К книге
Колыбельная для рейхаГлава 55
93%
55

Хельга

Стук, с которым рука падает в металлическое ведро. Маленькая посиневшая ручка. Хельга стискивает гу­бы, видя в стальном ведре крохотную конечность, сжатые, словно у спящего, малюсенькие пальчики. Она поочередно подает инструменты док­тору Кляйнле. На кушетке для родов трехлетний мальчик, восковая кукла под хлороформом, рука ампутирована до плеча. Малыш прибыл накануне из Берлина вместе с другими ранеными детьми. После него еще полдюжины ждут своей очереди.

Вечером в кухне, где теперь работают деревенские женщины из Штайнхёринга, она проверяет запасы еды для детей на завтра. У нее вдруг начинает кружиться голова, она хочет налить себе стакан воды и опрокидывает его. Чувствует, как подступают слезы, внезапный паводок. Отвернувшись, придавливает уголки глаз большим и указательным пальцами левой руки. И все же они текут, она утирает их пальцами и левым рукавом. Выпрямляется. Так и не повернувшись, спокойно спрашивает, где два­дцать кило картошки, которые должны были у них остаться. Отвечает ей мужской голос: “Fünfzig кило, пятьдесят! И сто литров свежего молока!”

Она оборачивается, смотрит строго, чтобы заставить позабыть о своих покрасневших глазах. Это барон Отто фон Фойри, человек лет сорока с круглым и добрым лицом, кажется, что даже его густые черные брови улыбаются. В руках у него огромный мешок, в котором, должно быть, и лежит картошка, а через плечо висят две обезглавленные и ощипанные птицы, связанные веревочкой за лапки.

С тех пор как американцы заняли “Хохланд”, он разъезжает по деревням, стараясь уговорить недоверчивых крестьян поделиться с ним молоком и картошкой, чтобы накормить подозрительных сирот. Крестьяне не любили их матерей и ничего не прощают детям. Несмотря на это, барону удается их уломать. Он никогда не возвращается с пустыми руками. Американцы оставили ему машину и даже дают бензин.

Он опускает мешок на пол. Потом весело бросает птиц на стальную решетку раковины. От звука, с которым голая плоть шлепается на металл, Хельга морщится, как от боли. Плоть, металл, маленькая ручка, искалеченное тело ребенка, растерзанное тело. Вскрытое, изрезанное тело Юргена. Обезглавленные птицы. У Хельги снова начинают дрожать руки, кончики пальцев подергиваются, лоб и верх­няя губа покрываются испариной, свет, пронзающий кухонный полумрак, делается слепящим. Она отступает, приоткрыв рот, шатаясь, с испуганными глазами. Не слышит, как ее окликают, “сестра Хельга”, ничего уже не слышит. В коридоре не понимает, куда идти. Вваливается в заброшенную комнату, ту, где жила фрау Хейртрёй с Юргеном. Здесь пахнет свернувшимся молоком и пылью. Могилой.

дневник сестры хельги

Дом “Хохланд”, 18 мая

Gott sei Dank, слава Богу, есть человек, помогающий нам прокормить всех наших несчастных малышей, это барон, который живет в нескольких километрах от Штайнхёринга. Он любит детей, это видно, он немного напоминает мне нашего рейхсфюрера, только в нем нет ничего от военного и он не произносит речей.

Его мать еврейка, Ида фор Ирш, разумеется, из семьи банкиров, но обращенных в католичество в XIX веке. Говорят, что Иду фон Ирш переместили в Терезиенштадт, неизвестно, там ли она сейчас, но, во всяком случае, брат барона — пожилой человек — там умер. Барона с начала войны не трогали, он остался в своем имении, в Тайлинге. Это доказывает, что людей благородного происхождения, способствовавших процветанию Германии, не трогали, даже мишлингов первой степени. И еще доказывает, что слухи о судьбе, уготованной мишлингам, возможно, необоснованны, мне от этого легче, потому что мне всегда было не по себе, когда я слушала все эти истории, я никогда не одобряла того, как, говорят, поступали с людьми, даже с евреями. Никто такого не заслуживает. Разве недостаточно просто заставить их покинуть страну? Пусть живут где-нибудь еще, далеко. Но, конечно, во всем, что говорят, есть преувеличение. Я даже молюсь о том, чтобы так оно и было. Но в любом случае — что я могла бы сделать? Только ухаживать и лечить. Я всего лишь выполняла свой долг, ухаживала за незамужними матерями, продолжаю честно заботиться о незаконных детях и все еще девственница.

Дом “Хохланд”, 23 мая

О нас пишут ужасные вещи. Немецких газет уже не найти, но доктор Кляйнле дал мне американский журнал, забытый каким-то солдатом. Там говорится о baby­factories, фабриках младенцев, о Nazi-bastards grown pigfat, нацистских ублюдках, которых откармливают, как свиней! Слишком много овсянки, и солнца, и заботы! Дети, у которых нет других отца и матери, кроме покойного нацистского государства, пишут они. Дети, которых кормили до отвала Nazi-nurses, медсестры-нацистки. Этих Superbabies, которых Генрих Гиммлер призывал своих эсэсовцев производить как можно больше. Но что же сделали несчастные малыши, кроме того, что родились и плакали, в большинстве своем оторванные от матерей и почти все без отцов?

Не пощадили ничего. Все, что было прекрасным, стало отвратительным. Все, что я любила, замарано. Я погружена во все это уродство. Уродина. Я, прежде гордая и сильная. Gott sei Dank, мне некогда смотреться в зеркало. И некогда задумываться.

An die Arbeit. За работу.

Дом “Хохланд”, 24 мая

Для Юргена так лучше, он умер милосердной смертью, бедный малыш, не созданный для жизни, но то, как его отняли у матери и даже не вернули его останки, его мерт­вое тельце, его прах, нет, я не могу сказать, что так поступать хорошо.

Нет добра по одну сторону и зла по другую, есть долгое неостановимое скольжение и порой неощутимые переходы от одного к другому. Осознаёшь это слишком поздно.

Этот вопрос не дает мне покоя, он все время возвращается, всякий раз в новой формулировке, как будто он бесконечен. Выбираем ли мы зло или это оно нас выбирает? Я была доброй, но не на стороне добра?

Не считаем ли мы все, что мы на стороне света?

Могла ли я спасти Юргена? Как, как, как, я не смогла бы. Не смогла бы.

Дом “Хохланд”, 25 мая

Привезли около тридцати еврейских сирот, детей, которые были в трудовых лагерях. Так говорит док­тор Кляйнле. Они постарше детей из “Хохланда”, им от четырех до десяти лет. Они помогают нам ухаживать за младенцами. Среди них есть один новорожденный, совсем маленький мальчик, очень тощий, с пергаментной кожей, стариковской кожей младенцев, у которых в первые недели жизни была слишком большая потеря веса. Его несла на руках девятилетняя девочка, она ничего о нем не знает, она нашла его, завернутого в одеяло, в грузовике, который привез их сюда. Он не плакал. Имени у него нет. Я называю его Kätzchen, котенок. Когда у меня есть немного времени, я сама кормлю его из бутылочки, мы прибавляем по десять граммов, потому что ему трудно сосать. Он немного напоминает мне Юргена, но этот малыш плохо ест из-за того, что у него сжался желудок. Все новорожденные напоминают мне Юргена, даже самые прожорливые. Они все похожи между собой. Еще один младенец без имени и без родителей. Еще один ребенок, который похож на всех остальных и которого никто никогда не найдет!

Дом “Хохланд”, 26 мая

Рейхсфюрер покончил с собой!

Трусливо и подло, как те, кого он упрекал в том, что они ведут себя не “по-рыцарски”. Где же она, смелость, какой он требовал от народа и от женщин, о которых мы заботились?

Хельга вынимает из тетради конверт и листок, на котором она, прелестная сестра из Грасберга, производит наилучшее впечатление. Берет из шкафа, где раньше были вещи Адельгейд, забытую зажигалку. Сжигает в раковине листок и конверт. Огонек растет, бумага чернеет, скукоживается, исчезает. Потом она подносит к зажигалке всю тетрадь. Пламя разрастается, и Хельге становится страшно. А вдруг оно дотянется до потолка, станет лизать стены, спалит “Хохланд”? Оно все выше, выше, потом опадает. Дым. Маленькая черная кучка. Она кашляет. Открывает кран. Вода, чистая вода на белой эмали, и пепел превращается в грязь. Ах, этот пепел, весь этот пепел, повсюду. В парке он даже затесался ме­жду мертвыми прошлогодними листьями. Остаются фрагменты писем и карточек, на которых еще можно прочитать слова, имена, жизни, даты. Их приходится счищать с подметок. Она хочет смыть водой эти угольные пятна, размазывает их по эмали, пепел липнет к пальцам, сколько она ни трет руки, все равно что-то остается. Она вытирает пальцы белым передником, оставляя на нем широкие серые следы.

Wir haven eine weisse Weste[37], — шепчет она, размазывая по накрахмаленной ткани пыль и грязь от пепла, всю мерзость мира.

Снимает передник, бросает его в угол.

Моет руки, чистит ногти, сдирает с кожи всю оставшуюся черноту. Изо всех сил скребет ладони и тыльную сторону рук, до крови раздражая кожу, уже иссушенную дезинфицирующими средствами и растрескавшуюся.

Предыдущая главаГлава 55 из 59Следующая глава