К книге
Убийство по назначению врача. Как лучшие намерения психиатрии обернулись нацистской программой уничтоженияГлава 13 Как же мы их узнаем? DSM-III и эксперименты Розенхана
68%
Глава 13 Как же мы их узнаем? DSM-III и эксперименты Розенхана
15

В 1969 году некий Дэвид Розенхан добровольно сдался в психиатрическую больницу. Фриц Бауэр как раз умер, а Ульрих, Эндрувайт и Бунке уже два года как вышли на свободу под бурные аплодисменты. Розенхан назвался Дэвидом Лури. «Я слышу голоса», – сказал он врачу. Это были, пожалуй, самые «скучные» голоса в истории наблюдений: мужские, незнакомые, и повторяли они только три слова: «полый», «пустой», «нум». Розенхан также поведал о себе: тридцать девять лет, с высшим образованием, счастлив в браке, двое детей. Он опустил лишь то, что преподает психологию и право. И не надел свой привычный костюм или модную водолазку, и не сжал в зубах трубку, как на фотографиях. На пару дней он запустил себя: слегка отпустил бороду, обул выпачканные садовые ботинки.

Розенхан, психолог с высоким выпуклым лбом, плавно переходящим в лысину, окаймленную по краям тонкой полосой волос, любил рассказывать, что к активным действиям его подтолкнула лекция Рональда Дэвиса Лэйнга.

Этот шотландский психиатр, ставший впоследствии антипсихиатром, основал в лондонском Уэст‐Энде лечебницу для душевнобольных под названием Кингсли‐Холл. Он, как и Бук, полагал, что психоз следует не подавлять, а проживать до конца. В Кингсли‐Холле почти не существовало установленного распорядка: двери его были открыты для самых разных людей, иные приходили просто поесть (там бесплатно кормили). Случалось, что заходили и знаменитости, среди них – соотечественник основателя лечебницы, актер Шон Коннери. Сам Лэйнг, впечатлительный, харизматичный и внешне привлекательный, был фигурой столь же яркой: его книга «Расколотое “Я”: экзистенциальное исследование нормальности и безумия» разошлась в 1960‐е годы огромным тиражом, а очереди за его автографом на встречах с читателями тянулись до самой улицы.

Розенхан не разделял взглядов антипсихиатров, но идеи Лэйнга о бесплодности диагностического языка глубоко отзывались в нем. Слова, которые он, как утверждал, слышал, Розенхан черпал из экзистенциализма – мрачной, нигилистской и тогда весьма модной философии, связанной с именами мыслителей, таких как Жан‐Поль Сартр.

Розенхан надеялся, что его три слова прозвучат как знак отсутствия смысла, пустоты существования. Доротея Бук или Пауль Шребер, пожалуй, могли бы догадаться, но персонал госпиталя Хаверфорд этого не понял. Так Розенхан стал, как назвал себя позднее, «псевдопациентом». В 1986 году двое журналистов, Уве Хайткамп и Михаэль Херль, проникли в мрачное учреждение Гютерсло, где когда‐то лечили Бук. Быть может, их подтолкнул к этому пример Розенхана. Посещение больницы положило начало эксперименту, который психиатр Роберт Спитцер назвал «мечом, вонзенным в самое сердце психиатрии».

Розенхан, со своим намеком на экзистенциальную скорбь, выступал в противовес неокрепелинианцам, взявшим на вооружение биологические идеи предшественника еще до того, как в 1978 году Джеральд Клерман даровал им это имя. Большинство неокрепелинианцев сосредоточилось в Вашингтонском университете, в том числе и доктор Самуэль Гузе, утверждавший, что «слишком биологической психиатрии не бывает». Эти господа даже повесили портрет Зигмунда Фрейда над писсуаром.

Неокрепелинианцам, как и их патрону, были нужны не только названия болезней и списки симптомов, но и четкие диагностические процедуры, которые мог бы воспроизвести любой подготовленный врач. Аналога «Анатомии Грэя[46]» для мозга не существовало. Американская психиатрическая ассоциация горячо поддерживала это направление, стремясь оправиться от ударов минувшего десятилетия. Крепелиновское мышление сулило несметные доходы целой индустрии здравомыслия. Лекарства привязывались к биологическим нарушениям, страховые компании были в восторге.

Биологическая психиатрия также пыталась ответить на вопросы, поднятые экспериментом Розенхана. И это было вовсе не случайно. Чтобы продвинуть дело, неокрепелинианцы обратились к относительно малоизвестной тетради в сто страниц, скрепленных пружиной, которая в основном использовалась в лечебницах. Эта тетрадь называлась «Диагностическое и статистическое руководство по психическим расстройствам», или DSM. Эта ранняя версия, пережившая лишь одну незначительную редакцию, включала двадцать две категории заболеваний, среди них расстройства, вызванные физическими причинами, например черепно‐мозговой травмой. Она также ссылалась и на психологические факторы, например семейные обстоятельства.

Роберт Спитцер возглавил реформу неокрепелинианцев, итогом которой стало совершенно новое издание – DSM‐III. Это руководство уже имело солидный переплет, насчитывало двести шестьдесят пять категорий заболеваний, а вместе с тем получило одобрение страховых компаний и благословение теоретического духа Крепелина. Когда врачи говорят «DSM», они имеют в виду именно этот труд, начавшийся с третьей редакции и впоследствии дважды пересмотренный. В нем было закреплено положение Гузе о том, что психиатрия никогда не бывает «слишком биологической».

Вышедшее в 1980 году руководство DSM‐III в значительной мере сократило психологический компонент. Обширный перечень расстройств напоминал игру по принципу «выбери себе приключение», с симптомами наподобие «любые три из следующих семи», с оговорками о начале, прогнозе и течении болезни. Некоторые из признаков едва ли напоминали симптомы. Скажем, усиленная сосредоточенность на достижении цели, отнесенная к гипомании. Другие касались социальных установок и форм поведения, и рассматривать их как болезнь можно было, лишь обладая знанием, выходящим далеко за рамки чек‐листа. Мне остается только гадать, насколько пригодным оказывался такой критерий, как убежденность в измене супруга, предложенный для диагностики шизофрении, если учитывать, сколь многих женщин насильственно отправляли на лечение собственные деспотичные мужья.

Читая DSM, я не могу представить ни одного человека, кого нельзя было бы «уличить» в каком‐нибудь серьезном расстройстве и тут же посадить на антипсихотики. Описания протекания болезни придают душевным недугам видимость медицинской закономерности. Но они прямо противоречат результатам исследований, которые демонстрируют гораздо более разнообразные исходы, чем зафиксировано в руководстве. Более того, они противоречат бесконечному многообразию душевных различий, о которых Томас Бок говорил как об одной из радостей своих семинаров, посвященных психозу.

В 1984 году неокрепелинианка Нэнси Андреасен опубликовала книгу The Broken Brain: The Biological Revolution in Psychiatry («Сломанный мозг: биологическая революция в психиатрии»). «Нейропсихиатр», занимавшаяся исследованием работы мозга, Андреасен постепенно стала своего рода лицом этого движения. «Сломанный мозг» был написан для широкой аудитории и пользовался спросом, несмотря на название, одновременно стигматизирующее и слегка истерическое. В книге утверждалось, будто душевные болезни имеют, главным образом, биологическую природу и проистекают из нарушений в строении и процессах мозга, особенно в работе нейромедиаторов. Нейромедиаторы – это химические вещества, которые выделяются нейронами и взаимодействуют с другими клетками. Именно с этого акцента начались десятилетия теорий о «химическом дисбалансе», из которых наиболее известна та, что связала депрессию с серотонином. Исходя из этого, по мнению Андреасен, расстроенный ум можно лечить так же, как любой иной больной орган.

Эта книга – смесь подлинных рассуждений о стигме и тезисов, напоминающих Крепелина без его суховатого лексикона. Андреасен полагает, что преступность и «диссоциальное расстройство личности» являются результатом сбоя работы мозга.

Пишет она и о том, что душевное страдание, пусть иногда и «провоцируется печальными жизненными обстоятельствами», в основе своей обусловлено биологией мозга. Если практиковать в русле новой биологической модели, обещала Андреасен, время до постановки диагноза резко сократится – «пятнадцатиминутный прием заменит пятидесятиминутную сессию». Это система, в которой возможен тот самый врач, упомянутый ранее в книге, с пятью или шестью сотнями подопечных пациентов.

Такое количество пациентов у специалиста сопоставимо с населением маленького острова, скажем, острова Ламми, что в десяти минутах переправы на пароме от моего прежнего дома. Прогуливаясь по Ламми, я видела машины, пляжи, улицы и тропинки, полные людей. И это без учета тех, кто решил остаться дома. Пытаюсь представить: каждого из них я встречаю так часто, что могу легко влиять на работу их мозга, формирование их сознания. Забрасываю таблетками водителей, которые машут рукой и едут неторопливо, как того требует островной этикет.

Роберт Спитцер, возглавлявший рабочую группу DSM‐III, признавался, что чужие эмоции заставляли его чувствовать себя неловко. Он пытался создать компьютерную программу для психиатрической оценки под названием DIAGNO, но проект в итоге провалился. Зато ему удалось создать – и, думается, он бы это признал – нечто более убедительное. DSM‐III стремился к почти машинной согласованности. Эту третью редакцию активно продвигали для частной практики, и вскоре она стала стандартом в каждом кабинете психиатра, да и любого врача, который работает с психиатрическими пациентами. В США именно обычные терапевты выписывают большую часть антидепрессантов. Страховые компании быстро уловили финансовую выгоду коротких приемов, итогом которых, главным образом, становился диагноз. Они начали требовать коды диагнозов согласно DSM для возмещения расходов.

Стремление неокрепелинианцев «вывести человека» из процесса диагностики привело к гораздо более широкому использованию диагностических шкал в самых разных медицинских практиках – чек‐листов симптомов с числовыми или словесными градациями (от «всегда» до «никогда»).

Многие опросники, как, скажем, шкала Гамильтона[47], снабжены списками вопросов для интервью, которыми клиницист пользуется при оценке состояния. Pearson Clinical Assessment, крупнейший производитель подобных шкал, в 2023 году заработал 4,5 миллиарда долларов. Точных данных о том, сколько диагнозов ставится на основании анкет, заполняемых пациентами, нет, но подавляющее большинство назначений делается после той или иной формы скрининга. Среди популярных инструментов: шкала Гамильтона для оценки депрессии (HDRS/Ham-D), опросник расстройства настроения (MDQ) и краткая шкала психиатрической оценки (BPRS). Во многих случаях психиатрические шкалы используются на приеме, как это было и в моем случае. Усиливается и давление на врачей общей практики: их обязывают включать опросники для оценки депрессии и тревоги в рутину ежегодных осмотров. Психиатрические исследования различных лекарств и методов лечения вроде кетамина и электросудорожной терапии для оценки успешности (или ее отсутствия) опираются на такие шкалы, как HAM‐D.

Создание DSM‐III привлекло такое внимание, что оно, казалось, должно даже тяготить неуклюжего Спитцера, внешне похожего на актера Микки Руни. И это внимание показывало, насколько остро в профессии жаждали чего‐то подобного. Жанет, супруга Спитцера, вспоминала, что к Роберту относились «как к рок‐звезде»: он получал крупные гонорары за выступления и наряжал их маленького сына Ноа в футболку с аббревиатурой DSM.

Одним из доводов в пользу применения модели DSM‐III было обещанное снижение стигмы благодаря той самой формулировке «такая же болезнь, как и любая другая». Пациентов убеждали, что прием психиатрических лекарств столь же естественен, как использование инсулина или антикоагулянтов. Но беда в том, что, объявив человека больным, мы утверждаем: здоровым ему уже не стать. В ход идет все что угодно, чтобы «починить» вышедший из строя орган, а если не удается – его списывают. Как раз ради таких разграничений Крепелин и создавал свою классификацию. В этот парадокс и включается Розенхан.

Розенхан и «Пролетая над гнездом кукушки»; «Пролетая над гнездом кукушки» (фильм, не книга) и Розенхан. Джек Николсон, привязанный к кушетке и дергающийся в конвульсиях под электрошоком без наркоза. После лоботомии его герой превратился в пустую оболочку. Кен Кизи написал роман, вдохновившись психиатрическим отделением, где ему довелось работать. Медсестру Рэтчед, чудовищную властительницу отделения, которая в финале приказывает лишить героя Николсона разума, он написал, по собственным словам, с настоящей медсестры.

Персонаж Николсона Макмерфи, подобно Розенхану, симулирует безумие и добивается помещения в клинику, лишь бы не отправляться на исправительные работы. Получается, это псевдопациент среди псевдопациентов. Вернувшись из лечебницы, Розенхан набрал еще семерых «больных», как утверждал позже, прямо за ужином на одной конференции. В компании оказались аспирант, двое психологов, педиатр, психиатр, художник, домохозяйка и сам Розенхан. Пятеро мужчин, три женщины. Одного, по словам Розенхана, пришлось исключить: слишком уж смело он приукрашивал собственную историю «болезни».

Мнимые больные отправились в двенадцать больниц пяти штатов: и в частные, и в государственные. Все они «внедрялись» по образцу Розенхана, рассказывая о голосах, что твердили: «полый, пустой, нум». Все, по словам куратора эксперимента, излагали «огорчения и неурядицы» своей жизни, но не забывали и про «радости и успехи». Фрейд, напомним, считал высшим критерием психического здоровья способность к любви и труду. В этом фрейдовском смысле псевдопациенты выглядели вполне (и даже с лихвой) обеспеченными обоими дарами. Всех, кроме одного, объявленного биполярным, диагностировали как шизофреников. Участники эксперимента провели в больницах в среднем девятнадцать дней: стоило им устроиться и освоиться, как они сразу заявляли, что чувствуют себя вполне нормально.

Статья Розенхана «О том, как оставаться вменяемым в местах невменяемых» вышла в сверхпрестижном научном журнале Science в 1973 году. Она начиналась с вопроса: «Если вменяемость и безумие существуют, то как нам их распознать?» Могут ли клиницисты, опираясь на перечни симптомов, прийти к реальному согласию? Способны ли они провести четкую грань между больным и здоровым? И что, быть может, важнее всего, способны ли они, увидев благополучного, социально функционирующего человека, просто отпустить его домой? Розенхан объясняет: «Стоит однажды создать впечатление, что пациент – шизофреник, как от него и далее будут ждать проявлений шизофрении». Он испытал на прочность неотвратимость слов.

Дэвид Розенхан, он же Дэвид Лури, провел в стенах лечебницы Хаверфорд девять дней. Это была новая и «люксовая», хоть и государственная больница: там имелись боулинг и стойка с содовой. И все же на фоне кегельбана и мороженого с сиропом Розенхан с женой были вынуждены оформить его поступление как недобровольное: врач заявил, что больница принимает только на принудительной основе. Супруге псевдобольного пришлось подписать форму, позволяющую назначать электрошок по усмотрению врача. Это ее до смерти напугало.

Спустя девять дней заточения в лечебнице Розенхан вышел на свободу. Но был настолько потрясен, что его измененное состояние стало очевидным для студентов и ассистента. По словам одного из них, он выглядел гораздо более мрачным, измотанным, издерганным, будто постаревшим.

«Никакие байки, никакие так называемые точные данные, – пишет Розенхан в своей статье, – не способны передать то всепоглощающее чувство беспомощности, которое овладевает человеком, когда его вновь и вновь подвергают обезличиванию в стенах психиатрической больницы». Розенхану пришлось раздеться перед наполовину открытой дверью, пока медсестра снимала показатели, почти не замечая его присутствия. Выданные препараты часто отправлялись в унитаз. Пациенты объясняли Розенхану, как добиться выписки: расспрашивай врачей о них самих, благодушничай, льсти. В изоляторе один больной кричал и лупил по стенам, пока не разбил руки в кровь. Персонал и медсестры смотрели на него через маленькое окошко… и не делали ровным счетом ничего. В этом – один из коренных вопросов психиатрической больницы: мы здесь для того, чтобы дать тебе что‐то? Или для того, чтобы просто наблюдать?

Розенхан видел, как пациентов избивали. Одному досталось лишь за то, что он сказал санитару: «Ты мне нравишься». Иногда дежурный будил их воплем: «А ну, мать вашу, подъем!» Пациенты проводили с медсестрами, врачами и прочим персоналом считанные минуты, те в основном сидели за стеклом, в отдельном помещении, которое псевдопациенты прозвали «клеткой» (журналисты Хайткамп и Херль тоже столкнулись со «стеклянной клеткой» в Гютерсло, но там за стеклом держали самих пациентов). Одна медсестра расстегнула халат, поправляя бюстгальтер, и принялась поправлять грудь прямо перед группой, где был и Розенхан. Думаю, его, человека ученого и именитого, поразило подобное обращение – его будто не существовало. Он привык совершенно к другому, а здесь – ни тебе кофе, ни огонька, чтобы раскурить трубку. Он стал одним из «низших» людей, говоря словами Ирвинга Гофмана в Asylums («Узилища»). Гофман провел год полевых наблюдений в больнице Святой Элизабет в Вашингтоне.

Розенхан писал, что, выходя из лечебницы, думал: «Я оставляю тут друзей», – и говорил о «товариществе пораженных недугом».

Статья «О том, как оставаться вменяемым в местах невменяемых» била по системе психиатрической диагностики, пронизанной, по словам Розенхана, столь «грубыми ошибками», что ее нельзя считать надежной. Она била по психиатрии, которая смотрит на поведение, вырванное из контекста, – на то, что Розенхан, порой неловко, называет «стимулами».

Меня цепляет то, как в тексте статьи проступает сам Розенхан: мрачный, измотанный, будто постаревший. Словно это Дэвид Лури, который срывает маску с лица. В журнале уровня Science сквозь академический текст вдруг прорывается живой Лури‐Розенхан, хотя в подобных изданиях не принято упоминать о побоях и распахнутых халатах. Подобная статья столь очевидно выбивалась из остальных работ научного журнала, сколь сильно выделялся университетский модник среди умалишенных. Детали вроде пробуждения от ругани (редактор, к слову, даже не стал приводить ругательства целиком, оставив только «м…ь в…у») вваливаются туда как незваные гости. Даже подзаголовки звучат не по‐научному, не в духе Science, а почти в стиле сатирического журнала The Onion. Вот один из них: «Нормальные без признаков вменяемости».

Розенхан выстраивает свое исследование вокруг страданий тех, кому служит его профессия. Вокруг настоятельной нужды эти страдания выразить. И при этом сразу признает: не выходит. Ни байки, ни «голые» цифры не годятся, научные инструменты тут бессильны.

И все же некоторые цифры Розенхан приводит. Он замеряет, сколько времени персонал проводит вне «клетки»: у санитаров – 11,3 %, включая уборку. У медсестер – в среднем 11,5 % времени смены, чаще всего короткой. Психиатры показываются еще реже – 6,7 % рабочего времени, и в двух третях случаев они игнорируют прямое обращение или приветствие пациента. Дух Эрнста Пиница, который никогда не проходил мимо больного, не поговорив «самым мягким и благожелательным» образом, как ветром сдуло. Эти цифры, полагаю, можно считать справедливыми и для тех лечебниц, в которых мне довелось побывать. Можно сказать, что я псевдопациент номер девять. Порой на фоне личных фрагментов статьи эта арифметика звучит слегка отчаянно: автор сперва отбрасывает свои данные, поскольку они не способны донести главное, а потом осыпает ими читателя.

Разумеется, даже такие подробности не передают основной посыл Розенхана: каково это – жить, лишившись самого права называться человеком, словно «прокаженный» изгнанник общества. Академики не любят начинать с признания собственной несостоятельности. Может статься, что Розенхан, в конце концов, и сам сходил с ума в том месте для умалишенных. Если так, это говорит меньше о самом Розенхане и больше о том, что случается с людьми, когда их жизнь сводят к ограниченному списку симптомов. Псевдопациенты сидели и писали в тетрадях, а медсестры заносили в карты: демонстрируют «писательское поведение». Человек, вставший пораньше в очередь к ужину от скуки, являл в глазах клинициста пример «повышенной оральной чувствительности» – признак шизофрении.

Бук, как и Шребер, утверждала: нейроотличные люди сами себе лучшие эксперты. Пациенты, проницательные диагносты, нередко быстро вычисляли «мнимых больных». Один мужчина сказал Розенхану: «Ты не сумасшедший. Ты журналист». На первом этапе опыта Розенхан предупредил ряд больниц, что отправит туда псевдопациента, но так никого и не прислал. Из 193 новых пациентов за три месяца, писал Розенхан, как минимум один сотрудник записал 41 обратившегося за помощью как вероятного симулянта. По крайней мере один психиатр заподозрил 23 подобных случая – свыше 10 % новых обращений он расценил как необоснованные, предположив, что пациент вовсе не безумен.

После публикации статьи Розенхана в Science доверие к «диагностике безумия» просело еще сильнее, или, по крайней мере, и без того шедший спад еще больше усилился. Психиатров стали реже вызывать в суд в качестве экспертов. Розенхан способствовал развитию уже начавшегося процесса деинституционализации. При этом он не был антипсихиатром и считал психические болезни реальностью. Во вступлении к статье он признавал: существуют и впрямь отклоняющиеся от нормы формы поведения, скажем, убийство или переживание галлюцинаций (с последним, пожалуй, можно спорить, но большинство согласится). Он писал, что расстройства вроде депрессии и тревоги приносят «душевные муки». Его брат страдал биполярным расстройством, и Розенхан не раз говорил: он не хотел бы, чтобы тот бросал принимать литий.

Розенхан также писал, что за отклонения часто принимают нечто не вписывающееся в рамки культуры и что существующие диагнозы, возможно, вовсе не так основательны, как нам думается. В 1992 году британский психолог Ричард Бенталл опубликовал статью «Предложение считать счастье психическим расстройством» – суховатую сатиру, доказывающую, что счастье формально удовлетворяет всем критериям болезни и достойно попасть в DSM. Чувство счастья статистически не является нормой и, будучи состоянием ума, связано с «когнитивными нарушениями», включая неумение вовремя поднять из памяти точные, но мрачные факты, завышение собственных сил и значимости и нередко импульсивные поступки. Краткий всплеск счастья можно вызвать и прямым «подстегиванием» отдельных зон мозга. Выходит, это не только душевная, но и биологическая «болезнь».

В заключении статьи Розенхан пишет, что псевдопациенты в итоге поверили: большинство сотрудников, кого им доводилось встречать, заботливы и преданы делу или, по крайней мере, стремятся к этому. Сотрудники порой срывались, иногда совершенно страшным образом, отмечал Розенхан, но «точнее будет списать эти срывы на саму среду, в которой оказались и они тоже». Фриц Бремер, издатель Доротеи Бук в Германии и ее друг, рассказывал, что та была уверена: психиатрическая система «ожесточает» и тех, кто в ней работает, и тех, кого она удерживает.

Розенхан рассуждает об «ошибке второго рода[48]» в медицине: склонности выбирать один ответ в ситуации неопределенности, исходя из принципа, что лучше принять здорового за больного, чем признать больного здоровым.

Это блестящее замечание. В сфере психиатрии ошибки второго рода могут быть роковыми. Психиатрический диагноз почти никогда не носит условного характера так, как, например, можно заподозрить наличие раковой опухоли, а потом снять подозрение. Стоит кому‐то упомянуть голоса – любые голоса, – и в медкарте уже торопливо выводят слово «шизофрения». Те, кто дальше работает с этой картой, делают то, чему обучены: находят это слово и дорисовывают ему пышный цвет. И обратного пути не существует, упрямое слово навсегда остается в медкарте пациента.

В третий раз меня госпитализировал один из двух, пожалуй, самых добрых психиатров, которых мне доводилось знать. Я была в глубокой депрессии и приходила в себя после галоперидола, который мне назначил другой врач. Доктор Н настаивал, чтобы я попробовала перейти на литий, и хотел начать терапию в клинических условиях. В отделении мне досталась медсестра, которая не позволяла ходить в туалет без нее. Мои назначения такого не требовали – обычная жестокость. Она упиралась спиной в дверь туалета, как будто я сейчас брошуcь бежать, и шипела: «Иди сейчас или не пойдешь вовсе!»

В том же отделении всю ночь кричала женщина: «Мама, мама, мама!» Голос был взрослый, но такой высокий, что мне до сих пор мерещится этот плач, но даже при свете дня я так и не смогла понять, кто именно кричал. К той женщине никто не подошел. Было начало 1980‐х, и, насколько я помню, живой контакт с персоналом был еще более редким, чем у псевдопациентов Розенхана. Своего врача я видела всего пару раз, и то когда он быстро проходил мимо – «заглядывал», как это называлось. По правде говоря, психиатры вроде него основную часть времени проводят в частной практике. Когда доктор Н потом спросил, как я там себя чувствовала, я ответила: «Как комнатный цветок». Он помрачнел. А я ведь еще мягко сказала.

Роберт Спитцер написал самый известный ответ Розенхану. Я была намерена возненавидеть его разбор, но не смогла. Он был разумным, даже остроумным. Он утверждал, что исследование доказало крайне мало: разве люди, приходящие в психбольницу, не могут уже на этом этапе считаться больными? Разве не «норма» в такой ситуации сказать: я не настоящий пациент и хочу домой? В большинстве выписных листов псевдопациентов значилось нечто вроде «шизофрения, в ремиссии». Спитцер указывал, что «в ремиссии» означает «больше не болен». В духе самого Розенхана Спитцер велел аспирантам обзвонить психбольницы и узнать, как часто пациентов выписывают «в ремиссии». Оказалось, такой формулировки там почти не используют.

Спитцер соглашался с Розенханом, что психиатрическая диагностика порой бывает из рук вон небрежна. Вскоре он взялся устранять эту небрежность своими чек‐листами и подкатегориями DSM‐III.

Невольно исследование Розенхана подыграло неокрепелинианцам: раз нынешние списки симптомов и ярлыки не работают, значит, их просто мало. Спитцер не спорит с описанием нравов психиатрических отделений – вместо этого он упрекает коллег в том, что те не нашли времени убедиться в этом самостоятельно.

Журналистка Сюзанна Кэхалан получила доступ к архивам Розенхана ради книги, которую писала в 2019 году. Она разбирала его эксперимент десятилетия спустя, уже после смерти Розенхана. Выяснилось, что он вел записи крайне неопрятно и исказил отдельные моменты исследования – как мелкие, незначительные, так и существенные. Он преувеличил то, насколько тщательно подготовил для псевдопациентов судебные ходатайства о проверке законности задержания на случай, если их не выпустят, хотя процесс действительно запускал. Записи Хаверфорда показывают, что при поступлении он не только «отметил в списке» голоса, но и жаловался на них. Черновых данных, подтверждающих его цифры по «выходам из клетки», Кэхалан не нашла. Книгу она назвала «Великий притворщик», и, хотя ее расследование было тонким и деликатным, реакция такой не была. В британском Spectator рецензию озаглавили так: «Как мошеннический эксперимент отбросил психиатрию на десятилетия назад».

Сюзанна Кэхалан смогла отыскать лишь двух псевдопациентов, участвовавших в эксперименте Розенхана, некоторые к тому времени почти наверняка уже умерли. Один из обнаруженных, Билл Диксон, принимал участие в похожем расследовании. Другой, Гарри (тот самый аспирант), побывал в больнице Лэнгли‐Портер и описывал опыт как приятный, «почти как в летнем лагере». При этом Гарри был шокирован тем, что ему поставили диагноз «недифференцированная шизофрения» и к тому же по непонятной причине записали в группу риска по суициду.

Тот факт, что пятеро псевдопациентов так и не вышли на связь (Кэхалан пыталась их разыскать), вряд ли удивит тех, кому знакомо положение «низших людей». Сама она признает: реально доказано было немногое. Никто, включая Спитцера, главного оппонента Розенхана, не спорил с истиной его больничного опыта: насилием и тем, как люди из‐за двери глядят на живого человека, корчащегося от боли.

Иногда думаю: писал ли Розенхан эту статью как профессор из Суортмора: за машинкой, с трубкой в руке, с помощницей под боком и дипломом на стене, – или как Дэвид Лури, тот самый, что сидит полураздетый у приоткрытой двери, только что проснувшийся от дерзких ругательств? Я вот, например, очень хорошо представляю, что он чувствовал в тот момент. Но вы мне все равно не поверите.

Мне кажется, беда психиатрических больниц связана не только с их механистичностью. Дело еще и в том, что ухаживающий и тот, за кем ухаживают, вынуждены находиться вместе постоянно. Лекарство для ума – это ведь почти всегда диалог, но этот диалог настолько затуплен, что идеально укладывается в описание голосов Розенхана: «полый, пустой, нум». Пятнадцать или двадцать минут на выписку рецепта растягиваются на двадцать четыре часа пустого бесцельного времени. Встречаются же такие пары или семьи, что сидят в ресторане и смотрят каждый в свою тарелку, никакого общего языка, кроме несуразных реплик вроде: «Ну как, вкусно?» – «Ну да». То же разложение человеческого опыта подтачивает и наши «Хаверфорды». Записи Дэвида Лури в духе «При всем моем здравомыслии и опыте я оказался ошеломленным и беспомощным» и «Я выглядел и чувствовал себя одинаково измученным» в медицинской карте сводятся всего лишь к формуле «проявляет писательское поведение». То же можно было бы сказать и о мемуарах Пауля Шребера – вся их суть растворилась бы в одном клише.

Женщина вопит: «Мама, мама, мама!» – но никто ее не утешит, и она так и будет кричать. А что для нее можно сделать?

Вечерние таблетки уже выданы, отбой. Санитар или медсестра время от времени заглядывают, чтобы убедиться, что этот бесформенный комок, именуемый ее телом, все еще существует. Принять лекарства, вести себя тихо, существовать – три шага к успешной жизни в любом подобном учреждении.

Проблема, однако, выходит далеко за пределы Хаверфорда, хотя, изучая, каким он был в те годы, я поняла: место это выглядело даже мрачнее, чем его описывал Розенхан. Один психиатр, работавший там в 1970‐е, назвал его «темной зловещей пещерой». Медсестра, которая работала там в период с 1967 по 1972 год (именно в ту пору, когда там находился Розенхан), подала в суд на учреждение. Она регулярно докладывала руководству об увиденных нарушениях – тщетно. Наконец решилась дать интервью Philadelphia Daily News. В ее обвинениях звучало все. Сексуальное насилие – и между самими пациентами, и со стороны работников, допускавшихся в отделения. Отсутствие медперсонала на рабочем месте. Если Розенхан писал о враче, прячущемся в клетке, то в реальности многие врачи и медсестры попросту не появлялись на работе. Повторю: цифры, приведенные Розенханом, казались мне даже завышенными. Врачи раздавали медсестрам подписанные бланки рецептов, позволяя им самим решать, какие лекарства и когда выдавать.

Тот Хаверфорд лишь сильнее размыл грань между историей, которую о своем поступлении рассказывал Розенхан, и тем, что Кэхалан обнаружила в его записях. Невозможно узнать, что учреждение могло сделать с медицинской картой, как невозможно понять, что сам Розенхан мог сотворить с данными о людях, выбирающихся из своих «пещер». И все же ясно одно: Дэвид Лури и был Дэвидом Розенханом, что стало очевидно сразу после публикации статьи в Science.

Та медсестра, Линда Рафферти, возможно, сталкивалась с Розенханом во время одного из своих «выходов». Быть может, они даже фиксировали одни и те же вещи письменно: она – по одну сторону стекла, он – по другую.

Во время работы над книгой, размышляя о природе «больниц безумия», я получила уведомление о судебном иске против Фэрфакса – психиатрической клиники, которая пыталась удержать мою родственницу через тайное заседание о недобровольной госпитализации и накачала ее препаратами до состояния, в котором та едва могла держать рот закрытым, захлебываясь слюной. Иск подала некая Кэрол Джейсон, поступившая туда по направлению из приемного отделения, у нее были странные мышечные спазмы. Для нее клиника оказалась «омерзительной», и, хотя она сама подписала согласие на прием, уйти оттуда захотела буквально сразу. Но ей этого не позволили. В отчете упоминаются и другие больницы, привлеченные к ответственности за то, что удерживали пациентов силой, получая доход благодаря их страховкам. Управляют этими учреждениями коммерческие компании, зачастую огромные корпорации, для которых поток «помощи безумным» поставлен на конвейер.

Под управлением компании Universal Health Services, владелицы Фэрфакса, находится еще 167 таких же больниц. История Розенхана вовсе не завершилась: Хаверфорды у нас никуда не делись. Мест для людей в психиатрическом кризисе катастрофически мало, и потому такие Фэрфаксы могут оставаться и жестокими, и прибыльными одновременно. Многие – если не большинство – оказавшихся в кризисе в итоге попадают в тюрьму. Освободившись, они лишаются тех конских доз лекарств, что им давали, и их состояние часто ухудшается. Если же кому‐то «везет» избежать тюрьмы, он рискует угодить в тот же Фэрфакс, истекая слюной под действием препаратов в запертых стенах, или в больницу Western State Hospital, про которую говорят: «Это все равно что попасть в ад». Даже история Гарри получила продолжение: его дочь Элизабет страдала расстройством пищевого поведения и оказалась на стационарном лечении в психиатрической клинике. Делясь впечатлениями, она вспоминает, что чувствовала себя, как в тюрьме, где ее накачивали лекарствами, после которых она лишалась всяких чувств.

Проблема психиатрических отделений и больниц – «адских ям», как сама Кэхалан их называет, – имеет множество причин. Это и система страхования, и жажда прибыли. И, конечно, общественное равнодушие: до тех пор, пока кто‐то не сталкивается с таким опытом лично, как Розенхан, как я, как моя семья. Насилие здесь всегда отражает саму суть отношений, в которых вся власть сосредоточена на одной стороне. Найдутся ли среди сотрудников лечебниц сегодняшние Филиппы Пинели и Эрнсты Пиницы, кто проверяет сотрудников на элементарную человечность? Пауль Шребер, к примеру, платил в Зонненштайне жалованье рабочего просто за то, чтобы оставаться там, и больше года ждал встречи с доктором Вебером, который тем временем увлеченно разглядывал черепа. Возможно, настоящая «сестра Рэтчед» просто импровизировала на скучной пустой работе, чтобы ее заполнить.

В 2001 году Нэнси Андреасен выпустила новую книгу Brave New Brain: Conquering Mental Illness in the Era of The Genome («Дивный новый мозг: победа над психическими болезнями в эпоху генома»). В ней она провозгласила истину, достойную нового века: речь шла уже не о нейромедиаторах, а о роли генов и нейронаук в понимании психических заболеваний.

«Пора, когда мы можем объявить настоящую войну психическим заболеваниям и получить толику надежды, что в конце концов одержим победу, наконец наступила, – пишет она. – Могущественные инструменты генетики и нейронаук в ближайшие десятилетия будут объединены, чтобы создавать более здоровые, более совершенные мозги и умы». Я читала исследования Андреасен, которые она проводила в Айовской писательской мастерской, посвященные биполярному расстройству и литературному творчеству. Мне понравилось, что психиатр старалась найти хоть что‐то положительное в моем диагнозе. Но ее слова, с их военным пафосом и обещанием создавать «лучшие мозги», пугают меня. Вести войны, водружать знамя победы – над человеческим сознанием.

В своей книге «Великий притворщик» Кэхалан не назвала эксперимент Розенхана фальсификацией. Она писала, что он «выявил нечто подлинное» – выделение курсивом принадлежит ей. Кэхалан предполагает, что Розенхан мог выдумать некоторых псевдопациентов, но проверить это невозможно.

1970‐е годы вошли в историю психиатрии как ее decennium horribilis – десятилетие ужасов. В ту пору появилось два рассказа, созданных людьми, которые сами не принадлежали к «племени безумных». Розенхан и Кизи, словно два Одиссея, приплыли на наш остров и затем покинули его берега, чтобы поведать о нем.

Мы, безумные, оказались внутри этого опыта. Мы протестовали, сами рассказывали свои истории на площадках вроде Madness Network News.

Мы занимали кабинет губернатора Калифорнии и устраивали публичный суд над психиатрическими преступлениями – такими, как смерть чернокожей девушки Линнет Миллер от остановки сердца после электросудорожной терапии и назначения нейролептиков. Но войти в царство безумных и затем выйти оттуда с осмысленным рассказом способны лишь здравомыслящие. Мы же оказались неспособны разрушить то, что разрушало нас.

Пятое издание DSM включает более 600 категорий заболеваний, среди них, например, – «патологический шопоголизм» или «бессонница, вызванная кофеином». Есть и такая рубрика, как «осложненное горе», когда печаль из‐за смерти близкого человека длится дольше нескольких недель. Некоторые врачи вышли из рабочей группы по DSM‐5, опубликованному в 2014 году. Аллен Фрэнсис, редактор DSM‐IV (последнего издания с римскими цифрами), открыто осудил новую версию, обвинив ее в «медикализации нормы». Даже Роберт Спитцер раскритиковал DSM‐5, заявив, что ему не хватает «прозрачности»: большинство участников рабочей группы оказались связаны с фармацевтическими компаниями. Среди тех, кто работал над критериями биполярного расстройства, таких оказалось примерно три четверти. Так что врач, снимающий DSM с полки, чтобы определить мое «крепелиновское» состояние, будет ориентироваться на рекомендации людей, которые в зависимости от назначаемого препарата вполне могут получать с этого доход.

Недавно я прошла онлайн‐тест на депрессию. И, как когда‐то Розенхан, задумалась: а может ли кто‐то получить в результате заключение «норма»?

Я выбрала тест, предложенный некоммерческой организацией, полагая, что у таких структур меньше соблазна преувеличивать масштабы проблемы, чем у медицинских фирм, проводящих онлайн‐скрининг. Вопросы касались качества сна, тревог по поводу переедания или недоедания, уровня энергии, самооценки – всего того, что обычно входит в шкалы депрессии. Я честно ответила, что в последние две недели низкая самооценка, а также переживания о том, что переедаю и плохо сплю, беспокоили меня всего «несколько раз». Причем под словом «беспокоили», насколько я понимала, могло подразумеваться и несколько минут тревоги, и долгие часы. На вопрос о самоповреждениях я решительно ответила «нет». Итоговый результат выявил у меня «легкую депрессию» с рекомендацией обратиться к врачу. Хотя очевидно, что такие состояния случались бы у любого человека в течение нескольких недель. Я написала статью об этом тесте: формально я подпадала бы под диагноз «депрессия» всякий раз, когда мой университетский департамент проводил одну из своих привычно отвратительных встреч.

Я прошла еще два теста на депрессию, в каждом в среднем по тринадцать вопросов. Снова отвечала честно. В конце одного всплыло окно чата: «Терапевт на связи, нажмите здесь». В том тесте спрашивалось, были ли у меня за последние две недели боли и недомогания, включая головные боли. Результат снова предположил «легкую депрессию», потому что нигде нельзя было указать, что в целом я чувствую себя счастливой. Ранее в этой главе я писала, что, листая DSM, не могу вспомнить ни одного человека, который не подошел бы хоть под одно расстройство. По этим шкалам я не могу представить человека, у которого отсутствовала бы депрессия. Норма здесь, похоже, равна полному отсутствию боли и беспокойства.

Многие, прошедшие такие тесты, пошли бы затем к врачу. Многие из этих врачей назначили бы антидепрессанты, совершив ошибку второго рода. В комментарии к тому же испытанию, опубликованном в British Medical Journal, утверждалось, что данные не показывают четкого положительного результата из‐за систематических перекосов и высокого процента выбывших из исследований. Отменять антидепрессанты чрезвычайно трудно. И вряд ли прием у врача длился бы достаточно долго, чтобы мы вместе дошли до простой мысли: мне просто не нужно ходить на совещания университетского департамента.

Мою соседку по палате в первой психбольнице звали Сюзанна. Она была красива, но красота ее становилась по‐настоящему явной только без одежды. Между лицом и телом была строгая соразмерность: не греческая по чертам, но греческая по композиции. «Мы близнецы, зеркала, – говорила она мне. – Ты – плохишка‐шалунишка, а я – заинька‐паинька». На вопрос: «Как ты?» – Сюзанна отвечала, что у нее все в порядке, за редким исключением, когда ей полагалось говорить обратное. Она пыталась покончить с собой, но при персонале отмахивалась: «Просто крик о помощи». Вскоре после выписки она ушла из жизни, врезавшись на машине в стену.

Однажды я, как и положено плохишке‐шалунишке, выскользнула через черную дверь и сбежала. Кажется, это была черная дверь. Сейчас все расплывается, и часть этой мутности – из‐за электрошоковой терапии. Я просила на улице четвертаки, нашла кого‐то, кто продал мне наркотики – не помню какие, – и добрая медсестра по имени Милдред нашла меня, подумать только, в церкви. Я забрела туда и до сих пор не понимаю, как и зачем.

Милдред привезла меня обратно, протащила тайком внутрь, проследила, чтобы меня не поймали. Если бы она не вернула меня, не усадила девочку под запрещенными веществами в свою машину, не солгала ради меня, мне пришлось бы жить на улице. Не знаю, как долго. Я бы никогда не вернулась в больницу, а значит, не вернулась бы и домой, откуда дорога вела только обратно в больницу. В машине я сказала, что ненавижу хищного главврача, доктора В., и боюсь его. Он был мужчина средних лет и однажды, на одном из наших редких групповых занятий, прямо заявил, что имеет виды на одну из пациенток, сидевших в комнате. Милдред, пуская дым, сказала мне, что однажды он умрет и предстанет перед судом. Звучало так, будто мы договорились.

Роберт Спитцер оправдывал пометку «проявляет писательское поведение» тем, что работа медсестер – присматривать. «Клетка» и люди в ней решали задачу, с которой все были согласны: наблюдать.

В мое отсутствие была выдача лекарств. Что ж, куртка на спинке стула, кто‐нибудь другой темноволосый из пациентов в общей комнате или даже какой‐нибудь случайно задержавшийся посетитель – я никогда не узнаю, кем числилась, кого отметили вместо меня те, чья работа присматривать, пока я отсутствовала. Кто‐то стал моей версией псевдопациента. А Сьюзан, моя противоположность, которую я видела, поднимаясь с постели каждое утро и падая в нее ночью, давным‐давно перестала о чем‐либо просить. Заметить это было даже сложнее, чем отсутствующего пациента, но я заметила.

Предыдущая главаГлава 15 из 22Следующая глава