К книге
Тетради из полевой сумкиСтраница 20
25%
Страница 20
20

25 июля.

По данным разведотдела (через партизан), немцы вывозят из Старой Руссы артиллерию и технику. На дороге такая картина, как будто они эвакуируют город. В то же время они дополнительно усиливают оборонные укрепления. Все население, начиная от двенадцати лет, на окопных работах.

А там, на юге, бои идут уже под Ростовом.

Ростов сегодня уже не упоминается. Неужели оставлен?

Как скоро зарастают человеческие следы. Семь месяцев назад хозяйка нашей избы сняла солому с крыши сарая, чтобы она не вспыхнула от зажигательных пуль с немецких самолетов, как случилось это во многих домах Шутовки. А сейчас потолочный настил сарая уже густо зарос травой — хоть коси: здесь и васильки, и ромашки, и куколь, и другие цветы.

В разговоре с Кобликом я перешел на мрачную философию. Допуская, что в романе возможен герой с такой философией, я начал думать за него и спорить с Кобликом, держа сторону героя, чтобы доработать его философскую позицию. Таким способом, неведомо для Коблика, я работал над будущим романом.

Я говорил:

— Зачем материи самопознание, самосознание? Зачем космосу, чтобы материя сознавала сама себя? Не паразитирует ли человечество на космосе? Не является ли сознание болезнью материи, как пятно на загнивающем яблоке? Ведь в природе, в космосе не существует «зачем», нет цели, есть только «почему» и «отчего».

Коблик вспомнил «Движение миров» Джинса, его мысль, что органическая жизнь — аномалия. Вспомнили мы и Якова Беме: «Жизнь — это страдание материи».

Мы ходили с Кобликом во ржи и беседовали. Большое наслаждение! У Коблика прекрасная память: цитаты — без конца. Жалею, что моя слабая память не дает мне возможности записать весь наш разговор.

Он говорил о наслаждении материи в преодолении самой себя, в вечном движении (вспомнил Гегеля о цветке!). Что всякое иное стремление, например к буддийскому покою,— застой, отсутствие свободы духа.

26 июля.

Вечерний час. (Перевести на героя романа мое восприятие вечера.) Мне трудно оставаться перед заходом солнца в закрытом помещении. Кажется, что теряешь что-то безвозвратно, если не выйдешь под открытое небо.

Щемящее душу ощущение безвозвратности уходящего времени, ощущение умирания дня. Полдень — неподвижен, день — незаметен; есть ощущение движения и во время восхода, но в нем нет ощущения утраты — впереди целый день.

В предзакатный час осязаема каждая минута. Я выхожу под открытое небо, как на молитву, как возвращаются к родной, любимой матери — с радостью и болью от сознания того, что и ее когда-нибудь потеряешь.

Это час, когда ощущаешь свое родство со всей вселенной, когда чувствуешь себя неотделимой от нее, но смертной частицей.

27 июля оставлены Ростов и Новочеркасск.

Эту тетрадь надо доставить в Политотдел армии для передачи в Военную комиссию Союза писателей: Москва, улица Воровского, 52, а затем моей семье.

В. Ковалевский

30 июля 1942 г. Деревня Шутовка, Залучского района, Ленинградской области.

Б Коровитчине подобрано у убитых немецких солдат более 150 писем.

Сегодня я был в седьмом отделении. Вот что пишет своим родным обер-солдат Бауэр — он так и не успел отправить своего письма:

«Наша позиция расположена в воде, в болотах. Отделения держат оборону на 400—500 метров шестью солдатами.

Здесь что-то происходит не так... Если бы фюрер знал, что за безобразия здесь творятся! Подошвы на моих сапогах еле держатся, обмундирование изношено до предела. Ни одного дня не имеешь покоя и мечтаешь только об одном: как бы выспаться. Вши снова мучат нас. По четыре-пять раз в день просматриваешь свою одежду и всегда находишь несколько штук.

Вся война — это сплошной разбой. Когда только будет конец этому?

Наша рота имела 120 человек, но я с ужасом наблюдаю, как страшно она тает с каждым днем».

Если бы мы могли подбросить сюда резервы, мы бы, безусловно, имели успех.

Но что будет на юге? Вопрос идет о жизни и смерти.

31 июля.

Пасмурно, холодно, но у ласточек на моем чердаке большое оживление. Ни одного птенца нет в гнезде — все пять сидят на жердях под самой крышей и на балках. Когда птенцы были так малы, что из гнезда виднелись одни только белые горлышки и черные темечки, отец и мать клювом вытаскивали из-под них засохший помет. Дней через пять птенцы уже самостоятельно становились на самый край гнезда и, повернувшись хвостиками наружу, оправлялись, не пачкая своего жилища. После этого они обязательно растопыривали перышки хвоста и, распуская то одно, то другое крыло, ковырялись в нем клювом — чистились. При этом они, от слабости лапок, теряли равновесие и, чтобы не вывалиться из гнезда, помогали себе взмахами крыльев.

Через день, через два птенцы уже намеренно как бы вываливались из гнезда и, не отпуская коготками край, трепыхали в таком положении несколько секунд крылышками. Это было уже настоящее упражнение — тренировка. Заметно выделялись два птенца — они первые из всего выводка осмеливались это делать. Остальные три были помельче — особенно один из них.

Еще через день самый крупный совсем вылез из гнезда и, помогая себе держать равновесие взмахами крыльев, пошел вдоль жерди, к которой приколочена дранка крыши и прилеплено само гнездо. Одна из взрослых птичек (отец или мать) порхала в воздухе, как бы звала его за собой. Один раз мне показалось — она хотела столкнуть птенца, чтобы заставить его полетать. Но он вернулся в гнездо, склевывая попутно мошек, сидящих на исподней стороне дранок.

На следующий день два птенца уже перепархивали из гнезда на жердь, пролетая до нее расстояние около метра. Видя, как взрослые продолжают кормить оставшихся в гнезде, «перволетатели» быстро вернулись в гнездо, опять — лётом. Интересно, что у всех птенцов уже так прочно вошло в привычку широко раскрывать рот, как только кто-нибудь подлетает к их гнезду, что на этот раз они открыли свои рты, даже когда подлетели их маленькие братья.

Еще прошло два дня, и все птенцы до одного выползли из гнезда на жерди, но из-под крыши никто не решался вылететь на волю.

Все эти суматошные дни учебы родители без устали летали за кормом. Я заметил, что рты раскрывают не все одинаково. Пищу получает тот, кто раскрывает рот шире и просит убедительнее.

Язык:

«Живем богато: спичка на пятерых, а бутылка — на одного».

« — Чья бумага лежит на столе?

— Не знаю.

— Ну, тогда скорее приласкай ее!» (Возьми себе.)

«Любовь — это разрывная пуля».

«Если бы нас так всегда кормили, мы бы приносили немцев на штыках прямо в штаб».

«Я быстро протирал своим денежкам глазки».

«Максимальный режим огня».

«Провода и те плачут». (Мороз.)

«Надо засамоварить» (поставить самовар).

«А то я тебе дам — душа на полянку».

« — Болит живот!

— Такой же случай был у моей коровы».

«Люблю, когда вы пишете в газете, есть что покурить солдатам!»

3 августа.

Замечательное выражение у командира танковой роты: «Мои танки начали танцевать вальс».

Под деревней Болышево, чтобы выскочить из-под бомбежек авиации, командир со своими танками ворвался в расположение немецкой пехоты. Немцы своих не стали бомбить. Вот тут и начался «танковый вальс», то есть разворот на одной гусенице. При этом растирается «в порошок» огневая точка врага, раздавливается блиндаж.

Только что возвратился из 42-й бригады Коблик. Признался, что скучал без меня. Большая потребность у нас обоих многое обсудить, особенно после приказа № 227.

Губер мучит меня своей «золотой улыбкой».

Возвращаемся с Кобликом с прогулки. Через окно вижу одну только спину Губера, но этого мне достаточно,— Губер весь улыбается: об этом говорит — блестит—его лысинка и потолстевшая от улыбки, так что ее видно даже сбоку, щека.

Вчера разговор с Куницыным в сенях общего отдела. По своей инициативе обещал отыскать помещение для моей работы. Губер при этом присутствовал и все слыхал о помехах в моей работе. А вечером, в маленькой комнатке, где действительно можно было бы поработать, сказал:

— Ну вот, товарищ Ковалевский, здесь мы с вами вполне можем работать.

И... проговорил, промучил меня своею «золотой улыбкой» весь вечер.

4 августа.

Ходил в Бор в Особый отдел армии, к капитану госбезопасности Дугину. Возвратился ночью. Туда и обратно — 24 километра. Но из-за грязи тропинка так виляет, что если ее вытянуть в ниточку — получится много больше.

Манера говорить у Дугина медлительная, ультратихая. Так говорит обычно человек, обладающий большой властью, каждое слово которого ловят с полушепота. Я простоял минут десять, разговаривая с ним (а ведь обо мне ему звонил Куницын), и он не предложил мне сесть. В конце концов я спросил: «Разрешите сесть?»

Но тон беседы — совершенно доброжелательный — тоже, конечно, результат звонка Куницына. Вызвал к себе начальников двух отделов: общеармейского и отдела борьбы с вражеской контрразведкой. Приказал подобрать мне документы, оказывать полное содействие.

Веселый случай.

Разведка 49-й бригады провела в тыл к немцам девяносто партизан. Выполнив эту основную задачу, разведка захватила с собой, взяла в плен старосту из деревни и несколько девушек, местных жительниц.

Когда их привели в Бор, оказалось, что все они — наши люди. Староста работает по заданию Особого отдела. Этим же отделом были подосланы в деревню и девушки.

Староста, воспользовавшись пребыванием в Особом отделе, дал ценные сведения и в этот же день был переброшен обратно.

В отделении по борьбе с вражеской контрразведкой на столе вместо скатерти разостланы громадные листы из Библии. Ожидая, пока закончит свои дела и будет со мною беседовать начальник отделения, я сидел и читал: «А один человек случайно натянул лук и ранил царя израильского сквозь швы лат. И сказал он своему вознице: поворота назад и вывези меня из войска, ибо я ранен.

Но сражение в тот день усилилось, и царь стоял на колеснице против сириян, и вечером умер, и кровь из раны лилась в колесницу.

И провозглашено было по всему стану при захождении солнца: каждый иди в свой город, каждый в свою землю!»

«Ничему не удивляйся» (Гораций).

Язык:

«Если не будешь лежать смирно — будем ругаться до хрипков» (говорит санитарка раненому).

«Будем поднимать культурный вид».

«Когда с едою некрасиво, а ходьба большая — устаешь».

«Я тебе устрою бледную жизнь».

Основное, абсолютное мерило ценности человеческих поступков: поступки не должны мешать прогрессивному развитию общества.

6 августа.

Роман. Он признавал равноценность ощущений человеческих существ, как бы ни была велика разница в эпохах, в которую они жили. «Жизнь=жизни». Основное — ощущение того, что ты существуешь, дышишь, видишь небо, землю, свои руки. А будет ли на земле костер и стреноженный конь или же небоскреб и автомобиль — не это определяет ценность существования.

Человечество — растущее из глубоких недр космоса древо. Из живого дерева мы не можем выпилить кусок, сказав, что этот метр ствола «лишний» для жизни дерева. В стволе дерева нет «лишних» участков. Весь ствол — от корней до кроны — участвовал в создании дерева, все имело равноценное значение с точки зрения существования дерева.

У человечества тоже нельзя зачеркнуть или сбросить со счета какой-нибудь кусок — эпоху. Каждая эпоха занимала органическое место в стволе человечества: без предыдущей не существовало бы следующей эпохи.

Думать иначе — значит высокомерно, пренебрежительно смотреть на прошлое человечества и свою собственную эпоху считать тоже неполноценною, на том основании, что человечеству предстоит более блестящее будущее.

Возражение: «По-твоему, эмбрион равен зрелому человеку?»

В глубине души герой романа чувствовал уязвимость своей позиции.

Человек=человеку, как существо с равными потенциальными возможностями или, вернее, правами ощущать жизнь. -ч

В этом отношении человек, стоящий на низшей ступени развития, равен высокоцивилизованному человеку.

Ну, а если углубиться дальше, вспять истории человечества? Обезьяноподобные люди тоже равны человеку цивилизованному?

Тогда надо идти еще дальше назад. Ведь до обезьяноподобного предка человека было нечто уже совершенно не похожее на человека, и так дойдешь до простейшего белкового образования в прошлом на земном шаре. И все это равноценно? Так можно дойти до космического либерализма: «Все — благо!», «Да будет все благословенно! Всякая тварь земная—равноценна, ибо все — есть жизнь!»

Когда герой доходит до этой мысли, он выводит для удобства такой закон: счет начинается с того места, от той исторической эпохи, когда человек отделил себя от всего остального посредством самосознания и записал то ли знаками, то ли рисунком, либо на камне, либо палочкой на земле: «Я — человек!» Здесь и проходит грань, черта между животным и человеком. Когда мозговой аппарат человека так развился (мозговая зрелость человечества), что он осознал себя и, помимо голых инстинктов, руководствовался умозаключением,— он отделил себя от животного, и с этого момента и начинается история человечества. С этой эпохи человек=человеку (в вышеизложенном смысле), безотносительно к тому, что один жил тысячу лет тому назад, другой — наш современник.

Думать иначе — это значило (для героя романа) признать за будущим человеком право смотреть на тебя как на неполноценное существо. Герой романа боролся, полемизировал с будущим человеком за оценку своей эпохи и самого себя. Ведь человек бесконечно отдаленного от нас будущего будет отличаться от нас гораздо больше, чем мы от первобытного человека. Будет, вероятно, даже иная природа сознания у человека, а не только способы выражения, проявления своей истинной сущности (а значит, и принципиально иные жанры искусства и его внутренний смысл).

В этом месте мысли героя перескакивали на другую тему. Нет, человек достиг высшего предела в развитии мозгового аппарата; следовательно, психическая его сфера (как структура) и объем самосознания выше не будут. Будет улучшение быта, социальных форм, кривая прогресса поднимется выше. Но начнется старость человечества. Есть предел. Смертен не только человек — смертно и человечество. Человек, человечество смертно как вид животного мира. Погибли гигантские животные,— их вид имел детство, юность и старость. Так и род людской — он угаснет, достигнув своего биологического предела.

Предыдущая главаГлава 20 из 80Следующая глава