К книге
Тетради из полевой сумкиСтраница 18
23%
Страница 18
18

Вернулся из командировки Коблик. Просит извинить его — потерял мою плащ-палатку. Свою, выданную ему в АХО, он уже давно потерял.

У Коблика распухли обе руки. Показывая их мне, он спросил:

— Товарищ Ковалевский, вы — кудесник, научите, что мне делать с руками?

Выясняется, что они распухли от ожогов крапивы. Во время вчерашних бомбежек Коблик прятался где-то в канаве. Я убежден, что там и осталась лежать моя плащ-палатка.

3 июля.

Мне надо к Поростаеву. Необходим дополнительный материал для истории. Его штаб сейчас в Кузьмине — это тридцать пять километров от нас. Дороги размыты, и кроме как пешком добраться до Кузьмина нельзя. В пути все те же картины: тягачи тянут на тросах грузовые машины,— перед колесами образуется волна глинистой, вязкой грязи. Телегу с двумя ранеными рывками, с невероятным трудом выхватывает из грязи тройка(!) дымящихся от пота лошадей. Так рывками и пробиваются к госпиталю, останавливаясь через каждые пять-шесть шагов. Когда же они там будут? Поистине крестный путь для раненых бойцов!

4 июля. Кузьмино.

К Поростаеву пришел ночью. Он еще не спал — встретил очень радушно. Давно не был я в такой обстановке: большой дом типа подмосковных зимних дач; электричество от движка; на постелях — белье; большой диван; на столах вместо скатерти чистые простыни и аккуратные стопки бумаг, книги, блокноты. Первый раз за полгода я спал на простыне.

Утром Поростаев завел патефон. Пришел комиссар корпуса и под перезвон колоколов слащавенького вальса сказал генералу: «Умер мой водитель». Это вчерашняя бомбежка.

Не дают нам беседовать с генералом — то и дело приходит кто-нибудь по вызову или же нас прерывает звонок телефона.

— Поживите у меня подольше,— сказал Поростаев.— Долго нам с вами разговаривать все равно никогда не дадут— будем ловить момент. Поживите у меня подольше.

Перед обедом я гулял по небольшому кряжику вдоль За-робской Робьи. У самой воды сквозь густые кусты ивняка прорастают, пробиваются к свету пахучие метелки таволги, ее запах напоминает капли датского короля—лекарство, которое было в большом ходу до революции.

Чудесная погода. Она нравится и фрицам — летают. Здесь, в Кузьмине, уже несколько раз сегодня «благовестили» в колокол. Все наши дороги великолепно просматриваются с воздуха: во многих местах на них настланы березовые бревна, бросающиеся в глаза своей белизной. Если вместо берез кладут ели, все равно через несколько дней колеса и противо-буксовочные цепи сдирают с них кору, и дорога становится такой же заметной, как березовая.

Опять колокол — сигнал воздушной тревоги.

Что это—легкомыслие, притупленность восприятий или смелость? Когда летят немецкие самолеты и даже когда идет бомбежка, у меня возникает чувство, как будто это не имеет ко мне никакого отношения, и не хочется прятаться, а наоборот— я хочу все видеть и слышать, зрение и слух становятся острее.

В крайнем случае я, конечно, принимаю простейшие меры самозащиты, но другие ведут себя «активнее», чем я. Помню, как в Малых Горбах какой-то майор разорался на меня за то, что я не прячусь и этим самым будто бы демаскирую других.

Уверен, что если ты не сидишь в мощном железобетонном убежище, то все остальное безразлично. По-моему, куда лучше пролежать несколько минут под открытым небом, чем целый день дурак дураком сидеть в щели, где тебя к тому же может завалить землей, как в могиле. Конечно, если фриц охотится за людьми с пулеметом, лезть на открытое место глупо. Обязательным остается только одно: при любой опасности держать себя с достоинством и среди солдат, и тем более наедине с собой.

Генерал опять завел пластинку, по-видимому самую свою любимую: вальс с колоколами. Зашел начальник артиллерии корпуса и под эту музыку сказал, что вчера комиссар одного из батальонов подорвался на минах.

Севастополь все еще держится!

Генерал третий раз заводит один и тот же «Последний вальс».

Обед. Повар у генерала искусник — кормит как в ресторане. Сходство с рестораном усугубляется музыкой. Генерал то и дело встает из-за стола и сам меняет пластинку. Адъютант даже не пытается подходить к патефону. Заметив мое удивление, Поростаев сказал:

— Это единственный физический труд, который мне здесь доступен,— дрова колоть и носить воду не позволяет звание.

Свое пристрастие к «Последнему вальсу» ему пришлось признать открыто. Нравятся генералу и простецкие, чуть сердцещипательные песни, вроде «Раскинулось море широко». Да попробуй найти в армии человека, которому бы она не нравилась! Один только блюститель нравов, наш золотоулыбчивый Губер, для которого агитация и пропаганда шире, чем понятие «жизнь», один только он считает, что эта грустная песня вредна для армии.

В одном доме с Поростаевым живет и военком корпуса. Об этом человеке мне кое-что рассказывал адъютант Поростаева, благообразный молодой человек, старший лейтенант Карманов. Во время боя военком равнодушен к убитым. Однажды, когда на Ловати горел катер, прошитый зажигательными пулями с воздуха, военком своими руками переворачивал трупы обгоревших бойцов, осматривал их. Но вид мертвеца в обычной обстановке действует на него тяжело. Военком не может присутствовать на похоронах и стоять в почетном карауле,— все это поручает своему помощнику.

Сейчас у военкома собрались военкомы бригад и начальники политотделов. Они сидят за пятой бревенчатой стеной дома, но все равно все слышно. Разговор обычный для нашего болотного фронта: ни хлеба, ни сухарей, ни муки завтра не будет.

Почти из всех частей сообщают: у немцев — митинги. Одно из таких сборищ, за Ловатью в предполье, артиллеристы из 121-й бригады разогнали огневым налетом.

Все стало понятным: пал Севастополь.

Вечная слава, вечная память погибшим героям!

5 июля.

Пять часов утра.

Проснулся от утробных толчков, передающихся по ножкам кровати.

Бомбят немцы.

Адъютант только что разбудил Поростаева, дал ему в постель трубку телефона. Балабуха сообщает, что его бомбят сорок немецких самолетов и по всему рубежу начался шквальный пулеметный обстрел. Немецкой пехоты пока не видно.

6 часов. Балабуха сообщает: «Немец перешел в наступление против моего третьего сына».

Три немецких самолета только что сбросили бомбы на нашу деревню. Бомбы погано свистели, но упали «до» деревни и «после».

Вместе с Поростаевым ходили смотреть блиндаж — на случай, если немец серьезно займется штабом корпуса с воздуха. Убогий блиндажик, со тщедушным накатом. Как раз когда мы были там, немецкие бомбардировщики еще раз разгрузились над нашей деревней. В блиндаже с потолка посыпался мусор, поднялась пыль. Засунув за ворот кителя носовой платок, вытирая шею, Поростаев сказал:

— Вы можете побыть здесь, пожалуйста, не стесняйтесь. А мне надо работать — я пойду к аппаратам.

Мне пришлось ему сказать:

— Я пришел к вам не для того, чтобы прятаться от вас в преждевременную могилу.

На его простецком солдатском лице вдруг появилась какая-то совсем домашняя, уютная улыбка.

Как только мы вернулись в избу, генерал запустил «Последний вальс», и тут же, на посту наблюдения за воздухом, вразлад с мелодичными колоколами пластинки, дежурный ударил в медный колокол, подвешенный к ветке ракиты.

Минут через десять снова раздался медный вопль колокола.

Я рассказал Поростаеву об одном монастыре в Испании. Каждые четверть часа в этом монастыре начинают вызванивать на колокольне куранты. Дежурный монах подходит по очереди к каждой келье, стучит в дверь молотком, словно заколачивает в гроб гвозди, и выкрикивает по-латыни: «Метеп-(о топ!» (Помни о смерти!)

Мой рассказ произвел впечатление. Теперь, как только заноет колокол тревоги, Поростаев улыбается во весь рот и говорит:

— МетегИо топ!

И никогда почему-то после рассказа о монастыре он больше не ставил при мне пластинку «Последний вальс».

За обедом Поростаев предложил мне водку. Сам он за все время, пока шел бой, не выпил ни капли. Я, конечно, тоже не согрешил.

У Поростаева за обедом — и вообще весь день, даже когда его никто не вызывал к телефону,— был такой вид, словно он все время к чему-то прислушивается, ни на минуту не забывает о том, что идет бой за Коровитчино. Но порою он вдруг возьмет да и расскажет что-нибудь не имеющее никакого отношения к событиям дня. Может быть, он это делает сознательно — дает голове отдых.

В одну из минут затишья я узнал от него, как совсем недавно Куницын невольно добавил горя жене убитого комиссара одного полка.

Куницын очень ценил этого человека. Как только он узнал, что комиссар убит, он распорядился, чтобы жене комиссара были отправлены все его личные вещи, вместе с извещением о гибели.

И вот в посылке среди дорогих для жены покойного вещей она вдруг нашла белье женщины, с которой комиссар сошелся на фронте.

Оскорбленная жена прислала Куницыну письмо: она прокляла его за такую «заботу», за то, что он убил в ней то чувство, которое она сохраняла к мужу.

7 июля.

В шесть часов утра немцы ворвались в Коровитчино. Через несколько часов бойцы Балабухи выбили их из деревни, захватили две противотанковые пушки, несколько пулеметов, пленных. Отбить Коровитчино обратно помогла наша авиация — она метко бомбила боевые порядки немцев.

За обедом военком и начальник корпусной артиллерии выпили по сто граммов. Поростаев и сегодня не прикоснулся к стакану. Он рассказал нам о семилетием мальчике. Этот малыш живет в блиндаже у командира 7-й гвардейской дивизии генерала Бедина. Его бросила мать: она вскочила в машину, оттолкнула его от себя и убежала с немцами.

Мальчик одет как игрушечный солдатик — куколка: ему сшили по распоряжению Бедина крошечное красноармейское обмундирование. Когда с ним кто-нибудь здоровается, он берет под козырек и рапортует: «Сержант Иванов!» Если же с ним поздороваться, застав его врасплох (грязные руки или перекошен пояс), он сначала вымоет руки, заправит как следует гимнастерку и только тогда подойдет, щелкнет каблуками, возьмет под козырек и представится: «Сержант Иванов!»

Однажды «сержант Иванов» во время сильного минометного обстрела лежал под крутым берегом Редьи. Бедин лежал рядом и прижимал его к себе рукой. Мины рвались совсем близко, и осколки ехидно выли над головами. Одна мина попала в реку, обдала их обоих водой и мокрым песком.

Мальчик мгновенно вскочил и крикнул:

— Командир, не бойся — смотри, сколько рыбы наглушили, идем ловить!

Но этот же «сержант Иванов» боится ходить вечером у небольшого озерка возле КП дивизии; говорит, что его может схватить и утащить в омут лягушка.

9 июля. Кузьмино.

Наконец мы остались с «генерал-солдатом» одни,— правда, нас охраняет автоматчик, но он шагает следом за нами метрах в двадцати.

Прогулка по берегу Робьи. Я живу у генерала уже седьмые сутки. Обстоятельства мешали нам как следует поговорить о битве под Москвой. Беседовали главным образом за какой-нибудь трапезой: завтрак, обед, ужин — совсем не то, что нам обоим нужно. Тем более что за столом, как правило, нам вставлял палки в колеса военком — ему хочется говорить только о самом себе. А сегодня во время прогулки Поростаев неожиданно вытащил из внутреннего кармана свой лаконичный дневничок — записную книжку величиною в ладонь, прочел мне его почти весь. Теперь гораздо подробнее он рассказал о приеме в Клину Идена, о разговоре со Сталиным и о приезде в нашу армию М. И. Калинина. Без этого история Ударной была бы неполной.

Интересна психологическая подробность: даже по телефону Поростаев не мог разговаривать с Главнокомандующим сидя — он вытянулся в струнку.

Ради только одной такой прогулки стоило пройти по грязи тридцать пять километров и неделю выжидать удобного случая. Пользуясь записной книжкой, как памяткой, Поростаев рассказал мне и о первых днях прорыва немцев, когда они бросились на выручку из котла своей 16-й армии, о Борисовском лесе и о том, как сам он, Поростаев, оставшись совершенно один на дороге, принялся сколачивать свою собственную группу, останавливая порознь бредущих бойцов.

Моя задача выполнена. Теперь легче будет писать историю. Пора в обратный путь.

Повезло: дороги немного подсохли, к Поростаеву добрался комиссар штаба армии Перекалин. Мы возвращаемся вместе с ним на виллисе.

Когда мы уже садились в машину, Поростаев, вместо того чтобы «колоть дрова и носить воду», поставил,«Последний вальс». Окна были открыты, и мы отбыли под мелодичный перезвон колоколов. Таким образом, новелла о моем пребывании у командира 1-го гвардейского корпуса генерал-майора Поростаева получила изящную концовку.

11 июля. Шутовка.

Куницын вызвал к себе Губера, Коблика и меня, спрашивал, как идут дела, как работа над историей. Для того только и вызвал — очень интересуется историей. Обещал устроить встречу с членами Военного Совета и дать записку к начальнику Особого отдела. Хочу, чтобы меня познакомили с методами вражеской контрразведки.

На чердаке за бочкой очень трудно работать. Продувает насквозь ветер, рвет из-под пера бумагу. Однажды мне пришлось бежать на огород за двумя страницами — вытянуло струей воздуха в слуховое окно. И вот я сижу в избе за одним столом с Губером. Чердак остается как заповедник для отдыха, для размышлений и бесед с Кобликом.

Губер мешает. Ему почти безразлично, отвечаю я на его вопросы или молчу. Он душит меня монологами и чтением вслух.

Шутя я сказал Куницыну:

— Хорошо, если бы Политотдел издал приказ, запрещающий разговаривать с Ковалевским.

Улыбнувшись, Куницын обещал:

— Издадим!

Он выразительно взглянул на Губера и распорядился, чтобы мне обеспечили необходимые для работы условия.

Однако на Губера этот разговор не подействовал, он по-прежнему болтает без умолку. Забавно: он убежден, будто много сделал для меня, убежден, что «создал условия» одним уже тем, что поселил меня с собой, а не с остальными агитаторами.

Он принадлежит к породе начальников, которые не умеют выслушать другого человека и понять его, раскрыть его основную сущность, подбросить ему горючее, мобилизовать в нем все самое лучшее, вдохновить на дальнейший путь к его вершине и в работе использовать его самые лучшие качества. Вместо этого деревянное, навязчивое внушение своих требований. Губер вырос на узко политической литературе, без широкого образования, когда приобщаешься к искусству, к истории и к художественной литературе. Такие люди не чувствуют, что жизнь — это все, а пропаганда только частица жизни. У них нет чего-то глубоко своего.

Предыдущая главаГлава 18 из 80Следующая глава