К книге
Тетради из полевой сумкиСтраница 35
44%
Страница 35
35

А пока что запишите в историю, что причинами неудач под Старою Руссой и у Рамушевского коридора были прежде всего, конечно, лес и болото, непроходимость дорог, потом слабая материально-техническая обеспеченность войск: мало танков, мало авиации, мало артиллерии, а то, что есть, опять же вязнет в болоте, порою каждый снаряд надо многие километры нести на себе.

Но не только это. Большие грехи лежат на командовании фронтом, не только на нас. Довоенная теория оперативного искусства требовала: чтобы вести наступательные операции в направлении главного удара, надо сосредоточить силы, в два-три раза превосходящие врага. А мы пытались бить растопыренными пальцами, а не кулаком. Наши силы почти всегда были растянуты в ниточку, у нас не было вторых эшелонов. Вредно было и то, что, потерпев неудачу, мы опять пытались бить на том же самом направлении. Это относится ко всему Северо-Западному фронту, не только к нашей армии. Фронт не один раз заставлял и нас повторять эту ошибку. Противник легко угадывал наши планы и успевал подбрасывать подкрепления. Наши удары слишком медлительны и слабы. Артиллерия тоже допускает шаблон *.

В Ставке это поняли. Опыт изучается, и выводы делаются правильные,— это отрадно. Известен ли вам приказ Ставки?

Я промолчал. Меня тяготила темнота. Уже давно за окном погасли закатные огни, пора бы включать свет, но генерал как бы забыл про лампу. А может быть, это была высшая форма доверия — привкус интимности и приглашение тоже

1 «История Великой Отечественной войны», том II, стр. 474:

«С поставленной задачей советские войска не справились. Не увенчались успехом и последующие попытки Северо-Западного фронта ликвидировать Демянский плацдарм противника. Это объяснялось прежде всего тем, что наступление организовывалось плохо. Командование фронта действовало нерешительно, управление войсками было слабым. Удары наносились не одновременно и на узких участках фронта, весь же остальной фронт оставался пассивным. Неоднократно повторявшиеся удары следовали из одного и того же района, что значительно облегчало противнику борьбу против советских войск».

быть откровенным? Но на меня темнота производила обратное действие. В темноте у меня появился даже какой-то упадок сил, я стал пассивен и так и не задал многих вопросов, с которыми шел к генералу.

Приказ я читал, но промолчал об этом. Он осуждал применение артиллерии только для артподготовки. Приказ требовал, чтобы артиллерия перешла на метод артиллерийского наступления. Артиллерия обязана сопровождать пехоту и танки огнем и колесами, поддерживать их до окончательного прорыва обороны противника.

Этот же приказ запрещал растягивать дивизии по всему фронту и требовал создавать на главном направлении компактные ударные группы.

Генерал рассказал мне о приказе и добавил:

— Опытом войны продиктован и новый Боевой устав пехоты— БУП-42. Речь идет о правильном эшелонировании боевых порядков. Боевые порядки, слава богу, уже стоят в два эшелона. Все это не может не дать своих результатов.

Генерал задумался. Он все еще не включал света. Вообще беседа происходила странно: ни разу еще никто нас не прервал, не было даже ни одного телефонного звонка.

Почему-то и у меня не было охоты нарушать заполнившую всю избу плотную тишину. Вдруг генерал подал голос:

— Я хочу предложить вам коньяку. Подарок разведчиков — трофейный, французский.

— Благодарю вас, товарищ генерал,— отказался я.— Коньяк действует на меня парадоксально — вызывает подавленное, угнетенное состояние.

— Так надо удвоить дозу! — В тоне Костича слышалось искреннее удивление моей наивности.

— Пробовал — не получается.

Мой ответ словно бы обидел хозяина:

— Извините, но шампанского у меня нет.

Я промолчал.

— Тогда адъютант принесет нам кофе. Бразильский. Сидим в яме, а трофеи получаем,— даже стыдно как-то. Но что же поделаешь!

Кофе на меня почему-то тоже действует угнетающе. Я бы с наслаждением выпил стакан сладкого чая, можно и коньяку две ложки в чай. Но я постеснялся говорить о своих вкусах. Правда, генерал уже забыл о кофе. Он вдруг сказал с дружественной, товарищеской горячностью:

— Капитан, голубчик, не будем заниматься самобичеванием. Вам, вероятно, кажется, что пролитая здесь кровь и тонущие в болоте раненые — все это результат преступных ошибок. Ничего подобного! Несмотря на ошибки и неудачи, мы с вами делаем великое дело. Это наш фронт сорвал план немцев окончательно окружить Ленинград. Это мы с вами заставили немцев перебросить из Западной Европы шесть дивизий на помощь группе «Север», а ведь эти дивизии до зарезу нужны Гитлеру на юге. Как бы ни были слабы наши удары по коридору, но они сковывают крупные силы немцев, не говоря уже о том, сколько их мы перемололи. А то они обрушились бы на наш юг. Мы с вами сорвали наступление немцев на Осташков. Совесть наша чиста. Так что пейте, капитан, кофе со спокойной совестью, можете даже добавить коньяк,— в соединении с кофе он не должен угнетать. Сейчас я прикажу адъютанту.

Но, сказав это, он по-прежнему не сдвинулся с места и надолго замолчал. Я не мог больше вынести молчания в полной темноте и сказал о своей поездке. Узнав, что мой путь лежит через Москву, генерал резко скребанул ножками стула по полу и мгновенно встал.

— Вас не обременит передать моей дочери письмо?

Прежде чем я успел ответить, вспыхнула лампочка над его рабочим столиком. Он, должно быть, уже и не слышал моих слов. Начал он писать так стремительно быстро, словно боялся опоздать. Но постепенно успокоился и даже забыл обо мне. Во всяком случае, когда минут через двадцать я пошевелился и под моим стулом скрипнула половица, он вздрогнул. Глаза генерала были увлажнены, и выражение лица у него было такое, что я согласился бы сидеть еще сколько угодно, только бы доставить ему эту редкую радость: из рук в руки передать дочери фронтовое письмо.

2 декабря.

Сначала в дороге лопнул карданный вал почтовой машины, на которой я ехал. До Осташкова не доехали пятьдесят пять километров. Глубокая морозная ночь. О попутных машинах и думать нечего. Ночевать на кожаных мешках в кузове, в одной шинели и в кирзовых сапогах? Еще в детстве у меня были подморожены пальцы на ногах и пятки. Единственное спасение — шагай, Вячеслав! До ближайшего контрольно-посадочного пункта на перекрестке километров десять, не больше.

И вот я заскрипел, захрустел сапогами по мерзлой колее дороги, под луной, стоящей почти в зените. За спиной у меня огромный рюкзак и скатанное одеяло под локтем, а вокруг сказочно-прекрасная ночь. Яркая луна не отнимала зимнего блеска от огромных звезд. Русская сказка. Нет только серого волка с Иваном-царевичем и Марьей-красой.

Но почему-то все время мерещились девичьи голоса. Казалось, что они где-то совсем близко. Может быть, это игра легкого ветра в тугой хвое сосен?

Я изнемогал под тяжестью мешка. Снимать его каждый раз было мучительно, и я садился для отдыха под косогор, мешок ложился на откос, и можно было облегчить плечи, не снимая его. Несколько раз во время такого отдыха засыпал. Меня будил мороз — было не меньше 15 градусов. Наконец я добрался-таки до регулировщика, и он остановил для меня на развилке дороги грузовик.

В пустом кузове, на голых досках, я едва не отморозил ноги. Не помню, чтобы когда-нибудь мне было так холодно. От трудного перехода я был мокрый, как мышь, а тут, в открытой машине, несся под пронизывающим ветерком.

Низкорослый, спящий Осташков. Три часа сна у злой, глупой хозяйки в нетопленном доме, который указали мне в комендатуре. Ни за какие деньги она не согласилась мне согреть среди ночи кипятку. Не позволила лечь на пустовавшую у нее вторую кровать и ничего не постелила на пол. От презрения к ней я не сделал то, что, вероятно, обязан был сделать каждый военный человек — не лег против ее воли на пустую кровать. Впрочем, может быть, я начал понимать, как горька жизнь этой несчастной женщины, если она оказала мне такое гостеприимство.

На полу я не мог согреться даже под шерстяным одеялом. Утром чуть-чуть нагрел по очереди носки в теплой струйке воздуха над керосиновой лампочкой. Какое же великое благо фронтовая землянка, где «бьется в тесной печурке огонь»!..

Вокзал в Осташкове полностью разбомблен и разбрызган, как лужа, во все стороны. Комендант станции живет и работает в блиндаже. В Осташкове погибло больше двух тысяч жителей. Многие умерли от голода. Сволочи немцы, все это сотворившие, узнав, что в городской столовой нет ложек, для издевки сбросили с самолета алюминиевые ложки.

Наконец я в вагоне, в теплушке. Но никакой уверенности, что теперь-то все пойдет гладко. Все было бы ничего — не виси у меня за спиной чудовищный мешок с драгоценным пайком на дорогу, который во что бы то ни стало надо довезти до семьи.

Бологое. На узловой станции никаких признаков бомбежки. Получил на вокзале первый обед в пути. У входа дети просят хлеба, взрослые пытаются проскочить в самую столовую, чтобы там выскрести то, что остается на дне тарелок.

На вокзале и в поезде — образцовый порядок.

И вот Москва — ночная, лунная, пустая Москва, с пустынными перекрестками без светофоров...

Грустно. Мои родные на Чистых прудах — мама, старший брат Саша и сестра Аня — постарели и осунулись. Весной голодали, скудно с питанием и теперь. Никогда бы не мог подумать, что Саша и Аня так постареют за десять месяцев. В общем, больше всего пострадали старики.

Моя комната — тоже нерадостное впечатление: пусто, голо, мертво. Нет ощущения возврата в родной дом: вынуто сердце — здесь нет моей семьи.

Улицы в Москве в образцовом порядке. Работают снегоуборочные машины. Девушки в военном обмундировании сгребают снег, скалывают лед на площадях и на мостах через Москву-реку. Однако улицы мертвы, потому что заколочены и замазаны витрины пустых магазинов. Довольно-таки оживленное движение, но все это не то. Яркая в первые дни войны, вычурная маскировочная раскраска зданий теперь грязнит стены домов, размыта дождями и облупилась.

На Арбатском рынке килограмм картошки и моркови — пятьдесят рублей, мясо — двести пятьдесят рублей. Два пьяных инвалида с нашивками за ранение клянут кого-то в бога и в мать за то, что продал им из-под полы воду вместо водки.

В клубе писателей — старики, отцы и матери писателей, ежащиеся от холода, с судками и со свертками. Писатели толкутся у киоска с папиросами (по запискам), переливают в буфете в пустые бутылки водку (по запискам).

И над всем этим — мое стремление в Казань, где сын, где жена... Я жил эти два дня первичными, голыми, примитивными ощущениями человека, который ожидает встречи с семьей и почти суеверно боится, как бы она не сорвалась.

Всюду, где бы я ни был, меня преследовала мысль: прошлое невозвратимо — город, улицы, комната и люди, для меня близкие,— все будет иное, да и сейчас уже иное.

3 января 1943 г. Озерки.

Вот я и снова в армии. Штаб армии и Политотдел перебрались в лес под Бором, а наше отделение из Шутовки переехало в Озерки.

Товарищи боялись, что я не возвращусь. После того как политработу обследовал инструктор фронта и узнал о моей беспартийности, из фронта получена какая-то бумага обо мне. Может быть, речь идет о том, что нельзя числиться лектором ДКА, а заниматься совсем другим делом. (Петушков добился-таки, чтобы меня отчислили из редакции. Он прав.)

Опять полные откровенности разговоры с Кобликом. Сегодня изба холодная. Мы забрались на русскую печь, сохранявшую еще остатки тепла. Щели потолка над нашими головами шевелились и шептались — полно тараканов. Коблик жадно расспрашивал меня о Москве.

Я не скрыл от Коблика, как я был подавлен в Москве зрелищем бедствий, причиненных войной. Меня испугали изменения на Чистых прудах.

Кремль меня поразил, как только я вышел на Красную площадь. Василий Блаженный и стена к Москве-реке — самое прекрасное место в Москве. Времени у меня было очень мало, но я не утерпел и обошел вокруг Кремля, а чтобы виднее было со стороны реки — шел даже по Софийской набережной, по ту сторону Москвы-реки. Оба золотых купола Ивана Великого и купола на всех соборах густо замазаны серой краской, словно на них напялены суконные чехлы. Маскировочная покраска всех кремлевских зданий — зловещие чернильные и коричневые пятна и треугольники, черные зигзагообразные трещины, бутафорская колоннада, ложные проемы окон и крыши там, где их никогда не было,— делает бесценные для нас сокровища кремлевского архитектурного ансамбля совершенно неузнаваемыми. Маскировка превратила и стены Кремля в беспорядочную россыпь низкорослых провинциальных домишек.

И, несмотря на все это, сейчас Кремль больше, чем что-либо, воплощал в себе для меня нашу священную Родину и смертельную угрозу, нависшую над ней.

Коблик неожиданно перебил меня и спросил:

— Вячеслав Александрович, а встречали вы когда-нибудь в своей жизни совершенно счастливого человека?

Мне было неприятно, что он так бесцеремонно оборвал меня. Я было хотел отделаться злой иронией, но потом вспомнил о сапожнике из Казани, простил Коблика и даже решил рассказать ему о нем.

Встретил я этого человека недели две тому назад, во время отпуска. Я приносил ему для починки валенки моего сына. Много лет тому назад, во время голода в Поволжье, за проповеди против изъятия ценностей из церквей он был под судом. Он рассказывал, что от него требовали, чтобы он своими руками принес чашу для причастия и другие вещи из золота и серебра. Он ответил, что не будет сопротивляться, но пусть они сами возьмут. Своими руками передать им священный сосуд он, священнослужитель, не имеет права, по его верованию зто будет святотатство.

Суд в его действиях не нашел контрреволюции и постановил поместить его на длительное лечение в психиатрическую больницу, как «помешанного на религиозной почве».

Потом его взяла на поруки жена. С помощью своих взрослых сыновей он выстроил крошечный домик на Сибирском тракте, против психиатрической больницы. Работает как сапожник, с избытком обеспечивает всю семью.

Предыдущая главаГлава 35 из 80Следующая глава