К книге
Книга виныГлава 17
52%
17

Министр по вопросам одиночества

Без четверти восемь утра за ней приехал водитель, чтобы отвезти ее на встречу с избирателями. Обычно она не вступала в разговоры с Эвансом – старалась не тратить свободные часы впустую, используя время в пути с пользой. Однако в то утро спросила о самочувствии его жены – Шери, она была почти уверена, что ту зовут Шери, – беременной вторым ребенком. Ой, сказал Эванс, она размером с дирижабль и неделю как перехаживает. Ей очень тяжело, а я что ни сделаю, все не так. Бедняжка, посочувствовала министр, но ведь наверняка уже скоро? Еще неделя, и будут стимулировать роды, сказал Эванс, только Шэрон (вот как ее зовут) говорит, что для нее каждый день как месяц, и это невыносимо, она уже хочет, чтобы это из нее вытащили, и да, она понимает, как это звучит. Министр взглянула на часы и ответила, что Шэрон имеет полное право так думать. Они ждут девочку или мальчика? А имя выбрали? Но, конечно, это не так уж важно, главное – чтобы ребенок был здоров и все было так, как должно быть. Министр продолжала болтать, и к тому времени, когда стрелки показали восемь, разговор перешел на бедного лорда Маунтбеттена, погибшего от взрыва бомбы ИРА в Слайго. Какой позор, сказал Эванс, человек ведь уже на пенсии и просто тихо-мирно доставал ловушки с омарами. Министр согласилась, что это действительно позор и отбрасывает страну на много-много лет назад. Еще раз взглянула на часы – надо продолжать говорить. Надо говорить. Похороны будут великолепными. Лошади. Регалии. Возможность сделать серьезное заявление. Она не позволяла себе думать о палаче, который уже должен был прийти за Пауэллом. О том, как отпирают камеру смертника, как его ведут к месту казни. О том, как быстро палач закончит свою работу (самое быстрое повешение в истории “Стрэнджуэйс” заняло всего семь секунд с момента открытия камеры до затягивания петли). И еще она не позволяла себе думать о Нэнси Лидделл, теперь пропавшей навсегда, потому что Пауэлл, конечно, не сдержал слово после встречи с мальчиками, и, конечно, надо было настоять, чтобы он сначала сообщил о местонахождении тела, а уж потом везти детей к нему. Как она могла быть такой доверчивой? Доверчивой и к тому же трусливой. Даже сейчас она сочиняет сказки, вместо того чтобы рассказать мальчикам, кто они такие, вместо того чтобы предоставить им базовые права человека. Vérité Sans Peur, подумала она. В памяти всплыл рисунок Винсента, изображающий фабрику матрасов. Дети лежат рядами, закрыв глаза, и крепко спят. Вроде бы спят.

Один за другим избиратели обращались к ней с жалобами. На оживленной улице в пригороде нужен железнодорожный переезд, только за последние полгода там едва не погибли десятки людей, и министр должна осознавать, что под угрозой жизни детей – это лишь вопрос времени. Пора что-то делать с наплывом этнических меньшинств, они заняли все рабочие места, хотя даже язык не знают, не говоря уже о том, что готовят себе еду из каких-то очень острых и, откровенно говоря, тошнотворных ингредиентов. Не могла бы она ознакомиться с программой экзамена по литературе, потому что вопрос про незнакомое стихотворение дискриминирует учеников, которые – не по своей вине – никогда раньше его не видели? Министр поблагодарила всех за то, что они нашли время прийти – для нее важно, чтобы люди чувствовали себя услышанными, и хотя она не может обещать выполнить все просьбы – их ведь сотни, – она, безусловно, примет каждую во внимание.

Весь день она занимала себя разными делами, прерываясь разве только на то, чтобы выпить чаю или перекусить, но перед глазами все время вставали картины: дверь в камеру смертников открывается, Пауэлла со связанными руками ведут на казнь, палач накидывает на его шею петлю. Падение, щелчок.

И другая картина: Нэнси Лидделл, закопанная где-то в безвестности, постепенно погружается все глубже. Превращается в прах.

В новостях показывали, как с утра толпы людей собрались перед тюрьмой, вытягивая шеи, будто могли что-то увидеть сквозь стены толщиной в двенадцать футов. В восемь часов раздались радостные крики. Нэнси

В день вечеринки они встали рано и оделись в свои лучшие наряды: отец Нэнси – в траурный костюм, мать – в чесучовое платье, а Нэнси – в платье цвета морской пены. Скоро, думала Нэнси, они будут свободны – что бы это ни значило. Она повернула сережки, чтобы дырочки не зарастали. Мать вытащила из седых волос колючие бигуди и побрызгала на себя из флакона, который стоял на туалетном столике, нажав на грушу с кисточкой, чтобы нанести аромат на запястья и на шею. Гостиная ждала их в том же виде, в каком они оставили ее накануне вечером. Макет деревни украшали миниатюрные ленты серпантина, бумажные цепочки, гирлянды и флажки, сделанные Нэнси и ее отцом. С проволочных деревьев свисали крошечные китайские фонарики, сверкая на солнце своими целлофановыми огоньками. Кроме того, Нэнси сделала и большие ленты серпантина, теперь они спиралями расходились от люстры к стенам, пролегая так близко друг к другу, что комната превратилась в большой цирковой шатер. Вот-вот появятся бесстрашные воздушные гимнасты, вот-вот выйдет канатоходка. Мать щелкнула рычажком на часах с кукушкой, чтобы включить звук, а отец начал надувать шарики, предварительно вручив один Нэнси, потому что она упрашивала, а он не мог ей отказать. Он продемонстрировал, как надо сначала растянуть шарик во всех направлениях, чтобы его было легче надуть, как плотно зажимать горловину между вдохами и как завязать узелок, когда закончишь. Нэнси осилила два с половиной воздушных шарика, а потом у нее кончился воздух, и отец сказал, что она может раскладывать сладости в открытые вагончики поезда. Мать пошла на кухню заниматься закусками. Фаршированные яйца, волованы, безе, хрустящие трубочки, слоеные десерты в стаканчиках и изысканные сэндвичи с помидорами она поместила на блюда, которые расставила на раскладном столике рядом с затянутым в пленку диваном, и это тоже выглядело очень празднично. Завтракать в этот день не имело смысла. Когда часы с кукушкой пробили половину восьмого, мать чуть не уронила шоколадные эклеры, но успела удержать тарелку и засмеялась:

– Еще чуть-чуть – и была бы катастрофа!

Ее голос звучал слишком пронзительно и напряженно.

– А гости скоро будут? – спросила Нэнси.

– Какие гости?

– Барри Седжвик. Другие люди.

– Сантехник?

– Будем только мы, солнышко, – сказал отец.

– Все как всегда! – Нэнси хлопнула ладонью по дивану. – И вот это значит стать свободными?

– Не накручивай себя так. Ты порвешь платье.

Нэнси сделала глубокий вдох. Потом еще один.

– Умничка, – сказал отец.

Неделю назад мать перешила платье цвета морской пены, распустив лиф и талию маленьким острым вспарывателем и выщипав все обрывки ниток. Добротная вещь, как видишь, сказала она Нэнси, показывая ей лишние полтора дюйма ткани, спрятанные в шве. Разобранное, разделенное на части платье перестало быть собой, лоскуты воздушного фатина и органзы, переброшенные через спинку стула, не имели ничего общего с девичьей фигурой. Но мать сбрызнула дырочки водой и водила по ним ногтем, счищая следы проколов, пока они почти не затянулись, а потом сшила платье-мечту заново, и еще год они из него точно выжмут. Тем не менее, готовясь к вечеринке, Нэнси чувствовала, что нитки трещат, если слишком сильно потянуться или сделать слишком глубокий вдох. Она была уверена, что в какой-то момент, когда она наклонилась над деревней, чтобы вернуть на место оторвавшиеся флажки, она почувствовала – услышала, – как стежки разошлись, но не решилась проверить, не заметил ли кто, – мать придет в отчаяние, упадет на диван и разрыдается, и опять Нэнси все испортит… Но, оглянувшись через плечо, Нэнси увидела, как мать, напевая что-то себе под нос, снимает копию лампы Тиффани с журнального столика, чтобы освободить место для торта.

Торт. Он был совершенно роскошным и возносился вверх на рифленых колоннах, которые казались слишком хрупкими, чтобы удержать такой вес. Когда все три коржа были готовы, мать Нэнси завернула их в полотенца и фольгу и каждую неделю пропитывала остатками бренди от сухофруктов, проделывая зубочисткой отверстия в корочке, чтобы жидкость впиталась. После этого она покрыла их слоем марципана и слоем помадки, гладкой, как мыло, а сверху украсила королевской глазурью в форме розочек, бусин, звездочек и геральдических лилий, которые при высыхании затвердевали, не забыв и про бока: тончайший узор вился немыслимыми кручеными гирляндами, точь-в-точь как те, что Нэнси рисовала с помощью спирографа. Цветы мать сделала сама – добавила в сахарную пасту две-три капли красителя, чтобы та приобрела светло-желтый и розовый оттенок, вырезала лепестки скальпелем и пальцами придала им форму. Когда она, осторожно ступая, внесла колоссальный торт в гостиную и поставила на журнальный столик, Нэнси с отцом хлопали до боли в ладонях. Это же настоящее произведение искусства, сказали они. Слишком красивое, чтобы его есть. Обидно же такое резать. Но мать приготовила нож, и они втроем сели на диван и стали смотреть на часы с кукушкой, чьи белые стрелки двигались так медленно, что это движение было не разглядеть… почти восемь, почти. Но вот маленькая дверца открылась, шишка-гиря упала, дровосек взмахнул топором, кукушка выпорхнула, чтобы пропеть свои восемь нот, и отец Нэнси закурил сигару, а мать взяла нож и вонзила его острием в густую белую глазурь. Нэнси вздрогнула, когда лезвие блеснуло на свету, и ее рука метнулась к шее, хотя она и не могла сказать почему.

Мать отрезала всем по кусочку, и внутри они оказались темными и влажными, как земля, и Нэнси не очень-то хотелось есть, но мать протянула ей вилку для торта и расстелила у нее на коленях салфетку, чтобы защитить платье. В противоположном углу комнаты маленький поезд кругами возил сладости по рельсам, жужжа, как пойманная муха. Кусочки глазури царапали рот Нэнси, а мокрый бисквит забивал горло. Отец откупорил две бутылки настоящего “Бэбичама”, которые стояли на подставках с “Лебединым озером”, блестя конденсатом, и налил Нэнси в маленький стаканчик, спросив: “Уж сейчас-то можно, Марджори?” – и мать ответила: “Сейчас можно”, потому что пробило восемь, и теперь они были свободны, что бы это ни значило. Грушевый сидр сгладил землистый привкус торта, пузырьки лопались у Нэнси на языке и превращались в ничто. Уже можно было брать остальную еду, и она съела сначала шоколадный эклер, потом волован и безе и, наконец, второй эклер. Отец пускал кольца дыма, которые плыли по воздуху, как размытые маленькие лассо, – она и не знала, что он так умеет, – а мать отрезала себе еще один тонкий ломтик торта, подобрала сахарную розу, упавшую на столик, и положила ее в рот целиком.

Нэнси ждала у железнодорожных путей, хватала сладости, когда вагоны проезжали мимо, и запихивала их в рот – мармеладка, лакричное ассорти, красные шоколадные драже, опять мармеладка, – пока щеки у нее не раздулись так, что она с трудом могла жевать. Китайские фонарики дрожали на проволочных ветках. Никто больше не придет.

– Для тебя что-то изменилось? – услышала она тихий голос отца, и мать, помолчав, ответила:

– Кажется, нет.

– И для меня нет, – сказал он.

Нэнси достала из вагончика еще одно красное драже. Красные были ее любимыми, хотя на вкус они ничем не отличались от других. Когда вагончик с драже снова подъехал к ней, она взяла зеленое и желтое, закрыла глаза и съела их по очереди.

Одинаковые.

Но ей все равно больше нравились красные.

Через некоторое время она заметила, что родители замолчали, и обернулась, ожидая увидеть, что они тоже едят праздничные сладости. Но мать плакала, закрыв лицо руками, а отец сидел, сгорбившись, в углу дивана, и зажженная сигара почти касалась его траурных брюк, как будто он собирался поджечь сам себя.

– Что случилось? – спросила она. – Что должно было измениться?

Совсем ничего, сказали они.

* * *

Мать убрала еду, опрокидывая тарелку за тарелкой в большой мусорный контейнер на улице. Даже торт. Ярусы разломились на куски при падении, рифленые колонны отвалились. Отец убрал серпантин и снял украшения с макета деревни, и вскоре вечеринка – сама затея вечеринки – стала казаться сном. Родители больше не заговаривали ни о ней, ни о том, что они свободны, и только клочок красной гофрированной бумаги остался приклеенным к люстре, как доказательство чего-то, думала Нэнси, хотя чего – она не знала.

На третий вечер она сидела на ковре, зажатая между коленями матери, пока та расчесывала ей волосы перед сном. По телевизору диктор рассказывал о планах на похороны лорда Маунтбеттена, который погиб в результате взрыва в Ирландии.

– Маньяки и чудовища, – сказал отец. – Хладнокровные убийцы.

На коленях у него стоял поднос, и он скручивал кусочки тонкой проволоки для нового деревца.

Похороны станут днем национального траура, вещал диктор, какого не было со смерти премьер-министра Галифакса. Процессия пройдет до Вестминстерского аббатства, и на улицах Лондона ожидаются большие толпы – люди выйдут отдать дань памяти покойному.

– Национальный траур! – проворчала мать, отделяя прядь волос Нэнси. – Дань памяти! Да все просто выйдут поглазеть на это зрелище.

“После церемонии, – продолжал диктор, – тело лорда Маунтбеттена будет доставлено специальным поездом в аббатство Ромси, где он часто молился вместе с местными жителями”.

– Ай! – вскрикнула Нэнси, вырываясь из-под расчески.

– Ну прости, но у тебя тут гнездо, – сказала мать, аккуратно распутывая колтун. – Пора бы подровнять кончики.

Нэнси рассматривала появившуюся на экране фотографию лорда Маунтбеттена, сплошь в медалях и в мундире с золотыми галунами.

– А его положат в чемодан?

– Что-что? – переспросил отец, скручивая проволочные ветки плоскогубцами.

– Чтобы погрузить в поезд. Я видела это по телевизору – если вы хотите взять в поезд что-то большое, нужен чемодан.

Конечно, его будет тяжело нести, подумала она, но, с другой стороны, наверное, после взрыва он весит меньше.

– Его не положат в чемодан, солнышко, – сказал отец.

Поднос у него на коленях усеивали обрезки проволоки, отец старался не ронять их на ковер, потому что они были очень острыми и их было очень трудно разглядеть.

Мать начинала с нижней части каждой пряди и продвигалась вверх, придерживая волосы над узелками, чтобы не сделать больно, но Нэнси все равно чувствовала, как натягивается кожа на голове.

– Можно просто подстричь их коротко, – предложила Нэнси, наполовину обернувшись, но мать мягко вернула ее в прежнюю позу.

– Ерунда. Это твое главное достоинство, – сказала она, как всегда.

Закончив, она расчесала волосы длинными, плавными движениями. Это Нэнси любила – легкое давление, скользящее по голове, плечам и спине. В определенные дни, в зависимости от погоды, тонкие волоски приподнимались и вились вокруг головы легким ореолом. Тогда Нэнси представляла себя феей или русалкой – волшебным существом, не вполне человеком, – и крутилась перед зеркалом в ванной, гадая, какими способностями могла бы обладать.

Тут диктор сказал:

“Полиция продолжает обращаться к публике за любой информацией о серии писем и об аудиокассете, присланных человеком, который называет себя Йоркширским…”[8]

Отец бросился к телевизору, выкрутил звук и заслонил экран, а мать торопливо попросила:

– Нэнси, ты не принесешь мне кардиган? Что-то прохладно стало.

– Да почему я не могу посмотреть? Что вы от меня прячете?

– Я не понимаю, о чем ты.

– Вы все время что-то скрываете! – не выдержала Нэнси. – Не даете смотреть страшные репортажи. Никогда не выпускаете меня из дома и никогда никого не приглашаете. На вечеринке не было ни одного гостя. Почему? Да почему?

– Мир – опасное место, солнышко, – сказал отец. – Так лучше.

– Это не наша Нэнси, – подхватила мать. – Злится, упрекает. Это не наша дорогая девочка.

Тогда Нэнси стало стыдно – стыдно за то, что она причинила боль родителям. Это было видно по их лицам.

– Мне все еще холодно, – тихо сказала мать, и Нэнси пошла исполнять поручение.

Когда она вернулась в гостиную, мать поблагодарила ее и демонстративно завернулась в кардиган, ежась и застегиваясь на все пуговицы, хотя вечер начала сентября выдался теплым. Нэнси устроилась рядом на диване, положив голову матери на плечо, и поймала ритм ее дыхания. Тихо-тихо, так что Нэнси едва могла расслышать, мать стала напевать фрагменты песни, которую пела, когда маленькая Нэнси не хотела засыпать. Как-то рано утром, в час восхода солнца… Возможно, Нэнси не столько слышала, сколько чувствовала кожей, как дрожат слова и ноты, переходя из тела матери в ее собственное. О, не бросай меня, не покидай меня… Почти незаметно шевеля пальцами, Нэнси наигрывала мелодию на воображаемом пианино. Она с трудом различала обрывок красного серпантина на люстре под потолком.

Отец, уже успевший снова включить звук и вернуться в свое кресло, только вздохнул:

– Какие же вы у меня! И чем я заслужил это счастье?

По телевизору женщина средних лет в шифоновой блузке с большим бантом говорила: “Я считаю, что каждый британский ребенок заслуживает равных возможностей”, и “вы никогда не пожалеете о добром поступке”, и “у вас есть шанс изменить жизнь ребенка”. Потом другая женщина, помоложе, с длинными и прямыми каштановыми волосами, сказала: “Давайте теперь пригласим наших особых гостей”, и трое мальчиков примерно возраста Нэнси встали рядом с первой женщиной перед зарослями папоротников. Тройняшки, поняла Нэнси, – одинаковые близнецы, которых невозможно отличить друг от друга. Женщина помоложе спросила, не хотят ли они поприветствовать Британию, и они посмотрели прямо сквозь экран, прямо в дом Нэнси, и сказали:

– Здравствуй, Британия.

Мать Нэнси перестала напевать старую колыбельную, и Нэнси почувствовала, как она напряглась и ахнула. Мать смотрела на трех мальчиков, а они смотрели на нее. Она поморгала, свела брови, обдумывая какой-то вопрос, вертевшийся в голове. Потом сказала: “Кеннет” – тихо, предостерегающим тоном, будто боялась разбудить дикого зверя, притаившегося в углу комнаты, и отец поднял взгляд от своего проволочного дерева.

– Ты тоже это видишь?

Отец перевел взгляд на мальчиков, и на его лице отразился ужас, глаза расширились, плоскогубцы с грохотом упали на поднос, обрезки проволоки подпрыгнули.

– Что такое? – спросила Нэнси.

Тройняшки один за другим покачали головой, потому что женщина помоложе перепутала их имена, а потом средний принялся рассуждать о вульгарной мебели.

– Боже, боже, боже… – шептала мать, прикрыв рот рукой, словно пытаясь преградить путь воздуху, выходившему из нее.

– Мама?

Отец привстал в своем кресле, явно не понимая, куда себя деть. Потом снова взял плоскогубцы и сжал их в кулаке так сильно, что костяшки пальцев побелели, а вены набухли и потемнели. Но он не убавил звук и не загородил экран, потому что, как ни крути, страшным этот репортаж не был. Так почему же родители ведут себя странно, будто смотрят что-то ужасное?

– Этого не может быть, – пробормотал отец. – Как это может быть?

– Вот так.

– Целых трое? Поверить невозможно.

“И только представьте, – говорила мальчикам женщина помладше, – возможно, ваши будущие семьи сегодня вечером смотрят телевизор”.

– Какие еще будущие семьи? – выдохнула мать.

– В этом и суть. Их хотят выпустить. Об этом говорили в новостях.

Мальчики играли в чехарду на лужайке у стен старинного белого особняка, а потом их показали внутри: они пылесосили коридор и мыли посуду.

– Они выглядят… – проговорила мать, когда мальчики убирали чистые тарелки и чашки. – Они выглядят…

– Обычными, – закончил отец.

Предыдущая главаГлава 17 из 33Следующая глава