Помимо того, что немецкие укрепления изучены на местности, захвачены приказы и инструкции. В них категорически запрещено строить дзоты, потому что они развивают пассивность, «сидячку» (немецкое выражение). Там же говорится, что у русских дзотомания.
В самом деле. Часто кочку или холмик у нас принимали за дзот и садили в них снаряды. Костич рассказал о том, как при нем расстреливали холм из 203-миллиметровых орудий, думая, что это дзот с двенадцатью амбразурами. А когда пошли в атаку, у немцев ожил огонь совсем в других точках, и атака была отбита.
Учитывая это, немцы делали ложные дзоты. Правда, иногда они пользовались дзотами, но это были дзоты, отбитые у нас.
Почему же, когда мы разбивали дзоты, огонь у немцев оживал и они отбивали наши атаки?
Дело в том, что мы били по дзотам, а оборона у немцев — в стороне от «дзотов». Она состоит из разветвленной системы крытых траншей и окопов. На болоте, где углубиться не позволяет вода, они строят насыпные окопы или забор с амбразурами, обсыпанный землею и замаскированный. В траншее очень много запасных площадок для пулеметов. Пулеметчики все время меняют площадки, так что неподвижных огневых точек тоже нет. Недалеко от траншей, где-нибудь на обратном склоне холма или берега реки,— землянки, соединенные с траншеей крытым ходом.
Когда мы открываем губительный огонь по траншее, немецкая пехота прячется по землянкам. Но как только мы переносим артогонь в глубину, немцы из землянок бегут в траншею и успевают это проделать, так как мы обычно начинаем атаку метров с шестисот, боясь разрывов своих же снарядов.
Атаки не удавались, потому что мы, находя воображаемые дзоты, часто не знали истинного расположения переднего края немцев — где у них траншеи, землянки, а где настоящие огневые точки.
Теперь категорически запрещено строить дзоты. Надо рыть окопы и траншеи наподобие немецких.
Саша Королев опять откусывает нитку — что-то зашивает. Нет, просто пришивает чистый подворотничок. А мне уже опять почудилось, что пуля продырявила ему гимнастерку. Перехватив мой пристальный, невеселый взгляд, он догадался о моих мыслях и погрозил мне пальцем.
Кто мало знает Королева, может подумать, будто Саша ищет смерти. Чепуха! — он просто о ней не думает и бесстрашно идет туда, где его присутствие необходимо. При чистой совести и высоком понимании своего долга такое место найти нетрудно.
Опять я несколько раз пытался пойти в командировку вместе с ним. Но он всегда находил какой-нибудь предлог и шел один. Я стал настойчиво приставать к нему, тогда он откровенно сказал, что я буду связывать его, мешать. Он бывает в таких местах, попадает в такие переделки... и подвергать меня риску не намерен.
9 апреля.
Коблику письмо. Несчастье: у него умер отец.
Это — тоже жертва фашизма. Эвакуация из Одессы удалась чудом — в самый последний момент. Средняя Азия. Мытарства старика-инженера. Вдруг, казалось бы, счастье: переводят на работу по специальности в Березняки. Но в пути— голод, в Березняках — голод, и совершенно негде жить. Ничего не подготовлено для специалистов, вызванных сюда на работу.
Воспаление легких. Дизентерия. Повторное воспаление легких. Конец.
Сейчас Коблик спит, как несчастный ребенок,— мгновенное нервное истощение. Я не видел его слез. Он только сказал:
— У меня несчастье,— и лег на кровать.
— Отец?
— Да.
Я сказал связному Твердову, чтобы он принес Коблику из столовой обед. Коблик не стал есть.
Спит. Спит, как никогда еще днем не спал.
Пришел бодрый Кунин, хотел вручить Коблику командировочное предписание. Я сказал:
— Пусть спит!
Коблик спит вот уже четыре часа подряд.
Вдруг повалил обильными хлопьями снег.
Жаворонки подняли трезвон, они до того многоголосо славословили все существующее, точно всю свою жизнь мечтали о таком снегопаде.
Они пели минут сорок. Потом все оборвалось разом. Ни одного звука. Казалось, что вымерли все птицы, все до одной. Где же они опустились, где сели, если вся земля побелела?
10 апреля.
Солнце. Тает. Жаворонки тоже оттаяли — поют. Коблик ушел в командировку один. Беспокоюсь об этом ребенке — пошел в новое место, дороги не знает.
«От всяких неудач и дурных настроений я придумал себе верное средство — в предрассветный час выходить из фанзы и, прислонясь к чему-нибудь твердому, сосредоточивать себя на мысли, что мой корень жизни растет, что для этого нужен срок, и оттого не надо никакой беде поддаваться, а всегда встречать беду как неминучее и думать о сроке, что непременно рано или поздно срок моих достижений придет» (Пришвин. «Корень жизни»).
11 апреля.
Я добился своего. Никто не имеет права сказать, что Ковалевский ничего не пишет для армейской газеты.
В редакции лежат два моих маленьких рассказа — «Первое испытание» и «Плитка шоколада». После напечатания «Синей рубашки» прошло двенадцать дней. Так что задержка не за мной.
Вчера в ДКА мы смотрели картину «Ванька», кинохронику и журнал «Киноконцерт — фронту». А сегодня к нам в отделение пришел боец из охраны штаба и сказал, что узнал на экране свою дочь Светлану, которую считал потерянной.
В кинохронике были показаны несколько женщин-патриоток, которые взяли на воспитание детей, потерявших родителей. Немедленно мы устроили вторичный просмотр. Боец убедился, что девочка — его Светлана. Начальник ДКА сегодня же отправил письмо, чтобы узнать адрес той работницы с фабрики «Красный богатырь», которая взяла к себе Светлану.
Я не уверен, что боец прав. Может быть, ему просто кажется, что на экране была его дочь. Есть китайская пословица: «Когда слишком долго ждешь своего друга, то удары своего собственного сердца принимаешь за топот его коня».
Великолепное пособие для политработников издало ГлавПУРККА, в порядке служебного пользования. Брошюра называется: «Откровения гитлеровских людоедов».
Как мог немецкий народ, породивший гениев человеческого разума — Гёте, Канта, Гегеля, породить и смердящую гадину — Гитлера?
Вот его евангелие, то, что он исповедует и проповедует:
«Мы должны остерегаться мысли, сознания и должны подчиняться только нашим инстинктам. Вернемся к детству, станем снова наивными. Нас предадут анафеме, как врагов мысли, ну что ж, мы ими и являемся; я благодарю судьбу за то. что она лишила меня научного образования. Я себя чувствую хорошо. Мы живем в конце эпохи разума. Суверенитет мысли является патологической деградацией нормальной жизни. Сознание — это еврейское изобретение, это то же самое, что обрезание, калечащее человека.
Ни в области морали, ни в области науки правды не существует. Только в экзальтации чувств можно приблизиться к тайне мира».
Первое, что начало весной тянуться, расти из земли,— это какое-то лютиковое растение с резными листьями,— раньше, чем тронулась в путь трава. Росло оно в придорожных канавах, где всего мокрее. На бугорках еще ничто не пробудилось. Впрочем, рост начался еще под снегом. Как только за день оттаивал клочок из-под снега — на нем уже виднелись довольно большие ростки, белые, лишенные света, как это бывает, если летом перевернуть камень или доску, которая долго лежала на одном месте.
В частях много пьют штабные. Водку выписывают по документам на полный состав части, но каждый день гибнут люди, и всегда остается водка, не выпитая кем-то, кто навеки сомкнул свои уста.
15 апреля. Молчанове. Госпиталь.
Потрясающий рассказ Парфенова о глухонемом мальчике, которого пытали немцы, чтобы заставить его говорить о партизанах. Надо ли об этом писать? Или пощадить читателей?
17 апреля. Озерки.
Язык:
«Он ему покозырил» (отдал честь).
«Я был способен брать с передовой, крал языков».
«Зимой, если текут сопли, лучше подлижи, а не сморкайся» (в разведке).
18 апреля.
На болоте кричат-курлычут журавли.
20 апреля. Красная Нива.
Курсы заместителей командиров рот.
Пришли сюда с Кобликом ночью, сделали больше двадцати километров. Даже в темноте пели какие-то весенние птицы. Из овражков тянет чудесным, тончайшим запахом — это на ольхе размякли, раскрылись звенья сережек.
На курсах Коблик прочел лекции о дисциплине, о роли Сталина в организации победы, о международном положении, я — о боевых традициях Ударной. Узнал, что мои рассказы из армейской газеты агитаторы используют на политзанятиях с курсантами. Это усиливает желание писать еще. Коблик советует начать для газеты серию: «Беседы по душам». Первая беседа: «О семье», потом — «О дружбе».
Вечером прогулка по холмам. Еще раз убедился, что весеннее пробуждение растений начинается под снегом. На самой кромке, между снегом и оттаявшей землей, там, где снег истончился, трава даже пробивает снег своими бледными росточками, как бы протаивает себе дырочки в снегу.
22 апреля.
Водил Коблика в овраг, здесь в солнечном затишье сегодня распустилось много цветов. Мне хотелось показать ему волчье лыко. Цветы на голых прутьях этого кустика появляются на свет как бы прямо из коры. Их очень сильный запах напоминает запах гиацинтов. И какое меткое название! — попробуй сломать прутик — ну никак! — гнется, но не ломается — именно как лыко.
Коблик нарвал цветов, составил смешной букетик и в середину всунул еловую веточку. Это сразу омертвило букет.
Коблик спросил меня:
— Вы до конца верите, что бога нет?
— Да. Такого бога, которого можно было бы о чем-то просить и он поможет, не существует.
Коблик сказал, что у любого философа «при выплескивании этого бокала остается некий осадок на дне». Если остаток проанализировать, то всегда получается некая сила. У некоторых это получается очень красиво. Очень откровенен Спиноза, прямо-таки великолепен: «деиз 81уе па1ига» — «бог или природа». «Природа не действует по цели; ибо то вечное и бесконечное существо, которое мы называем богом или природою, действует по той же необходимости, по которой существует... В природе бога не имеет место ни ум, ни воля. Бог, понимаемый как бесконечная природа, действует на основе внутренней необходимости»
Я сказал Коблику:
— Это же просто философия. «Бог или природа»,— в такой формуле нет еще ничего рабского. Церковщина, стуканье лбом в землю и спекуляция на этом сильных мира сего начинается с того момента, когда уверяют, что бога можно просить, стать на колени в позе раба, молиться богу и он волен дать или не дать того, что просишь.
Коблик, увлеченный своими мыслями, сказал:
— Но насколько трагичней и мужественней Ромен Роллан. Слушайте!
И он процитировал без единой запинки, пристально глядя мне в глаза:
— Бог! Вечная жизнь! Прибежище для тех, кому не удалась жизнь здесь! Вера, которая часто есть лишь отсутствие веры в жизнь, отсутствие веры в будущее, отсутствие веры в себя, недостаток храбрости и недостаток радости!
— А вы верите в бога? — спросил я Коблика.
Глаза у Коблика вдруг округлились, стали огромными. Он стал немного похож на того Коблика, который в ужасе метался под бомбежкой в Борисовском лесу. Он сказал с грустью:
— Мы с вами съели не один пуд соли. Неужели вы еще сомневаетесь во мне? Я—атеист, и притом — раз и навсегда. Что же касается философии, то я не знаю другой философии, которая так помогала бы понимать действительность и вселенную, как марксизм-ленинизм.
Я вспомнил свои мучительные детские переживания: я боялся назвать бога дураком. Я не произносил этого слова, но ведь в моем сознании оно уже было. Это терзало меня. Надо понимать, что это означало для глубоко религиозного ребенка, у которого отец был священником.
Я до сих пор помню то место в садике, возле нашего дома в Рыльске, где «искушал меня дьявол», где к моему горлу подступало слово «дурак», адресованное самому господу богу.
24 апреля. Озерки.
Вечер. Гудят темно-синие жуки. В болоте подают голос лягушки. Но это еще не кваканье. Звук похож на то, как на-
1 «История философии», том II. Огиз, 1941, стр. 178. чинает кипеть жидкая манная каша на слабом огне. И куда бы ни пошел в этот теплый вечер — всюду «кипит каша», всюду весеннее брожение, непреодолимое, неистребимое. Шевеление пробуждающейся от зимнего оцепенения жизни.
Слышен голос Лисаветского под окном:
— Убить сто человек из пулемета, не видя их, легче, чем застрелить кошку в упор.
25 апреля.
На машине редакции (Петушков, Баршак, Михаил Светлов и я) едем на слет снайперов в Молчанове.
Спиридонов поручил мне прочесть обращение ко всем снайперам Ударной армии. В тот момент, когда я начал читать, разразилась сильнейшая гроза. Потемнело. Чтобы лучше видеть текст, я стал у двери, на самом сквозняке. Я так углубился, стараясь не ошибиться, что вдруг у всех на глазах сильно вздрогнул, когда над самой головой у нас внезапно раздался удар грома. Но я даже не запнулся. Стало как-то весело на душе, даже забавным показалось, что в этот момент на меня смотрит более ста человек.
После слета — обед. Генеральский стол: Тележников, Ко-стич, Спиридонов. Тележников не пьет — жалуется на печень. А за Спиридоновым угнаться невозможно. Не потому ли у нас с ним что-то не клеится, что я избегаю пить?
Я спросил Спиридонова: видел ли он, как я вздрогнул. Нет, он на меня не смотрел, но видел, как вздрогнули многие снайперы.
В обратный путь мы шли со Светловым. Он шагал впереди по узкой тропе. Мне показалось, что он о чем-то меня спрашивает. Я переспросил, но он ничего не ответил и не обернулся. Потом он опять что-то сказал, и в его бормотании я уловил рифмы: «...Расею — распахал и засеял... из ларца из фамильного... до размеров могильного...»
Немного погодя я спросил Светлова, почему он такой невеселый. Он ответил:
— Я скучаю без своей Дульцинеи.
Всходило солнце. Странный был в это утро пейзаж: чуть-чуть морозило — на деревьях и на земле лежал зеленоватый иней. Это было оттого, что иней осел на молодую траву и по-лураспустившиеся листья. От этого и небо казалось необычного цвета, и вода, словно в цинковые белила добавили немного зеленой краски.