5 апреля. Козлова.
Видел в Голузове чудесных людей. Все мои представления о партизанах были нищенски бедны. Я многого не знал и о поведении немцев, об их политике среди местного населения.
Вот пример их изуверской хитрости. Они хотят изобразить Гитлера благодетелем: от его имени они раздают коров и лошадей, дарят их тем жителям, у которых нет ничего. По их расчетам, молва об этих добрых делах проникнет за линию фронта и облегчит их движение в глубь страны. Фокус заключается в том, что эти же самые коровы были отобраны у нашего же населения, только дальше от фронта, в тылу у немцев.
Проводят политику террора и щедрых подачек. Провокаторской агитацией (издается на русском языке фальшивая «Правда» и газета «За Родину») они внушают представление о том, что Красная Армия разбита и что для Советов все потеряно. За общение с партизанами — беспощадная расправа. Все это привело к тому, что появились предатели, из которых сформирован отряд для борьбы с партизанами.
А где же записи моих бесед с партизанами, где характеристики?
Где же запись о поразительном случае гибели четырнадцати партизан «от одной только галлюцинации», как сказал мне заместитель командира отряда?
Они погибли от голода. Отставали, гибли один за другим, постепенно. Большинству из них начинало мерещиться перед смертью изобилие еды и питья: один видел витрину магазина, другой — накрытый стол в теплой избе, третий, лежа на снегу, плакал, когда его пробовали поднять и заставить идти дальше, просил не трогать, дать еще немного погреться на теплой печи, на которой он лежит... А по пятам гнались немцы на лыжах.
Хотелось пить. Ручьи и речушки замерзли. Один из партизан ударил в лед прикладом автомата, чтобы добраться до воды, и тут же упал мертвым — автомат выстрелил.
Так и погиб весь отряд, кроме двух человек, один из которых рассказал мне этот случай. Но где же подробная запись? Потерял?
6 апреля.
Первый час ночи. Весь отдел агитации и пропаганды лежит вповалку на полу.
Начальник, Губер, включил радиоприемник. Душещипательная музыка, что-то парижское. Чувствую, нет, просто вижу, что никто не спит, но все молчат, каждый переживает что-то свое, домашнее.
Хочется спать. Скудный свет грязной керосиновой лампочки утомляет глаза. В радиопередаче какие-то наглые скрипки и вялые аплодисменты — вероятно, сытых людей— в оккупированном фашистами Париже.
Опять нет сил (от усталости, от недосыпания) записать о беседах в Голузове, о партизанах.
Все-таки запишу, чтобы не забыть, о сухарях. Рассказал наш агитатор Королев (это уже здесь, у нас в Козлове).
К перевязочному пункту на самой передовой подходит боец. У него перебита рука: висит на сухожилиях. Боец открывает дверь в землянку, где помещается пункт, и спрашивает:
— Здесь выдают сухари?
— Что ты, опомнись, какие сухари?! Ложись, сейчас перевяжем.
Раненый захлопывает дверь. Слышны его слова:
— Ничего! Получу сухари, тогда приду на перевязку.
Как раз сегодня я прочел в приказе нашего командарма о смертных случаях в 369-й стрелковой дивизии на почве недоедания и истощения (за февраль).
Сегодня же видел Остроя. Исхудал, помрачнел. Его порыдали вместе с политработниками на проверку организации обороны. В чертах его лица появляется что-то жесткое— видно, сказываются-таки допросы пленных. Юноша гибнет в нем на моих глазах.
10 апреля.
Только что вернулся из Вязок. Ходил в редакцию армейской газеты за письмами. Нет писем! Что такое? Последний раз мои родные писали мне почти два месяца назад.
Идти пришлось по извилистой Редье.
На Редье много луж поверх льда. Сильно тает и на усе-лах. На огородах обнажился из-под снега домашний скарб: самовар, швейная машинка, поднос, чугуны, круглые берестяные короба, гребни для расчеса льна и даже ткацкий станок. Все это вызывает щемящее чувство жалости.
Темным вечером по весенней, раскисающей дороге ходил в соседнюю деревню к бригадному комиссару Куницыну — начальнику Политотдела армии.
Как всегда, вход в комнатушку Куницына завешен байковым одеялом.
По эту сторону одеяла, на кухоньке, хозяйничает его адъютант Савинов, юный, но уже со стальным зубом из-под улыбки. Савинов угощает чаем политруков, которые вызваны к Куницыну из частей и ждут своей очереди разговаривать с ним. Маленький и тоже улыбающийся, начищенный, как медное солнышко, самовар. Стол — бочка с водою. Если кому-нибудь нужна холодная вода — самовар кверху, крышку — в сторону, и черпают кружкой прямо из бочки.
Разговоры среди ожидающих — шепотом. Куницын ведет разговоры за одеялом тоже очень тихо. Снизил голос и я, попав по ту сторону одеяла. Показал ему план нового раздела истории Ударной армии. Куницын заговорил о письме нашего командарма Дубнецова Сталину. Рекомендовал прочесть: оно осветит всю обстановку на нашем фронте и причины наших неудач.
Я задал вопрос о танках. Я имел в виду приказ по фронту, в котором есть такое место:
«Вредная тенденция быть везде с танками часто губит дело. Так, 13.2.42 командующий Ударной армии генерал-лейтенант Дубнецов, не обеспечив сосредоточения 83-й танковой бригады и снабжения ее горючим, раздробил бригаду на группы по одной, две роты, придав их дивизиям и стрелковым бригадам. Командиры последних, в свою очередь, распределили танки между стрелковыми полками и батальонами, где, в силу этого, танки использовались мелкими группами и даже одиночными машинами. В результате такого безграмотного подхода к использованию танковой бригады она целиком оказалась небоеспособной, не проявив должного эффекта своими действиями» (7 марта 1942 г., № 0153).
Куницын, подумав, сказал:
— Видите ли, в армии так: если старшее начальство приказывает, говорит о чем-то в приказе, значит, оно право. Но... — Он не находил продолжения, и я помог ему:
— Я забегаю вперед. Все станет для меня ясным после письма командарма?
— Да.
Это «да» было как гвоздь, забитый до самой шляпки. Мне оставалось только встать.
— Товарищ бригадный комиссар, разрешите идти?
Куницын тоже встал.
— Еще один совет: вам обязательно надо побывать у По-ростаева. Сейчас это самый ответственный участок на всем нашем фронте. Именно здесь немцы бесятся больше всего. Образована особая группа, чтобы не дать немцам соединиться с Демянским котлом. Группой командует Поростаев. Комиссаром у него политрук Ломоносов. Сейчас я позвоню Ломоносову, а вы садитесь ближе к свету и прочтите этот документ.
Куницын достал из папки, положил на стол и разгладил ладонью отпечатанную на машинке страничку.
— Только вчера захватили у одного из пленных.
Я надел очки и прочел:
«Ударная группа Зейдлица. 20.3—42 г.
Солдатам ударной группы Зейдлица!
Велика и неповторима в истории нашей родины задача, поставленная перед вами 21 марта.
Наши товарищи из 2-го армейского корпуса, с которыми 10-й армейский корпус с 21 июня плечом к плечу боролся и побеждал, оказались в середине февраля от нас совершенно отрезанными в результате временного превосходства сил русских, обусловленного русской зимой.
Освобождение наших товарищей из 2-го армейского корпуса фюрер определил так: «Товарищеский долг чести».
Поэтому необходимо приложить все наши силы для осуществления этой великой цели. При этом я полагаюсь на вашу готовность к жертвам.
Да благословит бог вас и вашу борьбу и да дарует нашим знаменам победу.
Да здравствует наша родина и наш фюрер!
В России, 20 марта 42 г.
Зейдлиц.
Генерал-лейтенант и руководитель группы.
Этот приказ подлежит распространению до рот и батарей включительно».
Прощаясь, Куницын сказал:
— Поростаев очень интересный человек — он вам совершенно необходим для истории. Когда Ударная защищала Москву на канале Москва—Волга, Поростаев был начальником штаба армии. Немцы проскочили через мост на другую сторону канала. Узнав об этом, Сталин вызвал к телефону Дубнецова, а потом Поростаева, разговаривал и с ним. Вы расспросите об этом Поростаева.
12 апреля.
И вот я в блиндаже у Поростаева.
Я вошел туда слепой после яркого солнечного дня в молодом сосновом лесу, где все мерцало, сверкало, струилось, ползло и текло: весенние ручьи, жидкая грязь на дороге, лужицы чистой воды между янтарных сосенок, синие тени на лоскутах снега.
Постепенно, как на картине Рембрандта, стали из мрака в блиндаже выступать лица и фигуры. Здесь я первый раз увидел ставший уже классическим медный фронтовой светильник: это была гильза от снаряда, сплющенная сверху, вместо боеголовки в щели зажат фитиль, сбоку в гильзе дырочка, через которую наливают бензин, а в ней — деревянная проб-ка-затычка.
Весь штаб Поростаева сидел за утренним завтраком возле приколоченного к стене маленького столика шириною в три узкие доски: здесь были помимо Поростаева и Ломоносова начальник штаба полковник Гасилевский и начальник артиллерии полковник Кунак.
Сервировка — ложки, два ножа, две вилки на четверых, ни одной тарелки; продукты разложены на обрывках газе-гы: масло, сыр, вареный карп и копченый лещ, мясные консервы, к чаю — пряники и пирожки, сахар в бумажном кульке. Водка — Поростаев к ней не прикасался. Возможно, что часть продуктов тоже из подарков тыла к годовщине Красной Армии.
Во всем блиндаже — ни одной табуретки. Есть только тонкие чурбаки, и сидеть на них утомительно. Сам Поростаев сидит у столика на краешке нар, сколоченных из тонких сосновых жердей.
На голых нарах ни клочка соломы, ни еловых лап, никаких признаков постели. Поростаев спокоен и вдумчив. Голова острижена наголо, лицо простое и даже грубоватое, солдатского образца. Когда я к нему обращаюсь, хочется сказать не товарищ генерал-майор, а товарищ генерал-солдат. Никого никогда не перебивает: внимательно выслушивая, смотрит тебе прямо в глаза, потом потупится, подумает и ответит. Очень располагает к себе.
До переднего края — километра три, но никто в блиндаже не раздевается, и генерал, даже завтракая, сидит в полушубке. В блиндаже очень сыро, Поростаев жалуется, что сильно ломит ноги. А начальника артиллерии выворачивает наизнанку сухой непрерывный кашель. Полушубок у Поростаева распахнут, ворот гимнастерки расстегнут, и он то и дело почесывается, запуская руку далеко под белье. Но это не от укусов — просто устала кожа и нудно всему телу, оттого что человек давно не раздевался и не мылся.
Я пришел вовремя: через несколько часов должно начаться наступление, цель которого — парализовать немцев, рвущихся на выручку своей 16-й армии. Направление их главного удара: Новое Рамушево и Старое Рамушево. А Поростаев должен взять Великое Село, деревню Онуфриево и высотку 45 — 46—левее Старого и Нового Рамушева.
Начались непрерывные звонки по телефону. Я вытащил из полевой сумки блокнот и принялся торопливо записывать все, что слышу, пытаясь быть точным почти стенографически. Писать приходилось стоя, поближе к светильнику, так как, сядь я на краешек нар, здесь уже, в «рембрандтовской» тени, ничего не видно.
На другой стороне блиндажа, у телефонов сидели в глубокой тени три связиста. Последний, в дальнем углу, уж совершенно не был виден. Но как раз он-то и был главным действующим лицом. В то время как остальные телефонисты клевали от усталости носом и начальнику штаба приходи-
лось их то и дело будить и ругать, этот, судя по голосу казах или узбек, не ожидая вопросов начальства, сам докладывал о том, что слышит, ни на минуту не отнимая трубки от уха, слушал все разговоры на проводе.
Больше других разговаривал с бригадами и дивизиями начальник штаба полковник Гасилевский. Казах это заметил и обращался главным образом к нему.
Вот он говорит:
— Товарищ полковник, обстановка изменилась: на юго-западной опушке стреляют артиллерия и пулеметы, слышен шум моторов. Это не мне доложили, я подслушал донесение.
Начштаба Гасилевский утомлен до предела, лицо у него одутловатое, обрюзгшее, точно оно отсырело в блиндаже. Когда убрали со столика остатки завтрака, он улучил минутку и побрился. Стало еще заметнее, что у него грязные уши и шея. Гасилевский — воспитанный, очень вежливый человек, когда ему приходится возвышать голос и кричать на кого-нибудь в телефон (иначе перебивают на проводе), у него делается страдальческое лицо, точно его тошнит от своей же грубости.
Казах передал трубку Поростаеву. Поростаев внимательно выслушал кого-то и сказал:
— Рубцов, я все понял, теперь ты слушай меня: в семнадцать-восемнадцать— ко мне, находится в районе пункта, из которого я переехал, и три километра южнее. Испытывает затруднение в пробках. Хозяин двадцать семь. Он был у меня, получил предварительную кляксу. Все!
Так же непонятно для меня говорил с кем-то и Гасилевский, только короче.
За час до наступления все звонки прекратились. В подземелье блиндажа, под несколькими накатами, не слышно было никаких звуков войны. Все стали вдруг молчаливыми, как бы ушли в самих себя. Молчал и невидимый в своем темном углу казах: он чутко улавливал общее настроение. Я заметил, что все присутствующие — Поростаев, Гасилевский, начальник артиллерии полковник Кунак, военком Ломоносов и даже телефонист, тот, которого я мог видеть,— все смотрят на пламя медного светильника, словно это был какой-то неведомый золотой цветок, только что впервые в жизни увиденный.
Начальник артиллерии, внешне самый аккуратный человек в блиндаже, пощупав рукою безукоризненно прямой пробор посередине головы, сказал полковнику Гасилев-скому:
— Виктор Александрович, вы обратили внимание — последние немецкие приказы носят описательный характер?
— Инструктивный.
— Да: «Если так, то вот так, если так, то вот это...»
— На все случаи жизни.
В это время что-то слабо дрогнуло у нас под ногами, и сразу же стала слышна артиллерия.
Поростаев сказал:
— Пошли!
И мы все посмотрели каждый на свое запястье: ровно 18. 00. А минут через десять сразу заработали все три телефона, и опять стало казаться, что главное действующее лицо в блиндаже — невидимый в темном углу казах.