К книге
Предисловие к судьбеПРЕДИСЛОВИЕ К СУДЬБЕ. ГЛАВА ПЯТАЯ
84%
ПРЕДИСЛОВИЕ К СУДЬБЕ. ГЛАВА ПЯТАЯ
21

По утро пошел дождь. Аржанов проснулся от странного ощущения: кто-то за окном чистил большой ковер. И только ветер все расставил по местам, сломав прямые струи дождя, отбросил их на козырек окна. Аржанов, не открывая глаз, сжался под одеялом, представляя себе, как придется ему рано утром тащиться на станцию, ждать электричку в Москву, а добравшись до Москвы, снова мокнуть на платформе Ленинградского вокзала.

Он встал, убрал свое раскладное ложе — кресло-кровать, помахал руками, что надо было понимать как утреннюю гимнастику, и отправился в ванную.

Дом спал. В кухне тихо тикали настенные ходики с кукушкой, которая давно уже не куковала, а только ошалело выскакивала из своего домика, широко раскрывала рот и вместо «ку-ку» — издавала змеиный шип. По коридору шлялся, позевывая и потягиваясь, кот. Аржанов незаметно намочил кисточку для бритья и, не оборачиваясь, из-под руки обрызгал его. Кот подскочил на месте, фыркнул и припустился в кухню.

— Как маленький! Каждое утро — одно и то же. Тебе не надоело? — спросила жена, выходя в коридор.

— Ты его спроси, как ему не надоест одно и то же. Ведь знает, но каждое утро все-таки к ванной подойдет.

— У тебя большой опыт дрессировщика. В детстве отбивал хлеб у экскурсоводов в «Уголке», теперь этот несчастный кот...

— Тихон! — позвал Аржанов кота. — Иди мириться!

Из кухни вышел кот, крадучись подошел к двери, с минуту постоял, и только потом показалась его лукавая мордочка, Аржанов, видя его в зеркале, продолжал звать:

— Иди, я виноват. Больше не буду.

После этих обещаний кот важно вышел и сел в проеме двери. Лишь пушистый хвост выдавал его волнение.

Аржанов часто ловил себя на мысли, что отчетливо помнит то, что было давным-давно, но часто никак не может вспомнить, что было месяц назад. Память человека подвластна времени. Сквозь время, как сквозь таинственное сито, просеивается жизнь, и время сохраняет лишь значительное, опуская мелочи. Но что для человека мелочь, а что главное?

Аржанов помнит Воронеж, помнит подарок отца — двухколесный велосипед, помнит березовую рощу на краю заводского аэродрома, помнит отца, подлезающего под проволочное ограждение, помнит себя на его руках и сзади идущего красноармейца в зеленой буденовке. У крыльца их дома красноармеец остановил отца, что-то сказал ему, и отец пошел впереди красноармейца. Через час он вернулся, сказав, что был арестован за то, что подлез под проволочное ограждение аэродрома, вместо того чтобы выйти через проходную, как положено. Помнит его голубую форму летчика и пилотку с белым кантом. Было ему тогда всего четыре года. Как-то раз, когда отец был еще жив, он напомнил ему этот случай. Отец не поверил. Не может четырехлетний ребенок помнить такие подробности. Помнит он себя шестилетним, с мамой, в жаркой, душной Москве. Перед самой войной.

Каждый день, дождавшись десяти часов, он отправляется пешком от 2‑й Мещанской вниз по улице к «Уголку Дурова». Можно доехать и на трамвае, остановка как раз напротив дома, но ему нравилось идти пешком, надолго задерживаться у ворот пожарной команды, разглядывая красные машины, лестницы, блестящие каски, чем-то напоминающие шлемы типа «бургиньот» второй половины XVI века. Его на улице знают все: инвалид-сапожник кивает ему, как старому знакомому, мороженица, самый «главный пожарник» Владимир Митрофанович останавливает вопросом: «Так говоришь, «Воронуша»? Гляди ж ты?» — притворно удивляется Владимир Митрофанович. — Понятливый ворон».

В первом зале «Уголка» он ждет, когда экскурсовод с группой отойдет от клетки с зайцем, умеющим барабанить в детский барабан, и только тогда подходит к клетке.

— Здравствуй, — тихо говорит он ему.

Он может стоять у клетки часами. Тетя Нюша не торопит. Она уже привыкла к странному мальчишке. В «Уголке» тихо-тихо. Зала за два от него слышится голос экскурсовода. И когда голос экскурсовода совсем пропадает в анфиладах комнат, он просит:

— Заинька, побарабань, — и добавляет: — Я прошу тебя, заинька, побарабань.

Заяц смешно прыгает к барабану и, встав на задние лапы, оглушительно стучит, выбивая дробь.

— Ступай, ступай дальше, — говорит ему тетя Нюша, — вон уже новая группа поднимается. Освобождай клетку, — говорит она, как будто бы это он сидит в клетке, а не заяц. Не оглядываясь, он идет дальше. Ведь самое интересное ждет там, у крайней клетки, где сидит ворон. Он успел заметить, что ворон даже экскурсоводу не всякий раз отвечает на просьбы.

Однажды ворон на просьбу экскурсовода сказать: «Как тебя зовут?», отвернулся, и он, стоявший рядом с оградой, попросил его:

— Воронуша, как ты любишь, чтоб тебя называли?

Ворон посмотрел на него и вдруг отчетливо, растягивая слова, произнес:

— Во-ро-ну-ша, во-ро-ну-ша!

Это было так неожиданно, что даже экскурсовод, растерявшись, сказала:

— Мальчик, попроси его еще раз.

Польщенный всеобщим вниманием, срывающимся от волнения голосом он сказал:

— Воронуша, милый, скажи еще раз «Воронуша»!

Окружающие его со всех сторон посетители засмеялись. А какой-то дядька ехидно заметил:

— Ты ему не подсказывай, как его кличут. Пущай сам скажет.

Но ворон, понимая его состояние, слетел со своей жердочки и, ухватившись цепкими лапками за прутья клетки, просунул голову и громко, отчетливо произнес два слова, только два слова, которые он знал:

— Ворон-Во-ро-нуша! Ворон-Во-ро-нуша!

Триумф был полный.

Домой он летел на трамвае. Как у Гумилева:

Как я вскочил на его подножку,

Было загадкою для меня,

В воздухе огненную дорожку

Он оставлял и при свете дня.

Никогда ведь ворон не говорил сразу два слова: «Ворон-Воронуша». Он-то это знал!

Но никому и ничего он не рассказал в тот день... В двенадцать часов Молотов объявил о начале войны.

Прошла целая вечность... В том доме, где он прожил целый месяц, теперь какое-то министерство, а тех, кому он так спешил рассказать о своем триумфе, уже нет в живых...

И вот однажды, взяв с собою сына, поехали они в «Уголок Дурова», отстали от группы, и теперь он стал за экскурсовода. Подойдя к клетке, Аржанов рассказал ту самую историю, которую он не успел рассказать взрослым в тот летний уже военный день. Выслушав его, сын тихо попросил:

— Воронуша, милый, скажи «Воронуша»!

Ворон повернулся на его голос, замер и вдруг отчетливо произнес:

— Ворон-Воронуша! Ворон-Воронуша!

— Папа, папа! — закричал сын. — Это твой ворон!

Тисками сдавило сердце.

Растираясь полотенцем, Аржанов пошел на кухню.

— Дождь не перестал?

— Как из ведра! — ответила жена. — Что вскочил в такую рань?

— Сам не знаю. Дождь, наверное, разбудил.

— Ты когда вернулся?

— Первый час шел. Погода была хорошая. Правда, облачная.

— Вчера дождь обещали.

— Рыбу-то видела?

— Какую рыбу?

— Какую?! Двух зеркальных карпов по килограмму каждый!

— Ну-ка, ну-ка, — она поставила чайник на газовую конфорку и открыла холодильник. — Где же ты таких красавцев купил? — спросила она.

— Ку-пил?! — возмутился он. — Поймал.

— Только не надо. Без этого, пожалуйста, — твердо сказала жена.

— Не ве-ришь?! Хорошо! А если справку покажу?

— Там еще и справки выдают?!

— Честное слово, поймал. Четырех карпов. Двух съели, — взмолился он.

— Со своим котом? Ночью? Сырых?

— Ла-дно. Где мои штаны? Куда ты их засунула?

— Ты вспомни, может, ты без штанов вчера приехал?

Аржанов бросился искать свои джинсы и, достав из заднего кармана смятую бумажку, протянул жене:

— Читай, читай.

Она села, разложила бумажку на кухонном столе и, разгладив ладошкой, прочла:

— Колхоз «Коммуна». А я что говорю: купил в колхозе двух карпов.

— Поймал я их! Поймал! Правда, на колхозном озере, но сам поймал. На удочку.

— А удочки где?

— В коридоре стоят.

— Нет там никаких удочек.

В коридоре удочек не было. Только сейчас он вспомнил, что оставил их в саду.

— Забыл в деревне. Ладно, пусть купил. Поедешь с нами, сама увидишь.

— С кем это — с вами?

— Емельянов из отпуска вернется, уговорю на машине съездить.

Через час Аржанов вышел из подъезда и, раскрыв зонт, с минуту постоял на крыльце, привыкая к сырости. Мокрый ветер грубо его обыскал.

У винно-водочного склада Яшка разгружал машину, плотно уставленную ящиками с вином. Над складом была прибита вывеска без начальной буквы, подчищенной кем-то из грузчиков ради озорства — «...ино-водочная база».

В подвале, где разместился склад, в годы войны было бомбоубежище. До сих пор сохранилась надпись со стрелкой, ведущей в подвал. Даже многократная побелка ее не скрыла.

Заметив Аржанова, Яшка опустил ящик с вином на мокрый асфальт и сообщил:

— Третью за утро разгружаю. Портвейн. На вес золота.

— Летный день! — догадался Аржанов.

— Возьми бутылочку, — предложил Яшка, — вечером не пробиться. Получка.

— Все три машины уйдут? — не поверил Аржанов.

— Слону дробина, — хмыкнул Яшка.

— Нет, Яшка. Поеду. Мне пора.

— Ну, валяй, коли так.

Семья Аржановых приехала в поселок Стаханово перед самой войной. Четыре каменных дома, щитовые бараки, продуваемые насквозь, небольшой лес, за лесом хлюпкое, нетопкое болотце с веселой речушкой Пахрой, сейчас заросшей тиной и осокой, а чуть дальше — Москва-река. За рекой деревня Чулково с церквушкой, кем-то поставленной там, где земля встречается с небом, потому и в пасмурный, и в ясный день отчетливо видны две ее луковки. Деревня, когда смотришь с опушки леса, представляется сказочной, ершовской деревенькой, «где мужики живут богатые, гребут жемчуг лопатами. Кому вынется, тому сбудется, не минуется...»

В первые пять месяцев войны церквушка послужила удобным ориентиром для фашистских бомбардировщиков, веером расходившихся от ее луковок бомбить ЦАГИ и испытательный аэродром, на котором до войны летал летчиком-испытателем его отец. Уже после войны, вернувшись в середине 1946 года, отец показывал Аржанову схемы, которые нашел в бумагах штаба эскадры люфтваффе, базировавшейся на аэродроме в Инстербурге под Кенигсбергом. На схемах тонким рейсфедером были нанесены: и сам поселок, и небольшой лес, густой до войны, и болотце с речушкой Пахрой, и Москва-река, и деревня Чулково, что стоит на бугре, и церквушка, кем-то поставленная там, где земля встречается с небом, потому и в пасмурный и в ясный день так удобно служившая ориентиром.

Школа, в которую Аржанов должен был пойти учиться, была передана под эвакогоспиталь с четырехзначным номером полевой почты 2948. Кто-то, ради красного словца, сказал: напрягите память, и вам обязательно захочется что-нибудь забыть.

Ничего не хочет забывать Аржанов: ни барака, в котором расположилась школа, ни своего первого портфеля, сшитого мамой из серой холстины, ни третьей переменки, на которой приносили в класс кусочки черного хлеба, посыпанные сахаром, ни азартной игры в перышки.

О, это была не просто игра, это был заработок! На рынке десяток перышек можно было выгодно обменять на четвертушку хлеба или на целый брикет жмыха. Мечтой каждого было заиметь перо «рондо». «Рондо» перо плоское, устойчивое, как утюг, и редко переворачивалось на «спину». Зато поднятый широкий носик высоко подбрасывал вражьи перья. Имеющий «рондо» мог смело пускаться на все тяжкие и нетяжкие. На «рондо» меняли пять перышек «86» или два завтрака, что давали на третьей переменке. Счастливчиков, имевших «рондо», знали в лицо и по именам.

Самые азартные баталии проходили на уроках военного дела. Игра в перышки не мешала петь. Пока военрук, привстав на цыпочки, выписывала куплеты песни, бьющий сосредоточенно подводил перышко под бок пера противоборствующей стороны и... Р‑раз! «Я по свету немало хаживал...» Перышко описывало веселую фигурку и падало на спину. Готово! Одно выиграно. «Жил в землянках, в окопе, в тайге...» Р‑раз! И еще одно перышко переходило в спичечный коробок.

Звали военрука Клавой. Высокая, рыжая, с фигурой, о которой говорят, что делали на троих, а одной досталось.

Уроки военного дела начинались с того, что Клава предлагала надеть противогаз. Желающих не было. У каждого в доме был свой противогаз. Домоуправление выдало их в начале войны, потому и не было необходимости мерить Клавин. Встретив сопротивление, Клава быстро уступала, и класс с воодушевлением пел:

...Похоронен был дважды заживо,

Знал разлуку, любил в тоске...

Клава была зенитчицей. В начале сорок третьего года ее демобилизовали за любовь. Командиру батареи, который и сам был малый не промах, не понравилось, что Клава «крутила любовь со старшиной», и он рассказал о них командиру полка. Старшина получил десять суток, а Клаву демобилизовали. От греха подальше. Выдали ей проездные документы туда, откуда она призывалась, старшина снабдил ее харчем и теплым бельем, и отправили зенитчицу в тыл.

Устроилась Клава военруком в школу и теперь на каждом уроке старательно выписывала слова песни, поднимаясь на цыпочки, чтобы первые строчки легли на широкую раму классной доски, а все сорок пар, одни из-под ладони, другие, не отводя глаз, рассматривали ее крепкие, мускулистые, поросшие рыжим пушком ноги да голубые панталоны с начесом, выданные старшиной. До весны они пели, а потом зенитчицу заменил безрукий майор. Одни говорили, что Клава уехала в деревню, другие, что видели Клаву на фабрике в Раменском. На военном деле петь перестали сразу же.

— Встать! Смирно! — гаркнул майор, входя в класс.

Класс, ошалев, замер.

— Двумя этими командами дежурный по классу будет встречать меня, — объяснил он. — Чем занимались до меня?

— Пели, — крикнул класс.

— Петь будете в строю! — отрезал майор.

В дощатом бараке Аржанов проучился все годы войны. Длинный и темный коридор, как туннель, справа и слева во всю его длину шли классы, разделенные тонкой фанерной перегородкой. Если в конце коридора разговаривали, то в начале его слышно было каждое слово. Зато все, кто учился в бараке и остался в поселке после войны, знали и помнили друг друга.

В сентябре 1946 года перевели их из барака в школу, наскоро, за лето, подновив ее. Аржанову не надо было знакомиться со школой, как это делали в первые дни его одноклассники, бродя в переменку по четырехэтажному зданию. Школу он знал от чердака до подвала. На четвертом этаже, где разместились пятые, шестые и седьмые классы, в дни войны лежали тяжелораненые летчики и десантники, на третьем — те, кто начинал вставать, на втором — ходячие. Актовый зал школы служил им столовой, а по вечерам, после ужина, кинозалом. Каждый вечер ребята из его двора забирались по пожарной лестнице на чердак и, дождавшись, пока затихнут коридоры, проникали в темноте в актовый зал. Если чердак был закрыт, через подвал, где хранились старые, поржавевшие кровати, какие-то ящики, бункеры с картошкой и капустой, которую они не трогали даже в самые голодные годы войны. А попав в актовый зал, прятались за столы, сдвинутые к стене, и, затаив дыхание, смотрели вместе с ранеными фильмы. Особенно запомнились Аржанову два фильма: «Серенада Солнечной долины» и «Пятый океан» с Петром Алейниковым в главной роли. Если кто-нибудь из раненых, заметив их, подзывал к себе, они уже спокойно смотрели фильмы до конца, зная, что без затрещин выйдут из госпиталя. Только Ленька пользовался особым вниманием. Рыжий, как его звали во дворе, проходил в госпиталь свободно. У него была старшая сестра, и он, при первом же знакомстве с ранеными, начинал с того, что обещал познакомить с ней. У Аржанова не было сестры. Однажды он предложил Зинке, кладовщице магазина, куда посылала его мама отоваривать карточки, познакомить ее с кем-нибудь из раненых в госпитале, но та, почему-то залившись краской, стала ругаться, и хорошо еще Аржанов увернулся, а то бы разбила ему голову черпаком, которым отмеривала пшенную крупу. Больше Аржанов никому не предлагал своих услуг.

Было еще одно место в поселке, которое ребята охотно посещали. Небольшой базар: два длинных дощатых прилавка без навеса, за которыми бабы, закутанные серыми платками, жены тех самых мужиков богатых, что живут за рекой и гребут жемчуг лопатами, торговали мороженой картошкой, топленым молоком в граненых стаканах, хлебом — полбуханки за 300 рублей, да разные «припадочные» с развалом скобяного старья. Называли они себя фронтовиками, торгуясь, кричали, что проливали кровь, плакали пьяными слезами, рвали на груди рубахи, обнажая грудь с похабными наколками. Военный патруль забирал их вместе с их рваньем, но через неделю они снова раскладывали свои «товары» на дощатом прилавке.

У входа на базар, на платформочке с колесиками-шарикоподшипниками, сидел безногий в старой ушанке с красной звездой и всех звал сыграть в «веревочку». Он быстро и незаметно набрасывал веревочкой три петельки и предлагал в любую из трех ткнуть пальцем. Если веревочка затягивалась на пальце — выигрывал, если она соскальзывала с пальца — проигрывал. Проигрыш безногий платил махоркой, которую насыпал в стограммовый стопарик а выигрыш брал мылом, деньгами, хлебом, бумагой, стеариновыми свечами, разным старьем, которое перед игрой внимательно осматривал. Потом это старье оказывалось на прилавке, и им уже торговал кто-нибудь из «припадочных».

Брал инвалид проигрыш и ржавыми гвоздями. Однажды, вооружившись клещами, надергали гвоздей из голубятни Туляка и, завернув их в газету, отправились на базар. Посмотрев на их богатство, безногий заставил выпрямить все погнутые гвозди. Разыскав два битых кирпича рядом с базарной помойкой, Эмка разложил на них гвозди и что есть силы стал лупить кирпичом, в кровь сбивая пальцы. Все гвозди они проиграли. Раз только петелька затянулась на грязном, в ссадинах от кирпича, Эмкином пальце. Они и на следующий день пошли бы играть, если бы не Туляк, заметивший их из окна, когда они выдирали гвозди, разрывая клещами толь. Его дружок Эмка успел улизнуть, а Аржанова Туляк избил, расквасив ему нос и губы. Аржанов не плакал. Выволочка, которую устроил ему Туляк, сослужила добрую службу. Никогда больше, даже взрослым, Аржанов не испытывал судьбу в азартных играх. Вот уж воистину: да сгниют плевелы, дабы проросло зерно.

А заклятая «веревочка» долго еще не уходила из их жизни. Рыжий, который был посмекалистей их, стал часами простаивать рядом с безногим, постигая все премудрости и тайны игры. И как ни старался безногий отвлекать внимание играющих прибаутками и частушками, Рыжий все-таки усмотрел, что если набрасывать петельки справа налево, то серединное кольцо обязательно затянется на пальце, а если слева направо, то соскальзывают все три. И, вооружившись веревочкой, открыл во дворе собственную игру. Но тайна «веревочки» не могла жить долго. И скоро весь двор повалил на базар играть с безногим. Не выдержав нашествия, под улюлюканье и свист пацанов, положил инвалид на колени мешочек с махоркой, сунул «веревочку» в карман телогрейки и укатил на другой базар. Говорили, что долго еще играл в Перово, пока и там не закрыли барахолку.

Вспоминая годы войны, Аржанов приходил к выводу, что, по сути, негласные законы двора формировали его характер. Наивысшей мерой — ребячьим бойкотом карался тот, кто выдавал товарища, рабски прислуживал и заискивал перед сильным, ради собственного благополучия и корысти не защищал слабого, не ценил дружбы и не готов был помочь, отдать последнее товарищу, если тот в этом нуждался. Двор научил его радоваться малому, предчувствовать удачу, если рядом стояли друзья, искренне верить, что только добро вознаграждается сторицей.

На этих законах и было замешено дворовое братство.

По-разному сложились их судьбы после войны.

Рыжий, отслужив в авиации, где дармового спирта было больше, чем талой воды по весне, уехал из поселка в поисках «красивой» жизни. Аржанову рассказывали, что видели его в Норильске с обмороженными руками, таскавшего грузы на складе транзитных перевозок.

Эмка утонул, переходя по льду реку с мешком мороженой картошки в далеком и голодном сорок седьмом.

Его сосед Витька Муравьев, дворовая кличка «Мура», за кражу сел на шесть лет, вышел по амнистии через четыре года и снова угодил в тюрьму.

Нет, ничего не хочется забывать Аржанову, хотя то немногое, что он помнит, не отнесешь к понятию — счастливое детство...

А дождь, зарядивший под самое утро, и не думал переставать: почти утихал, стоило лишь электричке отойти от станции, и с яростью начинал хлестать, как только поезд начинал тормозить, подходя к очередной. Скорость электрички как бы смазывала дождь со стекол. Аржанову это показалось веселой игрой, и, неожиданно для соседа, он рассмеялся. Ни мокрые ботинки, ни брюки, вымокшие до колен, пока он шел на станцию, ни сам дождь, который подкараулит и Аржанова, как только он выйдет из поезда, ничто теперь не могло изменить его настроения.

День обещал быть хорошим.

Предыдущая главаГлава 21 из 25Следующая глава