Я по-прежнему убежден, что на нашем участке нельзя ожидать крупных событий. Основное, решающее будет происходить далеко от нас.
Местные кровопролитные бои ведут к взаимному перемалыванию, но территориальных изменений они не принесут.
Язык: «Эта женщина из тех, которые много обещают, но больше берут».
На пажити пасется черная лошадь — голова забинтована белой марлей.
Оказывается, немцы захватили и Жуково. Таким образом, они пытаются взять нас в клещи с двух сторон: от Старой Руссы и от Демянского котла. Повторяется мартовская история. Силы наши от перешейка они могут отвлечь, но прорваться им, конечно, не удастся.
Эту тетрадь надо передать в Политотдел армии, чтобы она была переслана в Военную комиссию Союза писателей (Москва, улица Воровского, 52), а затем — моей семье. Лучше всего из Политотдела — прямо семье: Москва, Чистые пруды, 23, кв. 3.
В. Ковалевский
29 сентября.
Сколько разговоров о втором фронте! Никто не верит, бойцы тоже перестали верить. Мы с Кобликом не можем понять, почему Сталин еще в ноябре прошлого года так категорически сказал о близком открытии второго фронта? Конечно, многое говорится с целью маскировки и пропаганды. Но все-таки нет, не все нам понятно.
Какая бездна испытаний впереди!
«О, дети, если б знали вы холод и мрак грядущих дней...»
Начальник ДК Забудашкин (мы его называем «полит-махер») сказал о Черчилле;
— Как была буржуазия, так и осталась буржуазия.
Тогда Коблик задал ему вопрос:
— Скажи, кто для нас лучше: немецкий рабочий, стреляющий в нас и в наших женщин, или английский буржуй, посылающий нам оружие и помогающий нам?
Я вмешался в разговор:
— Без английской буржуазии не было бы и гитлеровцев на нашей земле.
Коблик уточнил:
— Я имею в виду не историю, а то, как это сложилось исторически, сегодняшний день. Гитлер руками немецкого рабочего и крестьянина убивает советских людей, а буржуй Черчилль, как бы он ни подличал, вынужден помогать нам.
Когда я был в 130-й дивизии, меня удивила откровенность женщин даже в интимных вопросах. Аня Павличенко дала мне прочесть целую пачку писем к ней, Мстиславская тоже вручила мне свои письма. Они рассказали мне о самых интимных, самых сокровенных своих переживаниях.
Вчера «Черная Аня», корректор из типографии армейской газеты, прямо-таки горела желанием рассказать о себе все, все...
Откуда эта жажда откровенности?
Все эти девушки знают, что каждая из них завтра может погибнуть. Рассказать о себе самое сокровенное — значит что-то сохранить от гибели. То, что рассказано, уцелеет. Это подобно исповеди перед смертью.
Наверно, важно и то, что я писатель. Помогает, конечно, и моя манера беседовать: людям дорого то, что они не безразличны для меня. Выговариваясь, они начинают лучше понимать самих себя, вытаскивают на солнечный свет то, что дремало у них глубоко в подполье или затаилось и неосознанно для них давило своею тяжестью.
Когда я рассказал обо всем этом Коблику, он сказал:
— Мой отец-старик пишет — и он, конечно, прав,— что после войны люди будут бережнее относиться друг к другу, мягче, будет тяга к какому-то новому гуманизму.
Не знаю... Конечно, такое душевное движение друг к другу будет, но не надо впадать в наивность и забывать, что нас ожидает жизнь очень трудная. После войны мы еще очень долго будем разгребать пожарища и залечивать раны.
Стоит изумительная осенняя погода. Солнечный свет стал контрастнее, меньше светится сам воздух, весь свет идет как бы из одной точки; в ярко-синем небе солнце теперь более изолировано. Изменился пейзаж и оттого, что солнце не поднимается так высоко, как летом.
Трава на болотах заржавела, а лес стоит легкий, сквозной, золотой и багряный. На кочках много твердой, розовой, как яблочки, клюквы. При нашем скудном питании даже клюква, даже незрелая — лучшее лекарство.
Очень скучаю без семьи. Много-много раз за день вспоминаю сына, вспоминаю Марию Михайловну. Как мне хочется к ним! Мечтаю, сдав второй раздел истории, получить командировку в Москву, для связи с Центральной комиссией по истории Отечественной войны, а там хотя бы на три дня попасть в Казань к своим!
30 сентября.
К нам прибыл новый агитатор, политрук Резниченко, молчаливый, застенчивый белокурый человек лет тридцати семи, на первый взгляд ничем не примечательный. Вот случай пронаблюдать, шаг за шагом, работу агитатора с первого же дня пребывания его в нашей армии,— ведь мы будем жить с ним под одной кровлей. Хорошо бы пойти вместе с ним в его первую командировку.
Политотдел получил от Минца (из Центральной комиссии по истории Отечественной войны) письмо: «Слыхали, что у вас ведется большая работа по истории армии. Просим сообщить, что сделано».
Куницын поручил нам с Кобликом составить проект письма. Приведу несколько строк из нашего ответа:
«Мы придаем этой работе чрезвычайно большое значение, учитывая, что наша армия сыграла важнейшую роль в деле разгрома немцев под Москвой.
...Материалы нашей истории уже сейчас широко используются для политработы армейским коллективом агитаторов и лекторов».
Коблик дал мне прочесть письмо его знакомой из Саратова. Это письмо позволяет понять, о чем он писал ей сам. Коблик тоскует о том, что у него, несмотря на его 30 лет, нет семьи и сына.
У немцев освободились силы после карательной экспедиции в наш партизанский край, куда так и не состоялся мой поход. Если верить нашей газете, немцы сровняли с землей 350 деревень, мстя за действия партизан. Теперь карательные отряды освободились и двинуты против нашего участка фронта.
Язык: «Коньяк зин-зин три косточки» (при этом складывают руки на груди крестом, изображая кости и Адамову голову на этикетке денатурата, предупреждающей о яде).
Весь вечер просидела у нас в отделении Черная Аня — корректор нашей газеты. Губер лежал у себя на топчане — он болен: кашель и обычные жалобы на опухание ног, трудное дыхание. Все думали, что он спит.
Черная Аня обнажала свою душу в обычной своей манере кающейся Магдалины, рассказывала о своей первой влюбленности. Скажет что-нибудь острое, потом спохватывается: «Вам не противно, что я такая нахальная девчонка?» Тон истерички, которая боится и в то же время жаждет сказать что-то из ряда вон выходящее, роковое, обнаженное, исступленное. Все время бичует себя: «Я вам надоела — выгоните меня! Вам скучно? Я дрянная девчонка!» Говорила о том, как ее выгнала из дома мать, о том, как она боится, когда ее зовут на свидание,— боится разочаровать человека, боится, что из свидания ничего не получится — она ведь скучная...
Опять я перед большой откровенностью.
Какая общая черта у всех этих людей, жаждущих исповеди?
Война потрясла всю душу человека, все его существо. Привычное бытие сломано. То, что лежит в прошлом, за спиною молодого человека, кажется уже почти чужим. Он больше не относится к этому, как к чему-то неприкосновенноблизкому, что нельзя обнажать. Таким образом, прошлое отколото, а что будет впереди — кто может угадать? Ежедневно грозит гибель. Вот и тянется человек к исповеди, жаждет, чтобы хоть что-нибудь от него сохранилось.
Аня какая-то вся насквозь черная: говорит сбивчиво, с черновыми поправками, стихи читает скороговоркой, с глухими тенями в голосе, мечет исподлобья черные искры глаз; черные волосы, черное платье, руки, выпачканные типографской краской,— все черное. Она говорит: «Мои руки — все в статьях!»
Она все время как бы извивается от боли, от сознания, что она некрасивая, жаждет, чтобы ее кто-то по-настоящему полюбил.
Живет она в избе с типографскими рабочими и шоферами. Там каждый вечер — шепоты и звуки поцелуев по углам. Культурный уровень делает ее одинокой в этой обстановке.
1 октября.
Надо написать моему другу, художнику Ечеистову, что все абсолютно переменится и мы не сможем возвратиться в прежние стены своей души, что надо жить, не тратя времени на ожидание лучшего на ожидание привычной обстановки. Надо творить, работать, даже когда под рукой нет привычных материалов, работать как бы наизусть. Сохранять себя как единое целое. Пусть все будет материалом для внутреннего творчества — даже горе и слезы, даже само народное бедствие,— все, что обнимает твое сознание.
Я собираю материал, изучаю его, и в то же время он обрабатывает и меня самого — пашет, бороздит и бросает в меня зерна.
Шолбин, делопроизводитель из отделения кадров, сказал. что немцы будто бы захватили Кобылкино на Ловати и что три наши дивизии отрезаны. Я этому не верю.
Жаль, что я занят — надо бы пойти в Озерки узнать в оперотделе обстановку.
Горячий спор с Кобликом о чертах психопатии у Черной Ани.
Как всегда, Коблик вначале запальчив, упрям, настойчиво утверждает свой предвзятый тезис, но постепенно начинает меня понимать, и мы приходим к обоюдному согласию.
Разговор о творчестве Коблика. Я пожелал ему, чтобы на митингах он отходил от лекционного, гладкого стиля к плебейски-агитационной яркой манере, а в письменных работах— от статейного стиля к эпистолярно-афористическому. Он хорошо сказал: о «косноязычии искренности без приглаженных фраз».
Лозунг из дивизионной газеты: «У храбрых есть только бессмертие, смерти у храбрых нет. Не хочешь смерти — будь храбрым!»
В Сталинграде идут жесточайшие бои, в самом городе.
Мне наконец надоело неведение. Два часа месил грязь — в Озерки и обратно,— зато теперь для меня картина совершенно ясна.
Утром, 27-го, немцы бросили в атаку 80 танков и, бомбя с воздуха, прорвали нашу оборону. Они рванулись от Великого Села (Демянская группа) по двум дорогам: на Козлово и на Кулакове.
Первый удар получил 26-й полк. Он не выдержал и побежал. Началась паника. Но небольшая группа смельчаков долго держалась, не уступая немцам дороги. Эти герои помогли навести порядок и хоть немного притормозили продвижение немцев. Все же немцам удалось пробиться в двух направлениях (через болото «Андрюшин угол» и «Котовик»), и на сегодня (2/Х) они захватили деревни: Маклаково, Козлове, Лука, Заборье, Кулакове и Маилуко-вы Горки.
Таким образом, три дивизии (130, 129 и 391-я) попали в мешок. Сообщаться с ними можно только через тоненькое устье в районе Черенчиц. Увижу ли я когда-нибудь еще девушек из 130-й Московской: Аню Павличенко, Шуру Медведеву, «мамашу» Итину, Мстиславскую с дочерями, операционную сестру Жемчужникову?
В мешке очень много техники: в этом районе три артполка, «катюши» и реактивные минометы фугасного действия.
130-я и 129-я очень хорошо держатся. Они не отходят. Наоборот—туда, в мешок, командарм подбрасывает новые полки. Задача окруженным дивизиям: ни в коем случае не уходить из мешка и самим активно огрызаться, бить по слабым местам немцев.
Получилось «неразбериберипоймешь»: 16-я немецкая армия сидит в Демянском полукотле; эта группа в свою очередь посадила в маленький мешок три наши дивизии, но тоненькие клещи немцев, зажавших эти дивизии, в свою очередь сидят в «мешочках» и в любую минуту могут быть перекушены, если мы будем действовать умело.
Если немцам удастся слопать мешок или хотя бы наглухо завязать его горловину, на основном нашем участке создастся тяжелое положение,— ведь в мешке наши лучшие дивизии. Таким образом, мы целиком зависим от подкреплений.
Вернувшись из Озерков, я сел к столу и нарисовал схемы мешка, в который попали наши дивизии, прижатые к Лова-ти. Показал Губеру и Коблику.
Забавно, что Коблик всерьез стал упрекать меня за то, что я слишком мрачно смотрю на положение вещей.
Так в древности начинали ненавидеть и даже уничтожали человека, который первый приносил плохую весть.
3 октября.
Утром — звонок. Коблик и Губер еще спят. Беру трубку. Незнакомый голос: «Передайте Губеру, что его телеграммы «Глобусу» и «Зефиру» не отосланы,— у «Камы» нет связи с «Глобусом» и «Зефиром».
Яснее говоря — у командующего нашей армией нет связи с тройкою в мешке.
Стекла в нашей избе все время знобит — недалеко идет отчаянная бомбежка.
В избу, где разместилось наше отделение агитации и пропаганды, шумно ворвался с газетой в руках инструктор по пропаганде Артемьев. Хлопнул дверью. Отдышавшись около порога, Артемьев подошел к столу, за которым что-то писал Королев, положил перед ним газету и, ударив по ней кулаком, закричал:
— Сашка, скажи, ты что — живешь в коллективе агитаторов или в берлоге? Ты что — монах-отшельник или политработник? Почему мы узнаем об этом в последнюю очередь? — Артемьев еще крепче ударил рукой по газете.— У тебя есть товарищи или ты гордая одиночка, непонятая личность? Почему не делишься своим опытом,— может быть, мы тоже так сумели бы?
— Факт, сумели бы,— сказал Королев.— Мы — агитаторы, это же, братцы, для нас написано: самое убедительное средство агитации — это личный пример стойкости, мужества, боевого упорства.
Артемьев пытался его перебить:
— Ты нам не цитируй передовицу «Правды» — сами грамотные.
Но Сашу не собьешь,— в таких случаях он становится еще упрямее. Как вдалбливающий избитые истины начетчик, он продолжал цитировать:
— Командир управляет маневром и огнем своего подразделения. Политрук управляет движением человеческих душ и огнем человеческих сердец! Политрук должен быть всегда готов к тому, чтобы стать командиром роты.
Артемьев стукнул кулаком по газете и крикнул:
— Сашка, замолчи! Не юродничай,— ты не политрук роты, ты — представитель Политического отдела армии.
А Королев продолжал в том же духе, словно его задачей было довести Артемьева до белого каления:
— Командир и политработник — это нечто единое. Внутреннему взору командира должны быть всегда открыты все чувства, все помыслы бойца. Командир — отец победы, охраняй командира в бою!
Артемьев сплюнул и добавил:
— Юродивый! Тебе надо ходить в лаптях и носить на пузе власяницу.
Трудно было догадаться, шутит ли Артемьев или в самом деле негодует. Я заглянул в газету и прочел на первой полосе: «Подвиг агитатора А. Королева». В центре очерка — фото с подписью: «Фашистские танки, сожженные А. Королевым».