника снайпера. Как пришел он к жажде убивать врага.
Написать о девушке на войне, в форме ее дневника.
Желая добиться от нее интимной близости, он спекулировал на инстинкте материнства, говорил ей, что ее дело родить ребенка и этим послужить бессмертию Родины.
Когда-нибудь в истории будет записано, какую тяжкую борьбу в данный момент ведем мы не только с немцами, но и с нашими союзниками. И величие нашей победы засверкает еще ярче.
24 августа.
Утром звонок из Большого Рябкова. Меня вызвал секретарь Военного Совета капитан Бобровников: «Дмитрий Ефимович просит вас сегодня к себе».
Я немного растерялся. Что сей сон значит? Зачем я понадобился члену Военного Совета Тележникову?
— Алло! Алло! Вы слышите, товарищ Ковалевский? Дмитрий Ефимович назначил в двадцать три ноль-ноль.
Час тоже непонятный.
— А к чему мне быть готовым? — спросил я Бобровникова. Но тут же понял неуместность такого вопроса по телефону и сказал: — Я у вас буду ровно в двадцать три ноль-ноль.
На этот раз Тележников принял меня одетый не по-домашнему (туфли и свитер), а при всех орденах и в новеньком, безукоризненно сшитом кителе. Я еще ни разу не видел его при генеральских погонах. Регалии очень к нему шли, и даже седина его коротко стриженной головы посверкивала праздничными искрами. Похоже на то, что ему предстояла встреча более важная, чем со мной.
Он попросил меня сесть, поздоровался приветливо, но по-военному — руку не подал.
— Ковалевский,— сказал он,— я должен извиниться перед вами. В моем распоряжении только минут двадцать. Бобровников хотел предупредить вас, но вы уже вышли из Ореховки. Извините. Я готов был беседовать с вами всю ночь, но обстоятельства изменились. Сейчас я могу вам только сообщить, что я назначил совещание на послезавтра. Меня просил об этом Баршак. Начальник Политотдела Спиридонов тоже будет присутствовать. Их интересует история нашей Ударной. Как у вас обстоит дело с вашей работой? Какие планы?
Тележников отодвинул на запястье обшлаг и взглянул на часы. Я сделал то же самое, засек время: двадцать три часа четыре минуты.
Я не сразу собрался с мыслями. Меня неприятно поразило то, что ни Баршак, ни Спиридонов не предупредили меня о совещании, словно они хотели застать меня врасплох.
Тележников еще раз взглянул на часы. Я взял себя в руки и рассказал все, что думал о своем пребывании в Ударной. В основном это были мысли, уже изложенные в письме Институту истории, Минцу.
Тележников слушал меня очень внимательно. Нам никто не мешал. Только один раз вошел адъютант и попросил Те-лежникова взять трубку телефона. Тележников шумно дунул в нее и сказал:
— Знаю, все знаю! Буду готов через полчаса.
Он ни разу меня не остановил, и я сказал буквально все, что хотел. Если бы я готовился к этой встрече, можно было бы сказать больше.
— Вы ужинали? — спросил меня Тележников, когда я замолчал.
— Благодарю вас, да,— сказал я, сглотнул набежавшую слюну и тут же пожалел, что сказал неправду. Я был очень голоден. Так тебе и надо, храбрец. А еще упрекаешь Коблика в трусости!
Уходя от Тележникова, я взглянул на запястье: вместо двадцати минут Тележников слушал меня сорок шесть.
В Ореховке все уже спали. Я переступил порог нашей редакционной столовой и постучал во вторую дверь, ведущую на кухню. Сонная повариха попросила, чтобы я сам зажег свечу и отыскал себе что-нибудь на ужин.
Вот так и получилось, что я услышал разговор, крайне для меня важный.
Дело в том, что наша столовая помещается в богатой избе, в полуподвале на кирпичном фундаменте. А над самой головой, за щелястым потолком, находится комната Баршака. Он еще не спал и вел разговор с Лисаветским — и не о ком-нибудь, а обо мне. Я слышал каждое слово.
— Если Ковалевский что-нибудь знает, то только потому, что Коблик сто раз на день это ему вдалбливает. Подумать только, историю такой армии, как Ударная, доверили такому человеку. Ведь зто же политический кретин, бездарность!
Удивил меня и Лисаветский.
Я давно уже начал замечать неприязненное отношение ко мне Баршака. Его, человека властолюбивого, видимо, раздражало, что я от него независим, что со мной общаются члены Военного Совета и я имею доступ к любым документам.
Баршак — бог с ним! Но Лисаветский — вот уж полная неожиданность! Сейчас, пока я сидел внизу в столовой, он подливал масло в огонь, раздуваемый его начальником.
— Собственно говоря, Ковалевский занимается своеобразным шантажом,— говорил Лисаветский.— Члены Военного Совета хотят, чтобы он их изобразил в розовом свете — поэтому они так и относятся к нему. Он сумел создать себе выгодное положение и ни от кого не зависит. Теперь это должно измениться. Раз у вас, товарищ начальник, сосредоточивается вся работа по агитации, вы и это возьмете в свои руки.
Мне стало нестерпимо стыдно за них обоих. Я хотел крикнуть: «Я вас слышу!», но обуздал себя. Если так — не стоят они этого.
Я не спал почти всю ночь.
В чем же моя ошибка, чем я так восстановил против себя Лисаветского? Может быть, тем, что после его исповеди я переключил внимание на других, а ему этого было мало? Он понял, что он — лишь один из многих, кто мне исповедуется, а он хотел бы быть исключением. Я еще раньше замечал, что Лисаветского уязвляет моя бросающаяся в глаза близость с Кобликом. Но разве я мог догадаться, что дело дойдет до прямой неприязни ко мне?
21 августа.
Утром Баршак уведомил меня о завтрашнем совещании у Тележникова. Жаль, что не сегодня. Впереди — целый день, нудный день. Никакого желания работать. На душе отвратительный осадок от подслушанного ночного разговора.
Пойду-ка я в дивизию к Куцепину. До Краснодубья — если идти к Ловати напрямик лесом — километров двенадцать. Ну что ж! Мускульная работа поможет мне переломить тягостное настроение. Вернусь в Ореховку к вечеру и как следует отдохну за ночь перед совещанием.
28 августа.
Получилось не так, как я рассчитывал. Старинная пословица говорит: «Лес — лесом, а бес — бесом». На обратном пути я заблудился.