Поздравляю вас с Новым годом 1943 — пусть этот новый, нечетный год будет смертью гитлеровской бандыГ^а для нас, советских людей, он будет радостью.
Война жестокая и кровопролитная; может быть, и у вас, как у меня, есть много личного горя, давайте заключим союз, переживать вместе будет легче, кончится война — разберемся. Я пишу вам от души и сердца. Желаю успехов и счастья, будьте живы и неумолимы с врагом.
На вас я под Новый год задумала желание.
Потом, когда вы мне ответите, я напишу вам о нем; не подумайте, что я легкомысленна, суеверна. Нет, я мечтательна, как Татьяна, хотелось бы знать, какие Вы, блондин, русый, черный? Предпочту русых, а сама яркая блондинка и какие у Вас глаза, глаза это все в лице человека, в них можно читать любовь, правду, ложь, измену, мое желание воздержусь выражать, пусть будет так, как пошлет мне судьба!
Пишите, я буду очень рада отвечать Вам» (ответил Лиса-ветский).
Напряженно присматриваемся к новому начальнику, Баршаку.
14 января.
Урюпин и Артемьев разговаривали о том, что надо ДНА расположить подальше от отделения агитации и пропаганды,— артисты будут мешать. «Только начнешь работать, а они запоют: «Синенький скромный платочек». И Урюпин с Артемьевым запели эту песенку. Мы все подхватили ее.
Потом они зашли к зам. начпоарма Житкову, сказали, что клуб надо расположить подальше.
— Почему? — спросил Житков.
— Только начнешь работать, а артисты запоют: «Синенький скромный платочек»...
Едва Артемьев проговорил это — Житков тотчас же запел: «Синенький скромный платочек».
Потом Урюпин с Артемьевым зашли в оргинструкторское отделение, и только упомянули о синеньком платочке — все отделение подхватило песенку. И так куда бы они ни заходили — всюду начинали петь, стоило лишь упомянуть о платочке.
Сегодня, когда Артемьев стал рассказывать об этом в столовой, все вокруг тоже сразу же запели. Сейчас это самая распространенная во всей армии песенка.
Страстная жажда у людей прикоснуться к человеческому теплу, жажда близости и откровенности. Это — в воздухе, это охватило множество людей, как что-то стихийное, необходимое для продолжения рода, когда гибнет столько людей.
Коблик отвечает на письмо не известной ему девушки. Лисаветский тоже ответил на одно из новогодних писем. Между его интеллектом и разумом «сероглазой девушки» — пропасть. Его письмо — это письмо самому себе. Он дал мне прочесть.
Можно написать рассказ из одних только писем на фронт и ответов. Показать огромную жажду общения, тепла — и трогательное несоответствие, разницу в интеллектах и характерах.
Сегодня исполнился ровно год, как я прибыл в Ударную.
Ощущение такое, словно объем моей жизни удвоился. Большого напряжения стоит вспомнить канун войны, как будто прошло десять лет, а не один год.
Я многого достиг за год, но все еще стою в самом начале своих попыток осмыслить все происходящее, найти самое главное. Это потому, что я еще не начал писать как художник.
Ближайшие мои задачи — работать над прозою. Пора! Пора начинать.
Счастлив тот писатель будущего, который получит всю совокупность материалов нашей эпохи. Начиная от Генерального штаба и Кремля — обнаженный разрез через всю игру дипломатов до переднего края — до сердца бойца.
А что мы можем сейчас? Раскусить горькое зернышко, ощутить его горечь и запах? Что мы можем, бредущие по поверхности? Что может сказать боец в залитой жидкой глиной и кровью траншее о стратегии фронта? Но ведь мы — помимо бессильных мыслителей — слепцов на военных дорогах,— мы живые свидетели. И пусть наши свидетельские показания лягут в общий короб материалов этой чудовищной войны, которая закончится славою и счастьем моего народа.
И поэтому записывай в свою тетрадку, что видишь, что слышишь, и пусть тебя не пугает, если ты чего-то еще не понимаешь.
Сегодня Коблик попросил что-нибудь прочесть из этой тетрадки. Я отыскал для него в разбивку строк пятьдесят. Он сказал:
— Это и есть настоящая история!
Часов в десять, после ужина, отправились с Кобликом в Шутовку.
Звездная и лунная ночь; звонкая, скрипучая от мороза дорога, пронизывающий встречный ветер.
Коблик говорил о том, как страшно, что мы ничего не знаем. Он смотрел на небо. Оно казалось ему гладким, обструганным и отшлифованным. Низко над горизонтом беззвучно— из-за дальности расстояния — брызги разрывов немецких зенитных снарядов.
Мы не знаем, что за пределами космоса, мы не знаем, откуда мы и куда мы.
Обидно, что мы забываем о своем незнании, привыкаем. Все это говорил Коблик. Он говорил о невозместимой обиде, что мы живем в эпоху метафизической мысли, что нам недоступно время великих свершений мысли *.
1 Полностью поглощенные тяжелыми переживаниями в годы нашествия фашистов, мы тогда и думать не могли, что после войны кибернетика и блистательные взлеты других естественных наук сотрясут основы многих наших представлений и окрылят нас.
Сколько еще ужаса и страданий впереди... Возможно, что союзники постараются только подкармливать нас, но сделают все, чтобы в Европу не впустить нас могучими.
Дидро «Об объяснении природы»: «Накопленный воск бесполезен, если не уметь делать соты».
Я должен сделать соты, чтобы в них отложить «мед своих материалов — наблюдений».
Дидро: «Я, в настоящем своем виде, необходимо организованная часть вечной и необходимой материи...»
Мое оружие на войне: видеть, слышать и мыслить.
Сколько горбунов! Лисаветский — горбун. Его жаль. Черная Аня — тоже горбун.
Звонок из редакции. Трубку взял Артемьев.
Крупная победа! Прорваны немецкие укрепления южнее Воронежа. Громадные трофеи. Уничтожение окруженной под Сталинградом группировки тоже идет к концу.
17 января.
Перечитываю «Севастополь в декабре месяце» Толстого. Не читал уже очень много лет.
Величие искренности и простоты.
В этом и только в этом дело!
Здесь же и секрет того, что голос Гроссмана вдруг зазвучал мужественно.
Как верно у Толстого, как точно: «Со свистом и визгом разлетятся потом осколки, зашуршат в воздухе камни и забрызгает вас грязью. При этих звуках вы испытываете странное чувство наслаждения и вместе страха».
«Вы находите какую-то особенную прелесть в опасности. в этой игре жизнью и смертью; вам хочется, чтобы еще и еще и поближе упало около вас ядро или бомба».
Мне все это знакомо.
Все, все, что гибелью грозит, Для сердца смертного таит Неизъяснимы наслажденья...
(Пушкин)
По всей стране идет сбор средств на помощь Красной Армии. Есть удивительные случаи. В «Правде» напечатано:
«Москва, Кремль, Сталину.
В эти дни, когда весь советский народ, вдохновленный единым порывом, вносит свои трудовые сбережения на строительство танковых колонн и боевых самолетов, а мужчины моего возраста с оружием в руках, грудью защищая нашу Родину, гонят прочь со священной советской земли вражеские полчища,—я, прикованный к постели тяжелым недугом — параличом ног — и лишенный счастья быть воином Красной Армии,— не могу остаться в стороне и вношу 1300 рублей, сбереженные на покупку движущегося кресла. Прошу разрешить мне открыть счет на строительство боевого самолета имени Николая Островского.
Павел Гизо».
Совершенно новое у нас в стране — выступление в печати служителей религиозных культов, их обращение к Сталину и ответ им Сталина.
Надо было пережить Октябрьскую революцию, прожить четверть века борьбы с религией и церковью, чтобы понять, как это неожиданно: в «Правде» ив других газетах появились имена митрополитов, священников.
Началось с того, что в Чрезвычайную комиссию по расследованию зверств фашистов был введен митрополит Галицкий Сергий. Потом газеты напечатали поздравления Сталину по случаю 25-летия Октября. Потом в них появились имена тех, кто давал деньги на строительство танков и самолетов.
В чем дело?
Это необходимо для железного единства всех наших людей, независимо от верований и национальности. Все силы нашего народа — для спасения Родины!
Церковники идут на это по двум соображениям: во-первых, из чисто патриотических побуждений, во-вторых, надеясь своим усердием завоевать симпатии народа и получить большую свободу религиозной деятельности.
18 января.
Отзывы о работе Лисаветского в частях удовлетворительные, но сдержанные. Он безупречно исполнителен, точен, но академически суховат, как преподаватель, который привык укладывать лекцию минута в минуту — от звонка до звонка.
Мне все-таки кажется, что Лисаветский кончит плохо. Когда Баршак намечает, кому куда и с кем идти, Лисаветский всегда старается пойти один.
Как-то Саше Королеву я сказал, что беспокоюсь за Лисаветского: человек он все-таки городской, сидячий, а здесь у нас болотные тропы и с трудом проходимые чащобы. К моему удивлению, наш добрый, справедливый Саша сказал:
— За Лисаветского не беспокойся — эта змея не пропадет ни в какой колее.
У нас в отделении он все время угрюмо молчит, а потом на него вдруг находит припадок публичной откровенности, и он у всех на глазах начинает выворачиваться наизнанку, заводит душераздирающие философские разговоры с роковыми, нерешенными проблемами. Коблик в философских спорах ищет истину, а Лисаветский занимается мозговой гимнастикой — просто, чтобы почесать язык, занемевший от долгого молчания.
Отмолчаться от него невозможно. Он искусно инсценирует спор, провоцирует его. Если соглашаешься с ним и не возражаешь, это его не устраивает. Он говорит:
— Вы бы могли возразить мне вот таким способом... Тогда бы мне пришлось отвечать вам...
Он смакует воображаемый спор. «Мне необходим детонатор,— говорит он,— иначе я не взрываюсь».
Фразы Лисаветского похожи на извивающиеся отрезки рассеченной на куски змеи. Вот одно из его изречений: «Жизнь похожа на детскую рубашку: она коротка и замарана».
Наблюдая Лисаветского, поневоле вспоминаешь слова М. Пришвина: «Нет ужаснее человека, оставленного творческим духом».
Лисаветский по-своему талантлив, порою способен даже на вдохновение, но изъеден червоточиной, скептик, циник, убитый отсутствием больших желаний.
У него великолепная память. Он вынужден вести в армии сложную игру: он ни во что не верит, в том числе и в пользу политработы, и вместе с тем он агитатор-лектор(1). Политически эта фигура для меня все еще не ясна.
Я попросил Коблика и Лисаветского написать в эту тетрадь на память несколько строк. Они это сделали.
Коблик: «Правда — как бы ни была она солона, жизнь ■ в чем бы она ни выражалась, — вот моя закваска».
(Мусоргский)
Лисаветский: «Мысль изреченная есть ложь».
(Тютчев)
20 января.
«Севастопольские рассказы» Толстого.
Кажется, что в этой книге все основное уже названо и нечего добавить. Раскрыта природа вещей на войне и найден метод. Показана анатомия эмоций человека на войне.
Кажется, что если и возможно еще что-то добавить — это будет относиться только к технике и к количеству: танки, самолеты, громадные человеческие массы.
Принципиально новое в нашей войне — иная природа тыла. Война — тотальная, она захватывает все. Есть новое и в ощущениях человека, находящегося на войне: страх за семью, живущую в тылу (бомбежки, трудности эвакуации).
Можно ли считать новым страх за существование самой страны и государства? Нет. Татарское нашествие, войны древности — там тоже решалась судьба народа. У Толстого, конечно, не было этого, но принципиальной новизны тут нет.
Страх за семью, находящуюся в тылу, никем в печати еще не показан. Во всем, что написано о войне (Гроссман в том числе), не раскрыто еще ничего, что не было бы уже обнаружено Толстым.
Надо найти в нашей войне особенное и неповторимое. В «Севастопольских рассказах» нет страха за семью, за Родину, за судьбу всего народа. У нас совершенно новое явление— роль женщины, ее доля участия в этой чудовищной войне.
В избе жарко натоплено. Мягкий, теплый свет от двух медных гильз и от моей консервной банки. Почти все в командировках, остались только Коблик, Рубельников и я. Коблик читает нам вслух Антокольского. Есть прекрасные строки:
А самое горькое в том, что стирается горечь, Стирается горькая память и мчатся года.
А вот то, что мне особенно дорого, ибо это моя — многолетняя, постоянная мысль, мое сгедо:
Я жил, как ты, далекий правнук.
Я не был пращуром тебе.
Земля встречает нас, как равных По ощущеньям и судьбе.
То есть в чем-то сокровенном, основном, внутреннем мы — равны с предком, а следовательно, и с потомком. У нас нет причин кичиться перед предками, а у потомков не будет причин кичиться перед нами.
Когда я вслушиваюсь в себя: почему сегодня так хорошо в нашей тихой избе? — не могу не признаться: оттого, что нет Лисаветского. Он давно уже нагнал бы на нас медный купорос своих разъедающих фраз и сам растравлял бы свои раны.
Четыре часа ночи — зимой это еще не утро. Но ложиться не хочется — так отрадны и целительны тишина и одиночество.
22 января. Озерки.
Разговоры о погонах начались месяца за полтора до того, как появился приказ в газетах.
Нам, кто пережил Октябрь и видел погоны царской армии, нельзя отнестись спокойно к погонам у командиров Красной Армии. В свое время даже нашивка на рукаве дразнила и уязвляла чувство революционного демократизма.
Было грустно, но мы, конечно, все понимали, что это совершенно необходимая мера: надо выше поднять авторитет командира.
Разговоров среди бойцов пока не знаю. Командный состав, страдавший от недостаточной полноты власти, доволен введением погон, по крайней мере подавляющее большинство.
Я считаю, что с погонами неизбежно должны быть внесены изменения в правах и обязанностях.
Но такие слухи, как то, что старшему комсоставу не будет разрешено жениться на девушках, не имеющих среднего образования, считаю сплошной ерундой.
Начальник Особого отдела Папилин вчера зачитывал письмо какого-то командира, возмущенного введением погон. Он пишет: «Теперь дело только за «ваше благородие» и «мордобоем». По его мнению, нельзя ссылаться на традиции и погоны Суворова и Кутузова. Эти герои — будь в ту пору революция — были бы нашими врагами.