К книге
Тайна леди ОдлиКнига вторая. Глава 13 Преследуемый призраком
91%
Книга вторая. Глава 13 Преследуемый призраком
40

Ни один путешественник, даже только что очнувшись от беспокойного сна или глубочайшей задумчивости, не смотрел столь удивленно на окружавший его незнакомый ландшафт, как Роберт Одли, отсутствующим взглядом провожавший пустынные болота и череду жалких тополей вдоль дороги из Вильбрюмёз в Брюссель. Возможно, он был так растерян и подавлен потому, что возвращался в дом сэра Майкла без той женщины, что правила там в течение почти двух лет, подобно настоящей королеве. Он чувствовал себя так, словно силой увез ее оттуда, ночью, тайно, и теперь обязан отчитаться перед грозным сэром Майклом о судьбе женщины, которую тот так нежно любил.

«Что мне сказать ему? – думал молодой человек. – Может, рассказать правду? Ужасную, жуткую правду? Нет, это слишком жестоко! Его сердце не выдержит столь страшных откровений. С другой стороны, если он не узнает всей глубины падения этой несчастной, то может счесть, что я обошелся с нею чересчур жестоко».

Размышляя таким образом и глядя на безрадостный пейзаж за окном разболтанного дилижанса, Роберт Одли решил, что с окончанием дела об исчезновении Джорджа Толбойза в его собственной жизни завершилась очередная большая глава.

Что следует предпринять теперь? Ему стало страшно, он вдруг вспомнил рассказ Хелен Толбойз. Его друг, предательски убитый, лежит сейчас на дне старого колодца в усадьбе Одли-Корт. Он лежит там уже шесть месяцев, непогребенный, всеми забытый, сокрытый во мраке. Что же ему, Роберту, нужно сделать в первую очередь?

Организовать поиски тела, останков убитого? Но это значит, что дело неминуемо будет доведено до расследования коронера. И если расследование начнется, будет практически невозможно скрыть преступление миледи. Доказать, что Джордж Толбойз нашел свою смерть в усадьбе, означает, что миледи, так или иначе, стала орудием его таинственного убийства; ведь всем известно, что молодой человек в тот роковой день направился в липовую аллею, разыскивая именно ее.

– Господи, помилуй! – невольно воскликнул Роберт, когда до него наконец дошел весь ужас положения. – Неужели мой друг так и останется без погребения только потому, что я сохраню тайну преступницы, его убившей?

Он чувствовал, что попал в безвыходное положение. Иногда ему казалось, что мертвому, в общем-то, безразлично, лежит ли он в могиле под мраморной плитой с памятником, вызывающим восхищение всего света, или так и остался в заброшенном, старом колодце. Иногда же его охватывал внезапный ужас при мысли о том, какое зло, какой грех совершен по отношению к его другу, и он начинал мысленно подгонять экспресс Брюссель – Париж, в котором мчался теперь домой, в стремлении поскорее добраться до цели своей поездки и наконец устранить эту вопиющую несправедливость.

Он вернулся в Лондон вечером, всего через двое суток после отъезда из Одли. И сразу же направился в отель «Кларендон», чтобы узнать о состоянии сэра Майкла. Он вовсе не собирался встречаться с ним самим, поскольку еще не решил, что именно ему следует рассказывать баронету, однако желал выяснить, как старик перенес обрушившийся на него удар.

«Я переговорю с Алисией, – думал он. – Она мне все расскажет об отце. Прошло всего два дня, как он покинул Одли. Вряд ли следует ожидать, что он уже оправился».

Но мистеру Одли не суждено было в тот вечер увидеться с кузиной; в «Кларендоне» ему сообщили, что сэр Майкл с дочерью утренним почтовым выехали в Париж, откуда намеревались проследовать в Вену.

Роберт был весьма доволен, получив желанную передышку; было, несомненно, гораздо лучше не рассказывать пока баронету о дальнейшей судьбе его преступной жены; надо надеяться, он несколько оправится к тому времени, когда вновь вернется в Англию, и дух его окрепнет для того, чтобы выслушивать подобные истории.

Так что мистер Одли отправился к себе в Темпл. Его крохотная квартирка, после исчезновения Джорджа Толбойза ставшая какой-то удивительно унылой, нынче вечером выглядела мрачной вдвойне. Ибо то, что раньше было лишь его ужасным подозрением, теперь стало реальностью. И в душе Роберта не оставалось даже слабого лучика надежды. Его худшие опасения подтвердились, даже слишком хорошо, к сожалению!

Джордж Толбойз был жестоко и предательски убит собственной женой, которую всем сердцем любил и смерть которой так горько оплакивал!

Дома мистера Одли дожидались три письма. Одно было от сэра Майкла, другое от Алисии. Третье было надписано почерком, хорошо знакомым ему, хотя он и видел его прежде только один раз. Лицо Роберта вспыхнуло ярким румянцем при виде этого послания, он взял конверт в руки с осторожностью, даже с нежностью, словно живое существо, чувствительное к ласке. Он повертел конверт в руках, разглядывая герб, марку, цвет бумаги, а затем со странной улыбкой спрятал на груди под жилетом.

«Какой же я все-таки глупец, – думал он. – Разве не я всю жизнь смеялся над слабостями прочих людей? Но разве не я сейчас проявляю еще большую глупость и слабость? Почему мне довелось встретить ее? Почему моя неумолимая Немезида указала мне дорогу именно к этому дому в Дорсетшире?»

Он вскрыл первые два письма. У него хватило глупости оставить третье письмо напоследок, на закуску – как сказочный десерт после обычных и приевшихся блюд.

Алисия сообщала, что сэр Майкл переносит несчастье с таким достоинством и спокойствием, что она сперва даже испугалась проявлений подобной выдержки больше, чем любого отчаянного взрыва горя. Она решила даже тайно вызвать старого врача, который всегда приезжал к ним в усадьбу в случае серьезной болезни кого-либо из членов семьи, и упросила почтенного джентльмена как бы случайно навестить сэра Майкла. Тот так и сделал и, проговорив с баронетом полчаса, заявил Алисии, что не находит никаких опасных симптомов и не предвидит серьезных последствий для здоровья ее отца от того, что тот переживает свое горе молча; однако он счел нужным настаивать на том, чтобы были предприняты любые усилия, чтобы немного расшевелить сэра Майкла, побудить его самого хоть к каким-нибудь действиям.

Алисия немедленно взялась за дело. Она прибегла к старым капризам и тоном испорченного ребенка напомнила отцу о давнем его обещании показать ей Германию. С огромным трудом ей удалось уговорить его выполнить это давнее обещание, а потом – и убедить его, что поехать в Германию им следует как можно скорее. В заключение она сообщала Роберту, что не позволит отцу вернуться в усадьбу до тех пор, пока горе в его душе не притупится и он немного не успокоится.

Письмо баронета было кратким. В конверт было также вложено с полдюжины незаполненных, но подписанных чеков на банкирский дом сэра Майкла в Лондоне.

«Вам понадобятся деньги, мой милый Роберт, – писал баронет, – для обеспечения необходимого удобства и комфорта тому лицу, которое я поручил Вашим заботам. Едва ли нужно говорить Вам, что стесняться в расходах не следует. Однако я все же должен предупредить Вас – в первый и последний раз, – что я никогда в жизни не желаю более слышать имени этого лица. Вам нет нужды даже сообщать мне подробности того, как Вашими заботами все было устроено. Я уверен, что вы все сделаете по совести и в духе милосердия. Больше мне знать ничего не нужно. Когда бы Вам ни понадобились деньги, берите с моего счета любые суммы, которые Вам необходимы; однако никогда не сообщайте мне, на чьи нужды Вы эти деньги употребили».

Роберт Одли глубоко и с облегчением вздохнул, складывая письмо. Оно освобождало его от той обязанности, которую он считал для себя самой трудной и болезненной. И теперь его линия поведения по отношению к убитому была определена окончательно.

Пусть Джордж Толбойз покоится с миром в своей тайной могиле; и пусть сэр Майкл никогда не узнает, что женщина, которую он так любил, несет на своей душе кровавое клеймо убийцы.

Теперь Роберту оставалось только вскрыть третье письмо, которое он хранил на груди, читая два предыдущих послания. Он разорвал конверт и достал аккуратно сложенный лист бумаги, прикасаясь к нему так же осторожно и нежно, как и к конверту.

Письмо было почти таким же кратким, как послание сэра Майкла. В нем было всего несколько строк:

«Дорогой мистер Одли!

Приходский священник два раза посетил мистера Маркса – того человека, которого Вы спасли во время пожара. Больной по-прежнему пребывает в тяжелом состоянии и находится в доме своей матери. Врач полагает, что долго он не протянет. Его жена внимательно ухаживает за ним, и оба они, и она, и он, выражают самое сильное желание видеть Вас как можно скорее, ибо желают непременно переговорить с вами до того, как мистера Маркса может настигнуть смерть. Умоляю Вас, приезжайте безотлагательно!

Искренне Ваша Клара Толбойз.

Приход Маунт-Станнинг, 6 марта».

Роберт Одли аккуратно сложил письмо и снова спрятал его под жилет, туда, где, надо полагать, находилось его сердце. Затем он уселся в свое любимое кресло, набил и раскурил трубку и долго сидел так, задумчиво глядя на огонь в камине, пока трубка совсем не потухла. Ленивый огонек, горевший в его глазах, указывал на спокойное дремотное раздумье, вряд ли мрачное или неприятное. Нет, мысли его были далеко от этой комнаты, заполненной синими клубами табачного дыма; он пребывал сейчас в неких нереальных мирах, где не было ни смерти, ни бед, ни горя, ни стыда, только он сам и Клара Толбойз – одни в целой Вселенной, принадлежавшей только им двоим и их всепоглощающей любви.

И лишь осознав, что светлый турецкий табак в его трубке прогорел до конца, Роберт выбил чубук о верхнюю перекладину каминной решетки и сменил эти приятные мечты совсем иными мыслями. И действительно, мысли человеческие напоминают порой некий огромный склад, где старый волшебник хранит за семью замками видения и явления, которым нет места в реальной природе; он охраняет и бережет свой клад, лишь изредка отпирая замки и чуть приоткрывая двери своей сокровищницы к вящему, но, увы, краткому удовольствию человечества. Вот и теперь сладостные видения Роберта умчались прочь, а их место вновь заняла печальная действительность, вновь тяжким бременем опустившаяся на плечи Роберта, прилипчивая, неотвязная.

«Интересно, что от меня надо этому Марксу? – размышлял мистер Одли. – Может, он боится умереть, не исповедавшись, и желает рассказать мне то, что я уже знаю, – историю преступлений миледи? Я уверен, что он был в курсе ее дел. Я понял это еще в тот день, когда впервые увиделся с ним. Он знал ее тайну и пользовался этим».

Роберту Одли почему-то очень не хотелось возвращаться в Эссекс. Не стремился он встречаться и с Кларой Толбойз – ведь теперь он точно знал, какая судьба постигла ее брата. Какую очередную ложь ему придется изобретать, чтобы скрыть от этой девушки правду? Но, с другой стороны, вряд ли было бы милосердным по отношению к ней – рассказать ей все честно. Ведь это, без сомнения, не только нанесет ей жестокий удар, но и лишит ее последней крупицы надежды, которую она все еще втайне лелеет. Роберт по собственному опыту прекрасно знал, что это такое – надеяться, несмотря ни на что; и с ужасом представлял себе, что сердце Клары будет разрываться от горя и отчаяния, едва она узнает правду, как разрывалось только что и его собственное.

«Пусть она лучше сохранит свою последнюю надежду, – думал он. – Пусть лучше всю жизнь пытается узнать правду о судьбе брата, чем мне сейчас сказать ей: “Наши самые худшие опасения подтвердились. Ваш брат, которого вы так любили, был подло убит в самом расцвете лет”».

Однако Клара Толбойз в своем письме умоляла его поскорее приехать в Эссекс. Мог ли он отказать ей в этой просьбе?

Да и мистер Маркс, находящийся при смерти, тоже очень просил его приехать. Разве это не жестоко – отказаться выполнить просьбу умирающего или заставить его ждать лишний день? Роберт, глянул на часы. Было без пяти девять. После Ипсвичского почтового, отправлявшегося из Лондона в половине девятого, поездов до Одли не было. Правда, в одиннадцать с Шордичского вокзала отходил другой поезд, который делал остановку в Брентвуде где-то между двенадцатью и часом ночи. Роберт решил ехать этим поездом, а затем добираться от Брентвуда до Одли пешком – там было чуть более шести миль.

Времени было еще предостаточно, так что он снова уселся в кресло и принялся размышлять, глядя в огонь, о тех странных событиях, коими была полна его жизнь в последние год-полтора и которые резко изменили все его привычки, заставив совершенно забыть о лени и заниматься вещами, прежде совершенно ему чуждыми.

«Господи помилуй! – думал он, куря уже вторую трубку. – Теперь уж просто невозможно поверить, как это я проводил целые дни в этом самом кресле, читая Поля де Кока и куря турецкий табак; как я любил вечерами от нечего делать заезжать в варьете и часами болтаться среди журналистов позади лож и за полцены смотреть какое-нибудь новое представление; как я заканчивал почти любой день ужином в “Вороне” – телячьей отбивной и светлым элем. Да я ли это был? Господи, тогда жизнь казалась мне сплошным потоком удовольствий и развлечений! Я был как мальчишка, которому доставляет огромное удовольствие, восседая на деревянной лошадке карусели, крутиться так без конца, в то время как другие мальчики бегут с ним рядом, голыми ногами меся грязь и раскручивая ту карусель, на которой катается он, и так они трудятся изо всех сил в надежде тоже немножко покататься, когда уйдут все посетители. Господь свидетель, с тех пор я очень многое понял в жизни! А теперь мне еще выпало на долю влюбиться и присоединить свои вздохи и стенания к вечному трагическому хору безнадежно влюбленных. Ах, Клара Толбойз! Клара Толбойз! Взглянете ли вы хоть когда-нибудь на меня с благосклонной улыбкой в ваших строгих карих глазах? Что вы ответите мне, если я признаюсь, что люблю вас столь же сильно и преданно, как вашего брата, по которому неустанно горюю? Что новая цель в жизни, которую я обрел, благодаря дружбе с вашим погибшим братом, принесла мне любовь к вам и становится все более значительной, изменяя меня самого настолько, что я не перестаю удивляться. Что эта девушка может ответить мне? Ах! Господь один знает! Она, быть может, и выслушает меня – если ей не внушают отвращения мои волосы или звук моего голоса – вот только до конца ли? Станет ли она слушать, что я люблю ее, что я готов служить ей всю жизнь, честно, искренне и неизменно? Все это, конечно, может ее тронуть, она может даже испытать некоторую жалость ко мне – но не более! Если бы, скажем, в меня влюбилась какая-нибудь веснушчатая девица с белесыми ресницами, я бы счел это не более чем досадным недоразумением; но если Кларе Толбойз взбредет в голову одним словом уничтожить такого неуклюжего поклонника, как я, я сочту это огромным одолжением с ее стороны. И еще я очень надеюсь, что бедная Алисия повстречает в своих путешествиях какого-нибудь светловолосого красавца. Я очень на это надеюсь…»

И его мысли унеслись еще дальше. Как мог он на что-либо надеяться, думать о чем-то ином, когда его погибший друг так и остался непогребенным? Роберт припомнил одну историю – страшную, хотя и весьма романтическую, – которую слышал однажды на каком-то приеме. То была история человека, весьма вероятно, одержимого манией преследования, которому повсюду мерещилось непогребенное тело одного из его родственников, оставленное в некоем совершенно непотребном месте. А что, если это было на самом деле? И что, если и его самого тоже будет вечно преследовать образ убитого Джорджа Толбойза?

Он откинул волосы со лба и обеими руками провел по лицу, потом несколько нервно огляделся. В углах его уютной комнаты залегли какие-то странные тени, и это ему очень не понравилось. Дверь, ведущая в гардеробную, была распахнута настежь; он встал, прикрыл ее и запер замок, с резким щелчком повернув ключ.

– Зря я столько читал Александра Дюма и Уилки Коллинза! Это даром не прошло! – пробормотал он. – Я, пожалуй, уже готов последовать их рецептам – подглядывать, подслушивать под дверью, следить за каждым, совать свой нос в чужую жизнь, подсматривать из-за занавесок, расплющив нос об оконное стекло и напрягая зрение… Странные вещи происходят, как говорят, даже с нормальным, добрым человеком, который никогда в жизни не позволял себе ничего дурного или зазорного: стоит ему превратиться в привидение, как он готов на любую гнусность! Придется завтра оставить газовый рожок гореть на всю ночь; да надо еще попросить старшего сына миссис Малони пару раз переночевать у меня в передней. Он любит наигрывать всякие популярные мелодии на расческе с папиросной бумагой – вот и будет мне вполне подходящей компанией!

Роберт устало бродил по комнате, стараясь как-нибудь убить время. Бессмысленно было выезжать раньше десяти, да и в том случае он приехал бы на вокзал на полчаса раньше, чем нужно. Курить ему уже надоело. Расслабляющее наркотическое действие табака, конечно, приятно само по себе; однако надо быть уж полным мизантропом, чтобы и после полудюжины трубок, выкуренных в полном одиночестве, не ощущать потребности в дружески расположенном собеседнике, на которого можно глядеть сквозь бледно-серые клубы табачного дыма и который будет точно так же смотреть на тебя. Не подумайте, что у Роберта Одли не было друзей, раз ему так часто доводилось сидеть в одиночестве. Просто та благородная и тяжкая задача, которую он взгромоздил на себя и которая столь существенно изменила весь его прежде беззаботный образ жизни, несколько отдалила его от прежних приятелей; именно по этой причине он сейчас и оказался один. Он просто на время выпал из привычного круга. Да он и не мог теперь позволить себе бездумно веселиться на какой-нибудь вечеринке, попивая вино и угощаясь лакомствами! Разве мог он спокойно слушать их ленивые рассуждения о политике, музыке, литературе или о скачках, о театре или о науке, о светских скандалах или о теологии и при этом все время ощущать свое тяжкое бремя, помнить о тех мрачных ужасах и подозрениях, что преследовали его и днем, и ночью? Нет, этого он вынести не мог! Он отошел от своей веселой компании, словно и впрямь стал полицейским детективом, запятнанным неудобными связями и контактами и не подходящим для компании приличных джентльменов. Он не появлялся более в местах, где его раньше можно было частенько встретить; он заперся в своих уединенных апартаментах, где предавался все тем же мрачным мыслям и заботам; он замкнулся до такой степени, что стал нервным и раздражительным, каким неизбежно становится в одиночестве даже самый сильный и мудрый человек, сколько бы он ни похвалялся своей мудростью и силой.

Часы на церкви Темпла, равно как и часы на церквах Сент-Дунстана, Сент-Клемента Датского и на множестве других церквей, чьи шпили торчали над крышами домов вдоль Темзы, пробили наконец десять, и мистер Одли, который уже добрых полчаса назад облачился в пальто и надел шляпу, вышел из своей квартиры и запер за собой дверь. Мысленно он еще раз напомнил себе непременно завтра попросить Пафрика, как нежно именовала миссис Малони своего старшего сына, остаться ночевать у него в прихожей, чтобы, если призрак несчастного Джорджа Толбойза и явится к Роберту, то сперва пройдет мимо Патрика, и только тогда сможет попасть в спальню владельца квартиры.

Не смейтесь над бедным Робертом! Он просто отчасти стал ипохондриком, особенно узнав об ужасной смерти своего друга. Нет ничего более тонкого, более хрупкого, чем человеческий разум. Нормальный вчера, человек легко может превратиться в безумца сегодня.

Разве можно забыть ужасную судьбу доктора Сэмюэла Джонсона? Еще вчера блестящий оратор, украшение любого клуба, надменный, безжалостный насмешник, гроза парламента, предмет восхищения оппозиции, наставник передовой молодежи, друг Гаррика и Рейнольдса – а сегодня жалкое, несчастное создание, в детском ужасе ползающее на коленях по своей комнате, умоляя доброго Боженьку не лишать его остатков разума! Да и кто из нас не был порой на грани сумасшествия, долгое время пробыв в полном одиночестве? Кто из нас может быть уверен в том, что никогда не перешагнет эту невидимую грань?

Флит-стрит была в сей поздний час пуста и тиха, и Роберт Одли, будучи сейчас склонным повсюду обнаруживать потусторонние явления, вряд ли удивился бы, встреться ему экипаж Сэмюэла Джонсона, направлявшегося в какой-нибудь клуб, или сам слепой Джон Мильтон, с трудом спускающийся по ступенькам от церкви Сент-Брайдз.

Роберт сел в кеб на углу Фаррингдон-стрит, и тот быстро повез его, громыхая, по Смитфилд-маркет и далее по лабиринту узких улиц, что вели к широкому пространству Финсбери.

«По-моему, никогда еще призраки не разъезжали в кебе, – думал Роберт. – Даже Дюма до такого не додумался! Хотя он-то, конечно, способен придумать и не такое. Un revenant en fiacre! Привидение в фиакре! Клянусь честью, звучит недурно! По всей видимости, это было бы повествование о мрачном, угрюмом человеке, одетом в черное, который нанял экипаж на время и при этом долго торговался из-за цены, а потом заставил везти себя в дикую даль, на какие-нибудь пустоши, и вообще вел себя исключительно неприятно и мерзко».

Кеб, громыхая по булыжнику, подъехал к Шордичскому вокзалу, и Роберт высадился у дверей этого малоприятного на вид здания. Немного набралось пассажиров, готовых ехать столь поздним поездом. Роберт бродил по длинной деревянной платформе, читая огромные объявления, крупные буквы которых при слабом освещении тоже казались ему нереальными.

В купе Роберт оказался совершенно один. Совершенно один? Да неужели? А разве он избавился от компании призрака – самой надоедливой и неотвязной компании на свете? Тень Джорджа Толбойза по-прежнему витала над ним; даже в комфортабельном купе первого класса она стояла у него за плечом, и он видел ее, глядя в окно; она обгоняла его поезд, разместившись где-то на локомотиве; она пряталась в густом кустарнике, мимо которого проносились вагоны, а потом мгновенно скрывалась – в том проклятом месте, где остались непогребенными останки убитого, забытые всеми.

«Нужно все же непременно похоронить Джорджа по-человечески, – думал Роберт, ощущая за окном сильные порывы ветра, веявшего над пустынными равнинами, и столь ледяного, словно он вылетел из уст самой смерти. – Я должен это сделать, или я когда-нибудь просто умру, поддавшись паническому ужасу, подобному тому, какой охватил меня сегодня вечером! Я должен это сделать во что бы то ни стало. Даже если потом эту безумицу извлекут из бельгийского санатория и усадят на скамью подсудимых».

Он был даже рад, когда поезд наконец остановился в Брентвуде. Вместе с ним с поезда сошел только один пассажир – какой-то скотовод, дородный мужчина, задержавшийся в театре. Деревенские жители почему-то очень любят смотреть трагедии. Они не признают легковесных спектаклей и уж тем более – водевилей. Им не интересны также современные пьесы – со всякими прелестными гостиными, приглушенным светом ламп, французскими окнами до пола, честными и порядочными мужьями, их легкомысленными женами и хитрыми горничными, которые всегда в нужный момент оказываются под рукой; нет, вся эта продукция не для них; им подавай добрую старую трагедию в пяти актах, вроде тех, которые любили смотреть их отцы и деды, с участием Гаррика и миссис Эбингтон, чтобы, придя на спектакль, они сами могли вспомнить прекрасную О’Нил, милейшее создание, чья прелестная шея и плечи всегда вспыхивали алым румянцем от стыда и от возмущения – особенно если в этой роли выступала миссис Биверли, – когда Стакли оскорблял ее, напоминая о нищете и горестях. Полагаю, что современные исполнительницы роли О’Нил вряд ли достаточно хорошо понимают те ошибки, которые допускают на сцене; или, возможно, румянец негодования нынче выглядит на сцене не достаточно эффектно, особенно в сравнении с новым искусством мадам Рашель, и вообще не виден публике, скрытый за лилейной белизной бесценных эмалей, столь ценимых сегодня театралами.

Выйдя за пределы очаровательного Брентвуда, Роберт Одли с безнадежным выражением огляделся и двинулся вперед, вниз по склону холма в долину, что простиралась между Брентвудом и тем холмом, где еще видны были жалкие остатки некогда возвышавшейся там таверны «Замок», которая так долго сопротивлялась ударам своего единственного врага, ветра, однако в конце концов все же пала, превратившись в груду пепла, поверженная ветром, призвавшим себе в союзники нового, куда более страшного и жестокого врага.

– Ужасная будет прогулка, – произнес мистер Одли громко, глядя на лежащую перед ним пустынную дорогу. – Ужасная! Особенно для усталого человека да еще в такое время – глубокой ночью, под холодным мартовским ветром, да еще когда луны почти не видно, так что можно вообще усомниться в ее существовании. Но все равно я рад, что приехал сюда. Если этот несчастный действительно умирает и перед смертью хочет меня видеть, было бы очень скверно с моей стороны не откликнуться на его просьбу. А потом, этого желает и Клара! Она сама написала мне об этом! Ну а разве я могу не повиноваться ей? Господи, помоги мне!

Он остановился возле деревянной изгороди, окружавшей сад прихода Маунт-Станнинг, и посмотрел на решетчатые окна простенького домика приходского священника. Ни в одном из них света не было, и Роберт вынужден был отправиться дальше, не получив иного удовлетворения, кроме холодного чувства спокойствия от безмолвного созерцания дома, что приютил ту единственную на свете женщину, перед незримой властью которой пала неприступная прежде крепость его сердца.

На том месте, где возвышалась прежде, сопротивляясь всем ветрам, таверна «Замок», лежала лишь груда обуглившихся развалин. Холодный ночной ветер играл обгоревших кусками занавесей и обоев, которые пощадило пламя, развеивая по округе пепел и осыпав им заодно проходившего мимо Роберта Одли.

В половине второго наш путешественник добрался наконец до деревни Одли и только тут припомнил, что Клара Толбойз не объяснила ему, как найти дом матери несчастного Люка Маркса.

«Это же, наверное, доктор Доусон посоветовал отправить беднягу к матери, – догадался Роберт. – И, скорее всего, именно он и лечил его все это время. Так что Доусон наверняка укажет мне, где его найти».

И мистер Одли решительно направился к дому, где некогда проживала Хелен Толбойз, прежде чем вторично выйти замуж. Дверь в дом была открыта, внутри горел свет. Роберт нерешительно заглянул внутрь. Доктор стоял у высокой стойки орехового дерева и смешивал в стеклянной мензурке какое-то лекарство. Его шляпа лежала рядом. Несмотря на поздний час, он явно только что откуда-то вернулся. Из-за двери в соседнюю комнату раздавался мелодичный храп его ассистента.

– Извините за вторжение, мистер Доусон, – вежливо поклонился Роберт, когда врач, подняв глаза, заметил ночного посетителя и узнал его. – Я приехал, чтобы повидаться с мистером Марксом, который, как мне сообщили, находится в тяжелом состоянии; будьте добры, скажите, как найти дом его матери.

– Я провожу вас, мистер Одли, – отвечал доктор Доусон. – Я и сам сейчас туда собираюсь.

– Значит, он действительно так плох?

– Хуже некуда! Единственное, что теперь может ему помочь, так это смерть, которая унесет его за пределы земных страданий.

– Странно! – воскликнул Роберт. – А мне показалось тогда, что он не так уж сильно и обгорел.

– Да, обгорел он не очень сильно. Иначе я никогда бы не посоветовал перевозить его из Маунт-Станнинг. Нет, все дело в шоке, который он перенес. Его здоровье и так уж было подорвано чрезмерным пьянством, и справиться с потрясением, пережитым той ночью, ему оказалось не под силу. С тех пор его терзает жестокая лихорадка, а в последние два дня ему стало совсем плохо, правда, сегодня он ведет себя несколько спокойнее, однако я опасаюсь, что конец близок.

– Он очень просил меня навестить его, – сказал мистер Одли.

– Да, я знаю, – небрежно бросил врач. – Прихоть умирающего, не более. Вы ведь вытащили его из огня, вы сделали все, чтобы спасти его. Должен сказать, что он, несмотря на всю его грубость и неотесанность, весьма высокого мнения о вашем поступке.

Они вышли из дома, и доктор Доусон запер за собой дверь. Вероятно, там было что красть, иначе сельскому врачу не стоило бы опасаться, что даже самый отъявленный взломщик рискнет своей свободой ради жаропонижающих пилюль или слабительного.

Доктор шел впереди по тихим улочкам, а затем свернул в переулок, в конце которого Роберт Одли разглядел слабый огонек. Такой огонек всегда свидетельствует о том, что кто-то сидит у постели больного или умирающего; бледный и слабый, он выглядит особенно уныло и печально между полуночью и утренней зарей. То светилось окно домика, где под присмотром жены и матери лежал несчастный Люк Маркс.

Мистер Доусон поднял щеколду и сразу прошел в гостиную. Роберт последовал за ним. Гостиная была пуста, на столе однако горела тонкая сальная свеча, уже вся в потеках и с длинным обгорелым фитильком. Больной же находился в комнате наверху.

– Сказать ему, что вы здесь? – спросил мистер Доусон.

– Да-да, будьте добры. Но только осторожно – может быть, ему не следует слишком волноваться? Мне ведь некуда спешить. Я могу и подождать. Пожалуйста, позовите меня, когда, по вашему мнению, мне можно будет подняться к нему.

Мистер Доусон кивнул и пошел наверх по узкой деревянной лестнице. Он был человеком очень добрым, каким и должен быть настоящий приходский врач – добрым, заботливым и отзывчивым, иначе небогатые деревенские жители сразу почувствуют на себе пренебрежение и даже жестокость с его стороны, что, правда, трудно бывает доказать перед судом более богатых хранителей не бог весть какого всеобъемлющего закона, хотя и эти люди не менее подвержены болезням, чем прочие.

Роберт Одли уселся в кресло возле погасшего камина и с неудовольствием огляделся. Комната была совсем маленькая, почти полностью погруженная в тень и сумрак, свеча на столе светила еле-еле. Облезлый циферблат башенных часов, что стояли напротив, казалось, с вызовом глядел на Роберта. Жуткие звуки, что издают подобные башенные часы особенно после полуночи, слишком хорошо всем известны, чтобы еще раз описывать их. Молодой человек подавленно слушал их тяжелое, монотонное тиканье, которое в тишине дома воспринималось так, словно часы с мрачным удовлетворением отсчитывали последние секунды жизни умирающего. «Еще минута прошла! Еще минута прошла! Еще минута прошла!» – казалось, твердили эти часы. У Роберта даже возникло желание запустить в проклятые часы шляпой в безумной надежде остановить их меланхоличное и монотонное тиканье.

Однако от этой идеи его отвлек негромкий голос Доусона, который, перегнувшись сверху через перила лестницы, сообщил, что Люк Маркс не спит и будет рад видеть мистера Одли.

Роберт немедленно поспешил наверх. Он осторожно наклонил голову и снял шляпу, прежде чем войти в низкую дверь жалкой деревенской комнатушки. Он вежливо поклонился той простой деревенской женщине, что не смыкала глаз у постели сына.

В изножье кровати сидела Фиби Маркс, не сводя глаз с лица мужа. В ее почти бесцветных глазах не было и следа нежности или сочувствия – только озабоченность и острая тревога, что свидетельствовало скорее о ее боязни смерти вообще, нежели о боязни потерять мужа. Мать Люка возилась у камина, разогревая какой-то суп, к которому умирающий вряд ли когда-нибудь притронется. Больной полулежал на высоких подушках. Его грубое лицо покрывала смертельная бледность, а огромные ладони беспокойно шарили по одеялу. Фиби явно перед появлением Роберта читала ему Евангелие, поскольку на столике возле постели посреди пузырьков с лекарствами и мазями лежала раскрытая Библия. Комнатка была очень чистой и опрятной, все лежало и стояло на своем месте; это лишний раз доказывало, что аккуратность и любовь к чистоте всегда оставались отличительными чертами Фиби.

Молодая женщина встала и поспешила Роберту навстречу.

– Позвольте мне сперва переговорить с вами, сэр, – до того, как вы будете разговаривать с Люком, – произнесла она шепотом. – Умоляю, позвольте мне переговорить с вами!

– Чего это она там бормочет? – слабым и хриплым голосом, в котором явно сквозило недовольство, произнес больной. Даже совершенно ослабев, он продолжал оставаться все таким же грубияном. В глазах его уже отражался лик смерти, однако они неотступно следили за Фиби, светясь злобой и неприязнью. – Чего это ей понадобилось? Не потерплю тут никаких секретов! Я сам хочу говорить с мистером Одли, сам! Что бы я ни сделал, я сам за это и отвечу. Ежели я чего сделал не так, я сам с этим разберусь. Чего она там ему бормочет?

– Ничего, ничего, сынок, – успокаивала его мать, подойдя ближе к постели Люка, который, несмотря на то что страдания и смерть сильно смягчили жесткие черты его лица, вряд ли выглядел достойным объектом подобной нежности. – Она просто сказала джентльмену, что ты сильно ослаб, миленький.

– Не выдумывай! Я сам хочу сказать ему все, что знаю, – и только ему! – проворчал мистер Маркс. – И черта с два я бы ему это рассказал, ежели б не он выволок меня из пожара в ту ночку!

– Конечно, конечно, милый, – забормотала старуха.

Догадливостью она не отличалась, так что не придавала особого значения словам сына, как не пугалась и приступов настоящего безумия, случавшихся с ним во время горячки. Во время этих ужасных приступов Люку все время казалось, что его тащат куда-то силой сквозь огонь, швыряют в бездонный колодец, а потом вытаскивают оттуда за волосы, и он болтается в воздухе, а чьи-то гигантские руки, высовывающиеся прямо из облаков, держат его на весу, а потом швыряют куда-то в пустоту… Эти и многие другие ужасы виделись ему, порожденные воспаленным мозгом.

Фиби Маркс увлекла мистера Одли на маленькую лестничную площадку второго этажа. Там хватало места только для того, чтобы они могли стоять, не прижимаясь вплотную к стене или перилам лестницы.

– Прошу прощения, сэр, но мне ужасно нужно было с вами поговорить! – свистящим шепотом произнесла Фиби. – Вы ведь помните, что я вам сказала, когда нашла вас целым и невредимым в ночь после пожара?

– Да, помню.

– Я тогда сказала вам, кого подозреваю. Я и сейчас думаю то же самое.

– Да-да, я помню.

– Но я до сих пор никому ни словечком не обмолвилась, только вам, сэр. Думаю, что Люк и вовсе ничего про ту ночь не помнит. Наверное, все, кроме самого пожара, начисто вылетело у него из головы. Он уже был здорово пьян, когда миле… когда она у нас появилась, а потом так испугался огня и дыма, что и вовсе обо всем на свете позабыл. Да он никогда и не додумался бы до того, что я подозреваю, иначе давно разболтал бы всем и каждому. Он ведь ужасно не любит миледи; говорит, что если б она не жадничала, а купила ему паб в Брентвуде или в Челмсфорде, так ничего такого и не было бы. Вот я и хотела просить вас, сэр, ни слова об этом Люку не говорить.

– Да-да, я понимаю, я буду очень осторожен.

– Миледи, как я слыхала, уехала из усадьбы, сэр? И никогда назад не вернется?

– Нет, никогда.

– Но ведь там, куда ее отправили, с ней не будут обращаться грубо и жестоко? Над ней там не будут издеваться?

– Нет, там к ней все будут относиться очень хорошо.

– Я рада это слышать, сэр. Прошу простить меня за это любопытство, сэр, но миледи была для меня очень хорошей, доброй госпожой!

Тут из-за двери послышался слабый, хриплый голос Люка, он злобно требовал, чтобы «эта дура прекратила наконец свою болтовню». Фиби приложила палец к губам и отвела мистера Одли обратно в комнату.

– А тебе тут делать нечего вовсе! – решительно заявил мистер Маркс, едва увидев свою жену. – И не вздумай подслушивать! Мне надо поговорить с мистером Одли наедине, и чтоб никто нас не подслушивал и не совал нос, куда не просят, слышь, ты? Вот и ступай себе вниз и сиди там, пока не позову; и мать с собой забери… нет, мать пусть останется, она мне будет нужна…

Слабой рукой умирающий указал на дверь, и Фиби послушно вышла.

– Я вовсе не собиралась подслушивать, Люк, – сказала она на пороге. – Только ты уж постарайся не говорить плохого о тех, кто был добрым и щедрым по отношению к тебе.

– Я буду говорить все, что мне захочется, – с яростью отвечал мистер Маркс. – И нечего тут распоряжаться! Тоже мне, раскомандовалась! Да кто ты такая? Может, судейский крючок?

Бывший трактирщик нисколько не изменился, даже лежа на смертном одре, и остался таким же грубым и невоздержанным на язык, как и раньше. Только слабый огонек понимания, что вскоре он распростится с жизнью, пробивался сквозь непролазные дебри его невежества. Возможно, лишь это и заставляло его хоть как-то попытаться искупить грехи своей жизни, полной пьянства, злобы и себялюбия. Как бы то ни было, он обтер бледные губы, повернул исхудавшее лицо к Роберту и, глядя на него честным взглядом, указал на стул рядом с кроватью.

– Вы всегда надо мной посмеивались, если честно, мистер Одли, – произнес он. – Вы всегда на меня вроде как свысока глядели, с эдаким пренебрежением, ну, будто вот вы джентльмен, а я уж совсем какое ничтожество. Вам, верно, казалось, что вы меня насквозь видите; вам вроде как ничего не стоило меня наизнанку вывернуть да все мысли мои прочесть. Что ж, может, оно и так, и не за что мне было испытывать к вам благодарность, если б не пожар в ту ночь. Вот за то, что вы меня оттуда вытащили, я вам по гроб жизни благодарен буду. Я вообще-то никогда особенно благодарен господам не был, потому что все, что они мне давали, обычно мне совсем было без надобности. Ну правда, иной раз супом меня кормили на кухне, старые свои костюмы отдавали да угля подкидывали; только, Господи, они ж всегда по этому поводу поднимали такой шум, что хотелось сразу взять да и отдать все им обратно… Но вот когда джентльмен лезет в огонь, рискуя собственной шкурой, чтоб спасти пьяного идиота вроде меня – самого распьяного идиота! – так этот идиот все же кой-что помнит, благодарен этому джентльмену; и хочется ему это хоть как-то выразить, пока он еще совсем не сдох… Я же вижу, у доктора на морде написано: мне недолго осталось… Так вот, я и хочу вам сказать: спасибо, сэр, премного вам благодарен!

И Люк Маркс протянул Роберту свою левую руку – правая была сильно обожжена и перевязана чистым полотном.

Мистер Одли схватил слабую руку больного обеими руками и сердечно ее пожал.

– Не стоит так благодарить меня, Люк, – сказал он. – Я был рад помочь вам.

Трактирщик некоторое время молчал. Он тихо лежал на боку, задумчиво глядя на Роберта.

– Вы, сэр, вроде как были здорово привязаны к тому джентльмену, что пропал в наших местах в прошлом сентябре, верно? – вдруг спросил он.

Роберт вздрогнул.

– Я слыхал, сэр, вы здорово убивались по этому мистеру Толбойзу, – снова начал Люк.

– Да, конечно! – нетерпеливо откликнулся Роберт. – Он ведь был моим близким другом.

– Да, я слыхал, как слуги из Одли-Корт говорили, будто вы сильно переживали, когда он исчез. И хозяин гостиницы в Одли тоже так говорил. «Даже если б эти два джентльмена были братьями, – говорил он, – так наш мистер Одли – это он вас так называл, сэр, – не мог бы, наверное, сильней переживать!»

– Да-да, я знаю, знаю, – рассеянно проговорил Роберт. – Умоляю вас, не надо больше об этом! Не могу вам выразить, как меня огорчают эти воспоминания!

Неужели ему никогда не избавиться ни от этих мыслей, ни от преследующего его призрака? Он ведь приехал сюда с благой целью, желая утешить умирающего, но даже здесь за плечом его все время маячит беспокойная тень погибшего; даже здесь ему без конца напоминают о том гнусном преступлении, что омрачило всю его жизнь!

– Послушайте, Люк, – не выдержал Роберт, – поверьте, я высоко ценю вашу благодарность и счастлив был оказать вам услугу. Но прежде чем вы мне еще что-либо скажете, позвольте кое о чем вас попросить. Если вы послали за мной, чтобы поведать мне о печальной судьбе моего пропавшего друга, прошу вас не расходовать попусту силы и избавить меня от необходимости еще раз выслушивать эту ужасную историю. Вы не можете сообщить мне об этом ничего нового. Самое худшее, что вы могли мне сообщить о той женщине, что совсем недавно была полностью в вашей власти, я уже узнал от нее самой. Умоляю вас, молчите об этом; повторяю, вы не можете сообщить мне ничего, что было бы не известно мне самому.

Люк Маркс задумчиво посмотрел на честное лицо своего гостя, и на лице его появилось странное выражение, напоминающее слабую улыбку; она чуть осветила жесткие, заострившиеся черты умирающего.

– Значит, я не могу сообщить вам ничего нового на этот счет? – переспросил он.

– Да, ничего.

– Тогда мне вам и впрямь сказать нечего. Видать, она сама вам все рассказала.

– Прошу вас, Люк, забудем об этом! – настойчиво попросил Роберт. – Я ведь уже говорил, что не желаю обсуждать этот вопрос. Что бы вы там ни разнюхали, вы получили более чем достаточно. Какие бы секреты вы ни разузнали, вам уже заплатили за ваше молчание. А теперь вам лучше молчать до конца.

– Да неужто? – спросил Люк жарким шепотом. – Неужто мне теперь молчать до самого конца?

– Мне кажется, да. Это просто необходимо! Вы уже всласть поторговали вашими сведениями, и вам неплохо платили, чтоб вы держали язык за зубами. По-моему, вам следовало бы по-прежнему хранить данное слово.

– Следовало бы? – с мерзкой улыбкой переспросил мистер Маркс. – А вдруг у миледи была не одна тайна, и я знаю то, чего не знаете вы?

– Как это? Что вы хотите сказать?

– Ну, к примеру, я еще кой-что узнал, чего и она-то сама не знает. Да я б ей давно все рассказал, если бы она ко мне относилась чуток получше; да денег давала чуток побольше; да именно давала, а не швыряла, как швыряют кусок собаке, чтоб не кусалась! Может, тогда я бы и сам ей все рассказал – если б она со мной обращалась по-человечески. Вот так!

Невозможно словами описать, сколь гнусная торжествующая улыбка играла при этом на запекшихся губах умирающего.

«Да он, кажется, уже заговариваться начинает, – подумал Роберт. – Бедняга, надо бы с ним поосторожнее… С умирающими надо быть терпеливым».

Люк Маркс молча смотрел на мистера Одли с улыбкой на устах. Старуха, утомленная хлопотами, задремала у камина, где выкипали остатки супа, которому уже не суждено было никем и никогда быть съеденным.

Роберт терпеливо ждал, когда больной заговорит вновь. В этот поздний час каждый звук воспринимался болезненно-громко. Потрескивание углей в камине, шорох ссыпающейся золы, медленное и монотонное тиканье старых часов в гостиной внизу, глухое завывание мартовского ветра, похожее на вопли привидений, старающихся то ли испугать, то ли о чем-то предупредить сидящих у изголовья больного, тяжелое дыхание умирающего – каждый звук воспринимался совершенно отдельно от других, словно имел собственный голос, громкий и исполненный неясного смысла.

Роберт сел, прикрыв лицо рукой и думая о том, что с ним будет теперь, когда тайна смерти его друга раскрыта и мрачная история преступлений жены Джорджа Толбойза наконец завершилась в бельгийском сумасшедшем доме. Что теперь станется со всем их семейством?

Он не имел никаких прав просить руки Клары Толбойз; он ведь принял решение сохранить известную ему страшную тайну. Разве он мог осмелиться встречаться с нею при таких обстоятельствах, не открывая ей своей тайны? Разве нашлись бы у него силы смотреть в ее честные глаза? Он был уверен, что вся его решимость улетучится как дым, едва он встретит пытливый взгляд этих спокойных карих глаз. Если он и в самом деле намерен сохранить эту тайну, то не должен видеться с Кларой. А раскрыть все – значило полностью отравить ей жизнь. Способен ли он, исходя из собственных эгоистичных побуждений, рассказать ей эту ужасную историю? И может ли он рассчитывать, что, если даже он и расскажет ей все, она решит оставить тело брата непогребенным и не станет мстить за его смерть?

Измученный этими неразрешимыми проблемами, загнанный в угол собственной клятвой, что уже в значительной мере испортило его прежде доброжелательный и легкий характер, Роберт Одли с полной безнадежностью взирал на свое будущее и даже подумывал, а не лучше ли для него было бы погибнуть в пылающих руинах таверны.

«Кто бы тогда пожалел обо мне? Да никто, разве что бедняжка Алисия, – думал он. – Впрочем, и ее горе было бы недолгим. А Клара Толбойз? Нет! Не стала бы она сожалеть обо мне. Для нее это была бы просто потеря связующего звена в истории исчезновения ее брата. Она бы лишь…»

Предыдущая главаГлава 40 из 44Следующая глава