Меж Жадностью и Злобой не стихают споры
За право называться первородной.
Растут правдивейших свидетельств горы
Сплошь человеческой породы.
Лом притиснул жертву в кальсонах к заиндевевшей стене.
— Последний раз говорю, где наркота?
Волосатое пузо хозяина, еще минуту назад нежившегося в постели, тряслось, как желе. Бледная луна плела на его лице забавную паутину светотени, вырисовывая во мраке мертвенное выражение — застывшее, словно посмертная маска. Перебирая озябшими босыми ногами, барыга по-прежнему не проронил ни слова.
— Чудило, я же не шучу, — не отступал Лом. — Знаешь, кого ты напоминаешь? Ту мартышку из притчи. Перед ней коробку с узким отверстием поставили, с орехом внутри. Макака лапу туда сунула, орех зажала в кулаке, а назад ни в какую. Кинуть же добычу жадность не позволяет. Так и сдохла, бедняга, от голода. Но ты ж не обезьяна? Мороз на улице. Простудишься ведь…
Лысого толстяка била дрожь, однако обширные пласты жира, равномерно распределенные по его округлому тюленьему телу как раз от холода колыхались меньше всего.
— Есть и еще хороший пример глупости, — Серый ужесточил интонации. — Некий философ Буридан поднес своему ослу две одинаковые охапки сена — по разные стороны морды и приблизительно на равном расстоянии от глаз. Тот ишак тоже сдох, ибо так и не смог определить с какого пучка ему начинать пиршество. Не уподобляйся, бери, что даю…
Мужчина в кальсонах судорожно сглотнул подступивший комок. Лекция затягивалась. Истратив весь имеющийся в наличии теоретический материал, гость шагнул из темноты. Последним аргументом в ночной беседе сверкнуло обоюдоострое лезвие ножа.
Тех нескольких мгновений, которые Лом провел внутри дома, хватило, чтобы окрестить хозяина «барыгой из барыг». Богатейшее убранство хором бросилось в глаза с порога и заведомо лишило неизбежные в таких случаях переговоры малейших уступок. Изворотливость, благодаря которой пижону в исподнем удавалось за отстегиваемый Барону мизер пребывать в довольстве и спокойствии, вызывающая роскошь жилища, даже холостяцкий образ жизни, диктуемый, по убеждению грабителя, маниакальной скупостью, заставили последнего воспылать лютой ненавистью, выволочь жирную требуху на предрассветный морозец и, устроив под звездным небом непродолжительный экскурс в мир житейской мудрости, приставить к горлу серебристую сталь.
Барыга тупо молчал.
— Ну, как знаешь, пидар… Я свою совесть очистил…
Разбив людей по парам, Лом разослал их по всем адресам. Себе же оставил главного. Первого в списке. Сэм, говоря о нем, утверждал, что речь идет не просто о мелком перекупщике или содержателе притона, а о владельце монопольной наркосети, богатеющем с каждой проданной в городе дозы, которому даже не приходилось шевелить задницей в поисках сырья, ибо оное в достаточном количестве подбрасывал Барон. Сблизившись с деловыми интересами, дилер и поставщик подмяли под себя и «первичный» и «вторичный» рынки наркотиков. Господину в кальсонах было, о чем рассказать, однако он упорно держал рот на замке, не желал показывать где хранятся «стратегические запасы», а уж до того, чтобы исправно платить братве, разговор вообще не дошел…
На иссиня-черном небе забрезжила багровая полоска восхода, возвращая Константину, в своих кругах известному как Мамон, спокойствие духа. «Танец живота» сошел на ровное дыхание.
«Крепкий бык, — признал Лом, интуитивно уловив изменения. — Так он сейчас и условия ставить начнет».
Серый не ошибся. Прорезавшийся у Мамона голос и звучал в сравнении с басом налетчика смешным дискантом, но дерзости ему было не занимать.
— Достопочтимый, наркотика здесь у меня нет. В сейфе есть немного денег — бери и отваливай. Там тебе лет на пять бухать хватит.
«Дурачок, — Лом еще глубже утопил нож в мясистую складку шеи, — я ведь под диктовку жить не умею Люди, до чего же вы наивны! Думаете, она мне даром, как дурной сон, десятка-то вылилась? Считаете, я все годы исправно пилил каменюку, махал кайлом и повязку прихвостней администрации — «СПП» — таскал на руке, чтобы перед каждым быдлом в погонах кланяться? «Хороший зэк — мертвый зэк», — говорило оно, мое начальство, мечтавшее о миге, когда я начну загибаться. Век не забуду тюремные харчи — обезжиренные помои, выворачивающие наизнанку от одного их вида. Мы набирали грязную жижу в тромбон[156], «снимали пробу», а после выплескивали обратно, на коридорный продол, в сытые рожи испуганных баландеров[157]. Голодовали, требовали жиров — принесли тухлятину — нате, мол, чего хотели. Разве можно забыть тот привкус мертвечины? Суки… Сами в респираторах по камерам эту комбигадость раздавали, так от нее воняло. Ничего. Корка хлеба, прожаренная в раскаленном жире, убивала вонь. Но запах гнили все равно жил в арестантских сознаниях, заражая нас изнутри каннибализмом. Люди — вы просто стадо баранов! Верите, что, прочитав статейку-другую о том, «кому на Руси жить хорошо?», можно ответить — ему, проклятому, зэку? Что видят те журналисты, записывающие слово в слово фуфло[158], какое им толкает мудак в лампасах? Читал, помню, как одна молоденькая дура, до репортерских лавров охочая, выбила в департаменте путевочку в тюрьму, а после в обществе хозяйки[159] и его собачьей свиты обходила бетонные палаты, предложенные к осмотру «демократичным» руководством. Что только она не строчила после памятной экскурсии: «Мясо, мол, кушают, курева вдоволь, чай не переводится, масло, макароны, лимоны и зефир в шоколаде. Преступники живут лучше нас, трудового законопослушного народа!..»
Сыкуха! Сыкуха мусорская. Я бы ей написал, овце дурной. Ее, умом обиженную, по козьему стосу водили. В камерах тех, образцово-показательных, козлы обитали, шныри и эСПэПэшники. Наведалась бы ты в спецкорпус — ко мне на огонек. Вот оно, настоящее! Я бы ведро кипятка сварганил — для обороны, чтобы нам не мешали общаться, на факелах из простынки казенной жирка того растопил — для полноты ощущений, двоих покрепче у дверей на стрем отрядил, а тебя, дуру, поимел бы при всей пестрой публике. И никто бы не сунулся, пока желающие не получили бы удовольствие… А после пиши… Правда — она нашего здоровья, в карцерах потерянного, все равно дороже, а ты хоть знала бы, о чем пишешь. До самой смерти помнила бы… Неужели вы все такие наивные, люди, если надеетесь, что я шучу?!»
— Слушай сюда, Мамон. По-моему, ты не в тот дубок головушкой въехал. Не играй со мной.
— Я же сказал, — хозяин осмелел до повышенных тонов. — Вали, пока не поздно. Не отсюда, а из города вообще. Барон тебе этой ошибки не простит.
«Зря ты так. Нашел чем грозить… Словами спину не прикроешь. Пора кончать».
Словно угадав его мысли, где читался приговор, Мамон, движимый инстинктом самосохранения, обрушил свое семипудовое тело на палача. Громадные ручищи, сорвав чулочную маску, глубоко рассекли бровь и сдавили Серому горло.
Сверкающая сталь описала роковой вираж и вошла в студенистую массу. Лом отвел руку и ударил вновь. Еще… Еще… Он кромсал беднягу не переставая и твердо принимал его обезумевший от боли взгляд.
— Я же предупреждал — не заигрывай со мной, — бормотал убийца, обтирая о подштанники жертвы нож. — Против Лома — нет приема…
Спустя полчаса в щели подорванных половых досок проглянуло искомое. Вскоре из родной всем городским наркоманам калитки вышел, вжав голову в воротник, долговязый господин и, прижимая к груди увесистый пакет, торопливо удалился прочь.