К книге
Убийство по назначению врача. Как лучшие намерения психиатрии обернулись нацистской программой уничтоженияГлава 9 Неведомые пути, начертанные иероглифами. В лечебнице Зонненштайн
50%
Глава 9 Неведомые пути, начертанные иероглифами. В лечебнице Зонненштайн
11

Мои страдания непостижимы, словно иероглифы.

В июле 1940 года, примерно через полгода после первых испытаний отравления газом в Бранденбурге, в газовой камере Зонненштайна погибла немецкая художница Эльфрида Лозе-Вехтлер. Ей поставили диагноз «шизофрения». Лозе-Вехтлер стриглась очень коротко, носила мужскую одежду и открыто курила трубку. Все это происходило при национал‐социализме, когда роль женщины в обществе все больше сводилась к сфере, которую Гитлер определял как «кухня, дети, церковь». Эльфриде, жене хронического гуляки, добившегося ее пожизненного содержания в лечебнице, чтобы получить развод, также диагностировали паранойю. Курт Лозе хотел найти себе супругу «более женственную». Между всеми этими обстоятельствами будто бы прослеживается своя логика, но теперь, спустя десятилетия, она уже не поддается точному восстановлению.

Я узнала о Лозе-Вехтлер уже после двух поездок в мемориал Зонненштайна. О ней там не упоминали, однако когда‐то издавалась брошюра о ее жизни. Но к моему визиту ни одного экземпляра не осталось.

Ее имя как‐то раз всплыло в поисковике с несколькими изображениями, и мне захотелось узнать ее историю. Судьба Лозе‐Вехтлер во многом перекликалась с судьбой Доротеи Бук, но она оказалась среди убитых, а не среди уцелевших.

Родилась в 1899 году в Дрездене, жила в Гамбурге. Брак с Куртом Лозе был бурным, с постоянными денежными кризисами. В 1929 году у Эльфриды произошел нервный срыв, который привел ее в больницу. Как и Бук, Лозе-Вехтлер находила темы для творчества во всем, что ее окружало: она написала более шестидесяти пастелей и набросков портретов своих соседей по палате. Обнищав, в 1931 году она вернулась к родителям, с которыми почти не поддерживала отношений. Вскоре отец снова отправил ее в лечебницу. Ее стерилизовали, а затем внесли в список на умерщвление.

У замка Зонненштайн много несоответствий: даже сейчас она кажется местом, на которое функцию навесили, будто ярлык. Сегодня ее можно было бы назвать «замок Доместикус[33]». Я впервые приехала сюда в 2017 году, видя до этого только небольшие изображения бледного здания с башенками на краю утеса. Я представляла, как оно нависает над городком, словно горгулья. Но, подъезжая со стороны задней части замка, встретила нечто, напоминающее офисный парк или загородный клуб: вытянутый комплекс корпусов по периметру сквера, где, шурша листвой, люди выгуливали собак, а откуда‐то доносились обезличенные голоса из телефонов. Кто‐то входил и выходил из офисов, ныне разбросанных по территории, среди них – чуть выбивающаяся из общего ряда клиника здоровья и терапии. Когда‐то именно по этому пути шли автобусы «Гекрат».

Мы добрались до Зонненштайна, падая с ног. Но сбила нас не скорбь, навеянная атмосферой самой крепости – до нее еще дойдет очередь. В 2017 году мы с Брюсом оказались в центре страшного циклона Ксавьер, что обрушился на нас возле Нового музея в Берлине. Там мы увидели маску Нефертити и залы иероглифов, в которых откликалось страдание Шребера. Черные птицы метались над голыми липами музейного сада: перелетая с одного края на другой, они цеплялись когтями за ветви и снова вспархивали, возвращаясь на старое место, словно мучимые непостижимой тревогой. За их криками слышался иной звук – низкий, гулкий, стремительный.

Брюс потянулся ко мне, решив, что я падаю в обморок, хотя на самом деле меня просто согнуло пополам порывом ветра, налетевшего на нас со скоростью больше ста километров в час. Я вцепилась руками в знак остановки, и ноги мои поднялись над землей. Затем порыв налетел на Брюса – он тоже ухватился за знак и пригнулся. Это выглядело очень странно: ветер обрушивался на нас поочередно, словно выбирая жертву.

Весь город встал: метро закрыли, поезда и автобусы отменили, и даже машины велели убрать с улиц. Циклон несся с порывами в двести километров в час, сшибая ледяным холодом все на своем пути – Бук назвала бы его тем самым апокалипсисом, уносящим все зеленое. Мы полтора часа добирались пешком до отеля, пока мимо нас со свистом пролетали обломки деревьев.

Ксавьер забрал жизни пятнадцати человек, в основном их придавило поваленными деревьями. Кроме того, его жертвами стали восемнадцать фламинго в Берлинском зоопарке. Почему именно они, я до сих пор не понимаю.

Взять напрокат машину мы уже не смогли, а тем временем Хаген Марквардт из Зонненштайна, с которым у меня была назначена встреча, уехал из страны.

Мы добрались до Зонненштайна только спустя два дня на машине из одной очень подозрительной прокатной конторы. У нее было слишком много свободных машин, что изначально смутило нас, но позже все прояснилось: за крошечную царапину эта компания попыталась содрать с нас несколько тысяч евро. Никого, с кем можно было бы поговорить, в замке не оказалось, но на тот день была назначена экскурсия для небольшой группы, и мы к ней присоединились. Верхний этаж мемориала мы изучали одни: стены были сплошь увешаны письмами и разными документами в рамках, а также фотографиями сотрудников Зонненштайна с пивными кружками в руках.

По‐настоящему я ощутила силу мемориала, только когда мы спустились в подвал. Вдоль стен стояли деревянные стенды с фотографиями двух десятков жертв. Женщины и мужчины – улыбающиеся или серьезные, аккуратно причесанные, с короткими стрижками, усами или гладко выбритые. Рядом значились имена и выдержки из биографий. Несколько детских лиц. Стенды достигали уровня глаз, словно подражая человеческому росту, чтобы лица казались ближе, живее. Сюда жертв вели из смотровой комнаты наверху, разделяя мужчин и женщин. Их заставляли раздеться. Позже одежду торопливо перебирали рабочие в поисках ценностей, которые впоследствии направляли на Тиргартенштрассе. Тех, у кого находили золотые зубы, отмечали знаком на спине или плече. Это была единственная лазейка, позволяющая персоналу нарушать предписания, но пойманные на краже рисковали всем.

Я пыталась представить, что чувствовали жертвы, проходя через эту процедуру: сперва их разделяли по половому признаку, будто стараясь следовать приличиям, а потом, уже безо всякого стыда, раздевали догола и втискивали в крошечное помещение.

Однажды в юности Лозе-Вехтлер позировала обнаженной своим друзьям‐художникам, раскинувшись на диване. Сколь странным было это ощущение – раздеться по чьему‐то приказу и никогда больше не удостоиться ни единого взгляда.

В самой газовой камере я провела ладонями по стенам, будто стараясь ощутить прикосновения тех, кто трогал их прежде. Помещение было небольшое, примерно одиннадцать квадратных метров, десять на двенадцать шагов по периметру – словно комнатенка в студенческом общежитии. Меньше, чем все смежные помещения: тамбур, комната для тел, куда свозили погибших после отравления, или помещение для угля, которым растапливали печи крематория. Под самым потолком висели бутафорские душевые лейки. Смертоносный газ подавался по трубе сбоку. Стены белые, слегка шероховатые, пол из красного кирпича. В дальнем конце – окно, двойное, с чуть изогнутой рамой. И в этой комнате, грубой и примитивной, было странное ощущение древности, чего‐то такого, что без газовой трубы напоминало помещение времен Эрнста Пиница. Может, старинная мастерская сапожника? Вполне возможно.

После войны восточные немцы использовали эту комнату, ничего в ней не меняя, как канцелярский кабинет. Стояли ли письменные столы прямо вдоль стены с газовой трубой? Стены, что когда‐то нашептывали Шреберу о Замке Дьявола, теперь словно лишились голоса. Сегодня же в соседних комнатах за стеклянными ограждениями лежат вещи погибших. В одной из них я заметила металлический ортопедический фиксатор мужской ноги, перекрученный и почерневший от огня крематория. Он напоминал экспрессионистскую скульптуру, словно вышедшую из‐под руки Джакометти[34] или Доротеи Бук.

Выйдя из газовой камеры, мы с Брюсом бросились на улицу. Под лучами октябрьского солнца в парке, столь буднично наполненным чьими‐то телефонными разговорами и лаем гуляющих собак, я разразилась рыданиями. Меня сломил контраст: всего минуту назад нас окружала боль стольких смертей, и тут же – залитый полуденным солнцем парк, самый обычный, ничем не примечательный.

Вернувшись в Пирну в 2022 году, мы с Брюсом решили подойти к Зонненштайну с парадной стороны, поднимаясь по крутым лестницам. Однако снова с трудом нашли мемориал – узкий, в три этажа, он выглядел лишь крохотным кусочком огромного комплекса. На схеме Зонненштайна, установленной у главной лестницы рядом с маленьким кафе, мемориал и вовсе не был отмечен.

Я уже лучше представляла, куда надо идти: на этот раз за спиной не шумел взбалмошный циклон. Хаген Марквардт встретил меня у лифта и проводил в свой небольшой кабинет на втором этаже. Он показался мне заметно моложе, чем я могла представить по переписке, – живая мимика, быстрые, легкие движения. Сперва мы говорили о Томасе Шильтере – старшекласснике, который еще в 1980‐е написал исследование о центре уничтожения, а потом потребовал справедливости для его жертв.

«Он обратился к бургомистру, сказав: “Вы должны сделать хоть что‐то с этим всеми забытым преступлением”», – рассказал мне Хаген. Отец Шильтера был психиатром и помогал Томасу в его исследованиях по теме «Т-4». Хагена очень впечатлил этот молодой энтузиаст. Трудно поверить в такое забвение, если учесть, что процессы над врачами «Т-4» продолжались и в 1990‐е всего в нескольких сотнях километров отсюда. По настоянию Шильтера это дело в итоге подхватила местная церковь. Там в 1990 году прошло первое мероприятие в память о жертвах, возможно, то самое, на котором впервые упомянули о судьбе истерзанной Эмилии Рау. В то время Зонненштайн оставался военным объектом, закрытым для публики.

Хаген и его небольшая команда сотрудников мемориала сумели установить имена примерно одиннадцати тысяч из почти пятнадцати тысяч убитых в Зонненштайне. Их фамилии выписаны мелким шрифтом на стене в комнате неподалеку от газовой камеры. Семьи могут прикрепить на стенах памятные таблички о погибших родственниках, но я их насчитала всего несколько десятков. Не знаю, говорит ли это о равнодушии потомков или же о том, что к маленькому штату мемориала и впрямь трудно пробиться.

«Мы никогда не сможем установить всех жертв поименно», – признался мне Хаген. Три‐четыре тысячи так и останутся неопознанными. Сотрудники мемориала сделали идентификацию погибших частью своей работы: они устанавливают имена, собирают и издают брошюры с их историями, как это было и с художницей Эльфридой. Мы с Хагеном говорили о процессах над врачами «Т-4», в том числе над местными сотрудниками Клаусом Эндрувайтом и Куртом Бормом. Исход их дел он назвал «неудовлетворительным».

Когда мы приехали в Зонненштайн второй раз, по газовой камере меня провела темноволосая стажерка по имени Розали. Она была очень хороша собой и, выучив английский на Среднем Западе, говорила с британским акцентом. «Я часто смотрю британское телевидение», – призналась она. В тот раз я решила не касаться стен, но, располагая временем, просто стояла и пыталась вообразить рядом с собой десятки других обреченных. Казалось, уже нам с Розали было довольно тесно в той комнатке. Но в ней помещалось гораздо больше людей, и они словно проходили сквозь меня: упирались коленями, прижимались локтями, плечами. Сжимая в руках полотенца, как последний островок надежды.

Я снова увидела заштукатуренное отверстие от газовой трубы и вмонтированные в потолок душевые лейки. От двери, через которую сюда загоняли обреченных и в которой было окошко для врача, теперь осталась лишь стертая линия на полу, за которой таился подвал. Единственным подлинным элементом камеры остались окно с видом на Эльбу и сточный желоб под ним, на этот раз я пригляделась к нему внимательнее. Пол приходилось отмывать, убирать следы телесных выделений между партиями. Розали отметила, что все это происходило небыстро: на само пускание газа уходило минут десять, а кремация занимала и вовсе часы, затем кости перемалывали и избавлялись от праха. Я ломала голову: зачем замазывать отверстия, но при этом оставлять их четкие круглые очертания – они явно бледнее остальных стен, штукатурка на них более грубая. Это было скорее для отвлечения внимания, чем для отрицания случившегося здесь. В один момент кто‐то попытался вернуть камере вид обычной комнаты, но это место уже никогда не сможет ею быть.

После экскурсии Розали указала на узкую дорожку, идущую вниз, которая ведет от мемориала в Пирну, своего рода памятный маршрут – короткие лестничные марши и несколько табличек в память о жертвах. Я спустилась этим путем, но все указатели были изуродованы граффити – красными буквами «POE» и «BE» и какими‐то словами, которые я не смогла разобрать.

«Если мы говорим, что дело в мозге, значит, именно с ним нужно что‐то делать», – сказал мне Хаген, говоря о психических заболеваниях. Он рассказал, что, читая лекции о «Т-4», начинает с демонстрации изображения нудистского пляжа. Сто и более лет назад, говорит он слушателям, этих людей признали бы невменяемыми и упекли в лечебницу: публичная нагота считалась проявлением безнадежного сумасшествия. Вероятно, и во времена Лозе‐Вехтлер обнажение женщин перед мужчинами, с которыми их не связывала интимная связь, воспринималась так же. Ее моделями часто были бедняки и проститутки – представители той самой среды, на которую и нацеливалась эвтаназия сентиментального Меннеке.

Хаген считает, что слово «нормальный» следует использовать с осторожностью, ведь мы живем в век Крепелина, а он слишком многое выводил за грань «нормальности».

Выходя из мемориала через подвальные комнаты, я осознала, что под гнетом всей этой боли я совсем позабыла о Шребере. А ведь он тоже был здесь: кричал, срывал с себя рубашку, ругал солнце. Наверняка я ставила ногу на ту же ступеньку или тот же кусочек земли, что и он. Под конец своего пребывания Шребер с радостью отмечал страшное, тяжкое, но необходимое путешествие – словно вытаскивал Зонненштайн времен Пиница из мрачных стен Вебера. Он исписывал тетради, рассказывал истории, находил новые смыслы.

Большая часть работ Лозе‐Вехтлер была утрачена, затем вновь открыта – но лишь после того, как в эпоху Томаса Шильтера ее имя прозвучало среди других жертв Зонненштайна. Люди стали разыскивать ее картины, немалую часть которых по‐прежнему хранил брат Лозе‐Вехтлер. Сегодня многие ее произведения хранятся в нескольких музеях в Германии. Однако почитатели ее творчества редко заходят в эти музеи. Большинство идет за ее работами в Walmart – именно там продаются принты ее самых характерных этюдов, и стоят они от тридцати до семидесяти долларов. Если вам доводилось гулять по залам этого супермаркета, то наверняка вам попадались работы Лозе‐Вехтлер где‐то между мрачными деревьями и милыми йоркширскими терьерами.

В Walmart даже продается портрет проститутки, для которого Лозе‐Вехтлер позировала женщина по имени Лисси. Ярко‐красное платье, дымящаяся сигарета, рука на бедре, в полуобороте она смело смотрит на художницу. Этот принт, пожалуй, любимая мишень критиков среди работ Эльфриды, хотя в целом рецензий на ее произведения не так уж много. В позе Лисси – в ее развороте прочь от мужчин, в сигарете и дерзкой цветовой гамме – видят феминистское высказывание. Образ «новой женщины», как выразился один критик, которую сегодня назвали бы «освобожденная». Лишенные ярких цветов, деталей и чувства места, эти картины превращаются в нечто безопасное. На каждого, кто видит работы Лозе‐Вехтлер в музее и читает ее историю, приходятся тысячи тех, кто находит принты ее этюдов в супермаркете и сразу вспоминает о том, что на стене, прямо над креслом, есть пустое место.

Иероглифы расшифровали всего за два десятилетия до рождения Шребера. Думаю, для него это было поразительной загадкой, которая наконец поддалась решению, – сродни нашим изобретениям компьютеров, киберпространства, открытию двойной спирали ДНК. Глаза, птицы, человеческие фигуры – земной язык, рассказывающий истории о загробном мире. Я мысленно «вписываю» Лозе‐Вехтлер – женщину, изображавшую себя с полными губами и фактурным лицом, – в те комнаты Зонненштайна, через которые я проходила. Будь у нее бумага и карандаш, она, возможно, умерла бы за рисованием. Утраченная в пепле, возрожденная школьником, заново обретенная в сетевом гипермаркете. Я так же «вписываю» Шребера – чувствующего, что приближается, и уходящего, пока у него еще есть шанс.

Предыдущая главаГлава 11 из 22Следующая глава