За окном показались зеленоватые огни депо, пустые товарные вагоны, одинокая тусклая лампочка над воротами мебельного склада. Электричка что-то прокричала квадратной трехэтажной башне-диспетчерской и плавно затормозила у платформы.
Через минуту поезд тронулся, прихватив шумных девчат. Толкаясь, усаживались они на пустую лавочку.
Аржанов, прислушиваясь к их веселой перекличке, начинает собираться, через три остановки и ему выходить.
— Отдых, — прохрипел динамик.
С шипением распахнулись пневматические двери, и Аржанов шагнул в тишину подмосковной ночи. Глотая сухой сосновый воздух, медленно пошел через лес.
Подходя к дому, увидел, как низко, с ревом, сотрясающим землю, пролетел пузатый, с мигающим красным глазом пассажирский самолет, взлетевший с Быковского аэродрома. Самолет скрылся, но в ночном пегом небе долго еще слышалась замирающая его угрюмость, рождая тонкий серебряный перезвон в окнах давно уже спящих домов.
«...Огромный корабль с широко разнесенными стреловидными крыльями находился в воздухе уже третий час. Добрая дюжина испытательных полетов осталась позади. Последние полеты из серии на дальность подходили к концу. И этот полет через пару часов должен был окончиться посадкой. Все в авиации начинается со взлета и кончается посадкой. Но вот стрелки приборов, контролирующих работу одного из четырех мощных турбовинтовых двигателей, внезапно сошли со своих законных мест и медленно поползли все ближе и ближе к тревожным красным меткам на циферблате. Казалось, не будет конца этому движению. Через несколько секунд двигатель затрясся, захлопал, как мокрое белье на ветру, из него повалил густой дым, а через мгновение наружу прорвалось пламя. Пожар! Бортинженер привел в действие противопожарную систему. Горящий мотор со всех сторон обдало упругими струями. Но пожар, притихнув на несколько секунд, бурно вспыхнул вновь, как только опустели баллоны с огнегасящим веществом. Отдав штурвал от себя, летчик бросил тяжелую неманевренную машину в глубокое скольжение, надеясь, что косая обдувка встречным потоком воздуха собьет пламя. Все было напрасно. Пожар разгорался. Вот он уже перекинулся с мотора на крыло, а это прямая угроза жизни экипажа».
Здесь и впрямь хватай мешки — вокзал отошел!
По всем законам в авиации должна бы была последовать команда: «Всем покинуть машину!», но Емельянов, глотнув слюну... закашлялся и... проснулся.
Еще не рассвело. За садом, совсем недалеко, шумело море. Хозяйский петух хрипло и немузыкально прокукарекал с грузинским прононсом, оповестив мир о своем пробуждении. «Ну да... — подумал Емельянов, — нам лишь бы прокукарекать, а там и не рассветай». Он потянулся за часами и уронил книгу. Это был Сетон-Томпсон «Рассказы о животных». Вчера на ночь Емельянов читал рассказ «Арно». Он поднял книгу и выпавшую закладку. Полистал, открыл книгу на той странице, где вчера окончил читать, и, пробежав глазами строчки: «...если бы Арно владел даром песни, он, несомненно, запел бы героическую песнь. Он летел ввысь восходящими кругами...», вложил закладку и закрыл книгу.
В Гагры он приехал недели на две, да и то это так, предположительно. Его должны были вызвать телеграммой, так они договорились, когда он выклянчивал эти недели из своего неиспользованного отпуска за прошлый год. Остановился он недалеко у моря, в старых Гаграх, сняв комнатку с видом на море, с колченогой тумбочкой, с десятком гвоздей, вбитых прямо в стену вместо вешалок, со скрипучей кроватью, у которой панцирная сетка доставала почти до полу, как только он опускал на нее свои «девяносто с парашютом». Другой бы на его месте обязательно поменял убогую комнатенку или вообще не поехал бы без путевки, но Емельянов обладал чисто русским характером: удивительной способностью принимать как должное, что приносит жизнь, — и хорошее, и плохое. Все в этой жизни Емельянов делал легко, без натуги: и жил, и летал, и работал. Когда друзья удивлялись или завидовали его удачливости, он отшучивался: «При хорошей женщине и мужчина может стать человеком», но после смерти Тани никогда не повторял этой фразы. Одно знал твердо — перемены не приносят ни улучшения, ни счастья, потому и второй раз не женился, не менял привычек, привязанностей, потому и сейчас не собирался искать нового жилья, радуясь и морю за окном, и петуху, больному ларингитом.
Емельянов закрыл глаза и попытался вспомнить начало сна. В последнее время ему часто снился один и тот же сон, но снился как-то урывками — то с середины, когда пожар уже охватил мотор и часть крыла, то с самого начала. Потом сон обрывался, как и сегодня, и он просыпался. Никогда не снился ему этот сон полностью. Проснувшись, он логически прослеживал свои действия, всякий раз находя правильный выход, и именно это злило его: «Задним числом — все умны», — ругал он себя.
Было просто удивительно, когда он успел освоить и полетать на истребителях и истребителях-бомбардировщиках, повоевать на фронтовых и тяжелых бомбардировщиках, испытывать вертолеты и самолеты вертикального взлета, транспортные машины, которые потом становились вариантами пассажирских самолетов. Много уже и забылось, но одно из заданий он вспоминал часто. Было оно относительно нетрудным. Горизонтальные площадки на малых высотах: скорость, близкая к предельной, никаких эволюций. Только одно: скорость и высота.
Емельянов взлетел. Вывел истребитель-штурмовик из разворота. Включил форсажный режим двигателя и сразу начал снижаться до указанной в задании высоты. На малой высоте перевел машину в горизонт и стал разгонять ее до звуковой. На скорости за 1300 км в час — первый режим: звуковая скорость — малая высота. И тут случилось непредвиденное, Самолет начал переворачиваться «на спину». А земля рядом. Считанные секунды были в распоряжении у Емельянова. Казалось бы, главное, что следовало делать, — парировать отклонение. Это привычно, в этом и заключается смысл пилотирования. И делается это почти машинально, не задумываясь. Но Емельянов не стал парировать отклонение! Напротив, как бы помогая машине вращаться, резко убрал газ и выпустил тормозные щитки. Самолет заметно замедлил вращение. И немедленно обрел упругость. Завершая поворот вокруг продольной оси, Емельянов вывел машину в горизонт. Набрал высоту. И только тогда понял, что грозило ему. Потом, уже на земле, выяснилось, что не хватило эффективности рулей; на столь большой скорости их было недостаточно для удержания самолета от переворачивания.
Спустя месяц Емельянов прочел в докладной записке оценку своим действиям: «Умение быстро и безошибочно проанализировать информацию позволило летчику-испытателю Емельянову И. К. принять единственно правильное решение — в мгновение он успел оценить темп вращения машины, характер скольжения, усилия на ручку управления и рули поворота, другие нюансы поведения машины. По совокупности этих явлений тов. Емельянов И. К. успел составить правильное представление о маневренных возможностях самолета и предугадать его поведение на уменьшенной скорости, что позволило ему спасти экспериментальный экземпляр истребителя-штурмовика».
Чтение докладной записки начальника ЛИСа заняло значительно больше времени, чем сам полет.
Время поменяло сны Емельянова. Как в детском калейдоскопе, одна картинка меняется на другую, так и у Емельянова: фронтовые сны сменялись на мирные. Только разве назовешь их мирными... Один только сон, из старой фронтовой коллекции, до неправдоподобия точный и конкретный, заставлял его часто просыпаться по ночам, вставать и долго курить на кухне. Утром он поднимался с головной болью, с противным, кислым привкусом во рту, пил крепкий кофе, который готовил себе сам, не доверяя Анюте. Наблюдая за тем, как Емельянов накладывает кофе ложку за ложкой в кофейник, Анюта незло выговаривала ему: «Пей, пей, Емельянов, пей. Серця затужавити, та й отлитаешь. Буде тоди полубницу садить. И это — «садить» — окончательно выводило Емельянова из себя: «Ну что ж ты за ехидна такая, старая! Буду, буду сажать клубнику — хто не працюе, той не исть».
Они долго и незло пререкались, пока Емельянов завтракал, а когда он вставал из-за стола и шел в свою комнату переодеваться, Анюта тайком запихивала в глубокие карманы его кожанки яблоко или бутерброд с любимым его сыром рокфор, да с таким запашком, что на Емельянова с подозрением и опаской поглядывали прохожие.
А сон был до гадости одним и тем же. Прошло уже тридцать лет, а ему все снилось, как взлетел он на Ил‑4 с небольшого аэродрома на острове Сааремаа. Взлетная полоса на том аэродроме не превышала 1200 — 1300 метров, что само по себе было ничтожным для бомбардировщиков, да еще нагруженных бомбами ФАБ‑500. Илы, на которых они летали на полный радиус действия, были изношены, моторы недодавали расчетной и нужной мощности, а внешняя подвеска крупнокалиберных бомб, как предполагалось, могли вызвать дополнительное сопротивление и повышенный расход топлива. Но Ставка требовала увеличения бомбовой нагрузки, и тогда командование поручило ему, Емельянову, опробовать взлет и посадку с повышенной бомбовой нагрузкой на его Иле с номерным знаком «365». Даже эти три цифры, спустя столько лет, помнил Емельянов.
Он вырулил на самый дальний старт, долго гонял двигатели, стараясь подобрать оптимальный режим для взлета, и, отдав тормоза, начал разбег. Ил пробежал больше половины грунтовой взлетной полосы, но нужной скорости для взлета так и не набрал. Прекращать взлет было уже поздно, и он, у самого края аэродрома, с трудом оторвал тяжелую машину от земли, перевалил через изгородь, мелкий кустарник у края аэродрома и... коснулся земли. Удар был сильным: сломались шасси, самолет развернулся вправо и плотно осел на землю, придавив плоскостями пятисоткилограммовые бомбы, готовые с минуты на минуту взорваться, и загорелся. Емельянов помнил, как они выскочили втроем, и, пробежав метров пятьдесят, упали на землю, спасаясь от возможного взрыва бомб.
И всякий раз во сне, как и тогда, он слышал крик воздушного стрелка из хвостовой части горящего самолета: «Спасите!» Емельянов, как от удара, вскакивал с тахты и шел на кухню курить. Этот крик «Спасите!» был для Емельянова настолько явственен, как будто бы звали его сейчас, а не тогда, в теплые августовские дни 1941 года.
Воздушный стрелок, зажатый между рухнувшей радиостанцией и полом, кричал из горящей машины. Они бросились к самолету, забыв об опасности, с трудом вытащили парня и, оттащив метров на сто, задыхаясь и обливаясь потом в своих меховых комбинезонах, упали на землю. Взрыва так и не последовало. Полеты на этот вечер были отменены. В столовой, за ужином, они выпили за здоровье друг друга. В первую же ночь после события Емельянов проснулся от крика: «Спасите!», и вот уже тридцать лет нет-нет да и снился ему этот сон.
Емельянов повернулся на бок, сел, опустив голые ноги на пол. Панцирная сетка глухо охнула и провалилась. Колени Емельянова оказались на уровне лица. «Комично выгляжу со стороны», — подумал он и за смеялся. Сделав усилие, попытался подняться, но кровать не пустила его. Тогда он передвинулся на жесткий край ее и только тогда смог встать. Голгофа, а не кровать. Сладко потянулся, расправил плечи и стал не спеша натягивать спортивные брюки.
В его неполные пятьдесят он говорил себе: «Впереди еще много времени». И время казалось ему бесконечностью.
Емельянов знал, что между ним и миром не существует правил игры. Не мы находим смерть, а смерть находит нас в нашей суетной повседневности. И только в последний момент, парализованные удивлением, потрясенные, шепчем: «уже?» Человек может управлять только самим собой, и одно это искусство не всякий постигает. Уходим из жизни по велению мира и входим в жизнь без собственного участия.
Середина лета в Гаграх — яркий, буйный праздник красок. Цветет магнолия, пирамидальные тополя выбрасывают похожие на клюкву красненькие цветочки, даже пальма и та, уступая настояниям солнца, застенчиво прячет под огромными листьями, похожими на уши слона, свои скромные цветочки, которые осенью станут плодами кислыми, как лимон.
«Если все пойдет хорошо, — думал Емельянов, спускаясь по лестнице к морю, — обязательно прилечу еще раз в октябре».
Он выбрал место рядом с прибоем, которого, по сути говоря, и не было (море огромным языком лениво слизывало соль с прибрежной гальки), положил полотенце на камень, выпирающий из песка гладкой лысиной, и огляделся. Слева от него — на пляже санатория «Грузия» и справа — насколько хватало глаз, отдыхающие и «дикари» делали зарядку, купались, переодевались, смешно прыгая на одной ноге.
У берега море было темно-синим, с плавными складками волн, а там, где тень от гор уступала восходящему солнцу, резко переходило в изумрудное, и только на горизонте самая его кромка слепила глаза расплавленным серебром.
Емельянов с минуту постоял, рассматривая удивительные декорации, нарисованные природой, и, проваливаясь в песке, пошел к набережной, по которой каждое утро бегал свой километр (от дома служащих до Колоннады и обратно), потом купался, доплывая до буя, выделяющегося красной каплей на темно-синем море, растирался и шел завтракать, тут же рядом, в столовую второго разряда, названную каким-то умником «Алыми парусами».
Емельянов, не зная того сам, относился к людям «второй группы», которых немецкий физиотерапевт Ламперт охарактеризовал как лиц сильно и быстро реагирующих на внешние воздействия, склонных к увлечениям, больших энтузиастов. В науке они творцы новых дел, их «биологические часы» рассчитаны так, что они быстро восстанавливают силы и быстро устают, работоспособны с утра, веселы и добры, чувствительны и не мстительны.
Ростом Емельянов выше среднего, широкоплеч, русоволос, глаза карие. Еще в школе летчиков стал заниматься штангой и борьбой — и эти два вида спорта принесли ему гармонию мышц, а легкая атлетика и теннис дали ему стройность и легкость в движениях. Если бы ему кто-нибудь сказал, что он бережет себя, Емельянов, пожалуй, обиделся бы. Его дружок по фронту, Сашка Быстров, любит подтрунивать над ним: «Если уж и впрямь тебе неймется, Константиныч, так ты бы уж с пользой для народа бегал. Что тебе стоит забежать ко мне утречком, взять бидончик — и за молоком. Туда метров пятьсот, ну, там, понятно, бег на месте, пока очередь до тебя дойдет, и назад пятьсот. И тебе здоровье, и мне польза, а людям — в радость».
Подбегая к Колоннаде, Емельянов заметил двух женщин, одну из них он узнал сразу, и чувство неловкости снова сковало его. Он собирался было повернуть назад, но женщина, заметив его, окликнула:
— Игорь, где вы пропадали эти два дня?
Ничего не оставалось, как подойти и поздороваться. Женщину звали Наташей. В первый же день Емельянов заметил, что она, чуть полноватая, среднего роста, с красивыми чертами лица, обращала внимание не только мужчин, но и женщин. На пляже, где он увидел ее в первый же день своего приезда, она была в центре веселого кружка уже успевших загореть мужчин, на пристани у морского вокзала, где торговали вкусно пахнущими чебуреками, ее окружали все те же снующие, готовые ей услужить поклонники. Емельянов знал, что обаяние бывает сильнее красоты, так как красота не таит ничего неожиданного, а ум раскрывается понемногу, когда сам человек этого желает, и в той мере, в какой он этого желает. Она никогда не была одна. Вот и сейчас Наташа была с подругой. Ее подруга или знакомая (на море и то и другое достигается довольно быстро и забывается сразу же, как только поезд отойдет от перрона, увозя одно из составных этой формулы: «подруга — знакомая») явно уступала ей во всем: и фигурой, и лицом, и броскостью, когда уже удачно положенный грим, прическа, одежда не в состоянии заменить уходящую молодость. В общем, как говорится: ни блондинка, ни шатенка — а так — со второго двора, с Мещанской улицы. Он давно уже заметил, что красивые женщины, как правило, находят себе некрасивых подруг. Видимо, для контраста.
— А я вас искала все эти два дня, — сказала Наташа.
— Я ездил в Пицунду, — Емельянов не соврал, он действительно ездил в Пицунду, а наутро после той ночи, оставившей чувство стыда и неловкости, ушел купаться и загорать на городской пляж и даже обедал на вокзале, куда никто из отдыхающих днем, в жару, не забирался.
Они постояли минуты три, говоря о том, о чем говорят все отдыхающие в Гаграх, что цены на базаре сумасшедшие, что море в этом году холодное, что скука аспидная — пойти некуда, один кинотеатр на ремонте, другой фильм по три дня на экране держит: «В первый день посмотришь — два других делать нечего», что в ресторанах кормят плохо, что единственное место — «Варьете», в общем, глупость несусветная, не хватает только несчастной любви... Дальше должны были последовать два-три анекдота, но Емельянов, извинившись, стал прощаться.
— Я провожу вас, — сказала Наташа и, не обращая внимания на подругу, взяла Емельянова под руку.
— Так где же ты все-таки пропадал? — спросила она, как только они отошли.
— Неважно почувствовал себя и решил отлежаться, — соврал Емельянов. — Видно, выпил больше, чем следовало.
— Вот не сказала бы, — многозначительно посмотрев на Емельянова, улыбалась она, — Не знаю, как ты, я же этого не почувствовала. — И с усмешкой, от которой Емельянова передернуло, добавила: — Я на следующий день открытого купальника надеть не могла.
Познакомились они на море, а уже на следующий день уехали в Сочи и, вернувшись глубокой ночью, долго прощались, провожая друг друга от дома к дому. Так продолжалось больше недели, а два дня тому назад, заказав столик в «Варьете», Емельянов пригласил Наташу поужинать. За ужином, под настроение, Емельянов много пил, что с ним бывало крайне редко.
Жила она недалеко от морского вокзала в щитовом домике с отдельным входом и, когда они подошли к ее дому, пригласила Емельянова зайти к ней. В комнате было темно и свежо. Открытое окно выходило в сад. Ветка, зацепившись за раму открытого окна, заглядывала в комнату. Емельянов, как только они вошли, обнял ее.
— Тише, тише, Игорь, — просила она, не отталкивая его.
— Я люблю тебя, Наташа, — шептал Емельянов.
— Подожди, Игорь, подожди.
Емельянов потерял ощущение времени. Только под утро они заснули в объятиях друг друга на раскаленных, сбившихся простынях.
Но утро немилосердно.
Проснувшись первым, Емельянов долго разглядывал спящую Наташу, ее застывшую улыбку, чуть влажные уголки губ, и все это родило в нем чувство стыда, брезгливости за ту неправду, которую он сказал ей. Он тихо отодвинулся, прикрыл простыней обнаженные груди, поднялся, оделся и ушел от женщины ни в чем не повинной, но обвиняемой им во всем...
Они дошли до того места, где Емельянов оставил свое полотенце, и сели на гальку.
— Я уезжаю сегодня, — вдруг сказал он.
— Вызывают?
— Да, — солгал он. Каких-нибудь пять дней назад Емельянов расстроился бы, получив вызов, но сегодня, сейчас, он обрадовался бы ему.
— Игорь... — тихо сказала она, — мы ни в чем не виноваты ни друг перед другом, ни перед собой. Жизнь виновата, Игорь. Я позвоню тебе, — она хотела еще что-то сказать, но передумала, встала и медленно пошла по пляжу. Емельянов не повернулся ей вслед, не окликнул.
Вернувшись с пляжа, Емельянов собрал вещи, расплатился с хозяйкой, которая посетовала на то, что он не смог дольше побыть У моря, не завтракая, поехал на вокзал и купил билет на вечерний поезд Гагра — Москва. Емельянов вышел из вокзала, взял такси и через тридцать минут был в Пицунде. Долго бродил по единственной улице, потом на территории пансионата, в кафе купил вина, в магазине купил подарки: Анюте веселенький отрез на платье, домашние тапочки, расшитые золотом и с загнутыми носками, как у старика Хоттабыча, Быстрову бутылку грузинского коньяка, Олегу две бутылки вина Абрау-Дюрсо, Мише серебряное кольцо с темным камнем и, нагруженный подарками, пошел обедать в ресторан «Золотое руно». Сев у окна, Емельянов заказал бутылку цинандали, зелени, маленькое хачипури, зная по опыту, что большое и троим не съесть, и, попивая вино, стал ждать заказанную порцию бастурмы и горячий, пахнущий сыром сулугуни, хачипури.
Спешить было некуда, его поезд уходил в 17.50 по московскому времени.
В Гагры Емельянов добирался на автобусе, на вокзале пересел в троллейбус и через двадцать минут вышел на остановке «Главпочтамт». Постояв в очереди, протянул девушке паспорт. Та, развернув паспорт, положила его перед собой и, заглядывая в него, стала перебирать небольшую горку писем.
— Вам телеграмма и открытка, — сказала она и, вложив корреспонденцию в паспорт, протянула Емельянову.
— Спасибо, — сказал Емельянов и добавил: — До свидания.
— Уезжаете? — спросила его девушка.
— Уезжаю, — ответил Емельянов и отошел, уступая место полному человеку, стоявшему за ним. Выйдя из главпочтамта, Емельянов пересек улицу, ярко освещенную солнцем, и, ступив в тень, как в холодную воду, сел на лавочку рядом с междугородними автоматами.
Телеграмма была официальной:
«Емельянову Игорю Константиновичу. Ждем семнадцатого. Шилов».
Открытка была от Анюты:
«Намедни сосед забиг грощикив перейняти, так я ему позичила до его получки. Миша заходил, бачил, што швидко приедиш, уж я то, стария, так закручинилась — людини и видпочивати нельзя што ли? А Семен, што наверху живет, протик до нас. В ванной пятнище на сели. Я его ругать, а вин мне бачит, што кайф схопити. А што такой кайф — не бачил. Ремонтувати, ремонтувати, а вин, кайф бестыжий, протик. Ноги у меня ломило, дильничный ликар и слухати не стал. Стария я и уси. Миша виликовавути: водочки со мной выпил, та малини на ночь испыила. Бачишь, яка стария молодявия. В циркови била, свечку Танюше, покойницы, поставила, та за здравие твое помолилась. Вернешься усе и переповидаю.
Целую тебя твоя Анна».
Открытка была без знаков препинания, с ошибками, без заглавных букв и только с одной точкой в конце, но написана крупно и разборчиво. Емельянов скомкал телеграмму и бросил в урну, а открытку оставил в паспорте.
В конце сорок пятого нас перевели на Украину. Многие из летчиков вызвали свои семьи, им дали квартиры в двух четырехэтажных зданиях, уцелевших в годы войны, а холостяков разместили по хатам. Емельянов, взвалив парашютную сумку со своим нехитрым имуществом на спину, потащился от аэродрома километра за три в село, где ему выделили комнату в чистенькой белой хатке. Хозяйка, веселая хохлушка, добела отскоблила и без того чистый пол в его комнате, натаскала подушек и, пока Емельянов раскладывал свои пожитки, не умолкая тараторила, мешая русские и украинские слова, рассказывая Емельянову, как она отступала вместе с войсками, а в конце сорок четвертого вернулась в родное село. К ее счастью, дом уцелел, только крыша сгорела. Звали хозяйку Анной.
Как-то раз, глубокой осенью, она простыла, и Емельянов, взяв машину в полку, привез из района молодого врача. Звали врача — Татьяной. Они познакомились и полюбили друг друга, а через год поженились. Года через два Емельянова пригласили на испытательную работу, и Таня уговорила Анюту продать дом и поехать вместе с ними. Вместе они прожили почти тридцать лет...
Состав Гагра-Москва долго не подавали, ждали проходящий сухумский. А когда подали, все заспешили, заторопились, и Емельянов, захваченный общей суматохой, побежал к своему вагону. Разложив вещи, он вышел на перрон и, набив трубку, закурил. Огромное красное солнце валилось в море. Емельянов любил смотреть на заход солнца, сначала край его касался горизонта, и золотая расплавленная дорожка простиралась до самого берега плавно, почти незаметно, переходя в серебро. Считанные секунды проходили, и вот уже чуть заметный край его освещал и море, и небо, потом солнце тонуло, но долго еще небо оставалось ярко-оранжевым, отражаясь в светлом, белесом море.
Наблюдая за солнцем, он не заметил, как к нему подошла Наташа и легонько коснулась рукой его плеча.
— Пришла проводить тебя, — сказала она.
Емельянов промолчал.
Они молча стояли и смотрели друг на друга. Говорить было не о чем. Она не знала о телеграмме, которую сегодня получил Емельянов, все для нее сказал его спешный отъезд. Когда объявили посадку, она сдавленным голосом попросила:
— Поцелуй меня, Игорь.
Емельянов, резко шагнув к ней, неловко обнял и крепко поцеловал. Вскочив на подножку уже тронувшегося поезда, он прошел к себе в купе, не остановившись у окна в коридоре. А Наташа еще долго шла за поездом. Все было кончено. Маленькую надежду оставляло прощание и телефон, который она записала на третий день их знакомства. Через несколько дней и у нее окончится от пуск, и снова начнется постылая работа в редакции: два раза в месяц составление табельной ведомости, оформление больничных листов, ответы на телефонные звонки, вечная суета да мелкие заработки — «на чулки», как она сама называет перепечатку сценариев. Ее подруги, такие же не устроенные в этой жизни, как и она сама, станут расспрашивать, требуя пикантных деталей, многозначительно подмигивать. Одно только Наташа знала твердо: если это все, то все окончательно. В жизни случалось ей знакомиться, но встречи эти были легкими, как мелкий, теплый дождик в яркий солнечный день. С первых же ее самостоятельных шагов жизнь сложилась неудачно. В восемнадцать лет, еще будучи студенткой техникума, выскочила замуж, прожила с мужем три невеселых года, полных взаимных подозрений и оскорблений, И так же легко, как и выходила, развелась.
Второй раз она выходила замуж, когда ей было двадцать шесть, и на этот раз брак не принес ей счастья. Вторым мужем был хоккеист из «Крылышек», здоровый, веселый бугай, смотревший на жизнь, как на хоккейный матч. Ей очень скоро стало известно о его похождениях, мир-то не без «добрых» людей. Оставшись одна, Наташа как-то особенно остро почувствовала отсутствие семьи, но все попытки создать новую оканчивались ничем: то она не могла полюбить, то ее не любили. И вот сейчас, за эту неделю, она впервые представила себе, что с этим человеком, почему-то обвинившим ее во всем, в чем и вины-то ее не было и быть не могло, она смогла бы счастливо прожить жизнь, отдавая каждый день их общему счастью.
А поезд, который увозил Емельянова, уже проскочил первый туннель и теперь шел по берегу моря.
Далеко в море, почти у самого горизонта, параллельно поезду двигался кораблик в сторону Сочи, и огонек на его мачте красной теплой точкой отчетливо отпечатался на темневшем небе.