Можно долго где-то проживать, не живя там на самом деле. Многие годы, сам того не осознавая, я к этому и стремился. Вести жизнь, не привязывающую меня к одной географической точке; построить такие отношения с местом жительства, из которых я мог бы в любой момент выйти, – другими словами, такие же свободные, какие бывают у пар, испытывающих проблемы с близостью и интимностью, на которые так часто сетуют сегодня. У меня сложилось впечатление, что за последние годы подобный образ жизни стал совершенно естественным не только для меня, но вообще для многих. Казалось, такой дом, основанный на свободных и быстро распадающихся связях, складывается у большинства людей, нравится им это или нет. Дом словно палатка, которую можно быстро свернуть, если того потребуют внешние обстоятельства или если наступит момент, когда уже не отвертеться от внутренних конфликтов, которых хотелось бы избежать. Вместо того чтобы разобраться с этими конфликтами, откладываешь их до следующего места, а потом снова и снова.
Даже лето, сменившее кризис лондонской весны, не принесло улучшений. Фундаментальное чувство тревожной ненадежности, которое регулярно вгоняло в депрессию, никуда не делось. Чем дольше я находился в Берлине, тем сильнее меня тянуло уехать из города. Поэтому я был благодарен, когда мне снова пришлось отправиться в творческий тур, несмотря на сопутствующий ему стресс. Я также отобрал несколько тем, о которых мог бы написать, – журнальные статьи, требовавшие много разъездов. Я не был готов провести все лето в одном Берлине, сама мысль об этом приводила меня в отчаяние. Казалось, останься я в Берлине, депрессия лишь усугубится.
Наконец один американский друг пригласил меня провести две недели с ним и несколькими друзьями в его загородном доме в Провинстауне. ■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■ Писатель Майкл Каннингем, который также проводит здесь лето, очень точно сказал в небольшом путеводителе, что в Провинстауне чувствуешь себя так, словно попал в рай на краю света. Немного найдется мест, которые я люблю больше. К тому же два старинных нью-йоркских друга хотели после Провинстауна предоставить мне на время свою квартиру в Бруклин-Хайтс, потому что сами уезжали в отпуск. Я надеялся, что две недели в Нью-Йорке наведут меня на новые мысли и, возможно, настроят на позитивный лад. Такая перспектива на лето позволила вздохнуть с облегчением: можно было уехать из Берлина и отвлечься. Не придется разбираться с эмоциональным хаосом в душе и с навязчивыми опасениями, что для многого в жизни уже слишком поздно: к примеру, для отношений, какие я наблюдал у некоторых друзей, для того, чтобы завести семью. Не придется постоянно терзаться мыслями, что будущее мучительно неясно, и задаваться вопросом, как и где все сложится.
Сколько надежности нужно для жизни? Разве это не основополагающий аспект любого ощущения дома – знать, где и как все сложится? Возможно, даже самый фундаментальный? Британский социолог Энтони Гидденс сформировал понятие «онтологической безопасности», которое красной нитью проходит через многие его работы. Гидденс подразумевает определенный ментальный порядок, психическую стабильность, которая нужна, чтобы быть довольным жизнью. Согласно его теории такая стабильность подпитывается чувством непрерывности собственной биографии и способностью придавать событиям значение, которое, может, и не позволяет облечь себя в слова, но все-таки существует. В результате формируется более или менее позитивный взгляд на себя, мир и будущее.
По сути, идея онтологической безопасности осмысляет психологическое состояние, позволяющее чувствовать себя дома. Но что, если концепция Гидденса, строго говоря, описывает также и проекцию? Удачную «фикционализацию» собственной истории, «фикциональность» которой самому даже не разглядеть? Когда наступает состояние такой надежности – особенно в нашем мире, где что ни день, то кризис и катастрофа? Общаясь с некоторыми людьми из круга моих друзей и знакомых, я заметил, что, несмотря на порой неблагоприятные обстоятельства, их окружала эта надежность. Для них чувство безопасности не имело ничего общего с вымыслом – оно просто было, и с ним они шли по жизни. Но и им приходилось работать над своим домом, их чувство надежности было результатом многолетнего строительства. Он придавал их жизни стабильность, ставил ее на якорь, привязывал к месту, к людям, к определенному ландшафту через личный опыт и воспоминания. Если мы хотим добиться чувства онтологической безопасности, то, может, придется заняться подобным строительством, основательно поработать над поиском своего места в мире? И сколько потребуется работать над собой, чтобы обрести дом?
Люди постоянно переезжают. Стало нормой менять место жительства, ради отношений переселяться из одной части страны в другую, перебираться из провинции в мегаполис и обратно. Этой тенденции способствуют компании, требующие от сотрудников максимум мобильности, онлайн-приложения, облегчающие аренду и обмен квартир, растущее число доступного меблированного жилья. Мы всё больше склонны умалять значимость таких перемен места жительства. Они стали настолько привычными, что мы научились не замечать, что в каком-то смысле отвыкаем от жилья. Они стали настолько будничной частью наших представлений о жизни, что мы забываем, насколько сложны эти переезды для многих из нас, что большинству людей требуются месяцы, а то и годы, чтобы по-настоящему освоиться и устроиться на новом месте, войти в будничный ритм. Другими словами, добиться того самого построения, о котором я говорил выше: привязывающего к месту, где они живут, и дающего чувство принадлежности и надежности.
Осенью 2008 года я покинул Нью-Йорк и вернулся в Берлин. За время моего отсутствия успел измениться не только я, но и город. Когда я учился в Берлине на рубеже тысячелетий, Потсдамская площадь была большой стройплощадкой. Встретить гостей столицы было тогда еще большой редкостью. Если хотелось купить приличную пасту, сегодня доступную в любом супермаркете, приходилось идти или в магазин деликатесов, или в Ка-Де-Ве[2]. В Восточном Берлине пахло бурым углем, в Западном – пивом и собачьими фекалиями. Недавно мы с подругой из студенческих времен разговорились о том времени. Как и многие берлинцы, живо помнящие эйфорию девяностых, она пришла в восторг. Однако в какой-то момент сказала, что, оглядываясь назад, ей трудно представить, как бы она воспринимала город, не будь она тогда постоянно подшофе. Я не мог не согласиться. До отъезда в Нью-Йорк у меня возникло ощущение, что не остается ничего другого, кроме гулянок всегда и всюду. Казалось абсолютно разумным решением проводить время в баре или клубе Пренцлауэр-Берга, который тогда еще считался крутым. До самого рассвета.
Когда я вернулся в 2008 году, Берлин стал городом, притягивающим людей со всего света, столицей международного креативного класса. Городом, о котором писали книги и каждую неделю выходили очерки и репортажи в журналах всего мира, городом, где развивалась одна из самых интересных арт-сцен в Европе, где зарождалась небольшая стенд-ап-культура и постоянно открывались новые хорошие рестораны. Берлин превратился в метрополию для гедонистических тусовщиков со всего земного шара, которые могли отрываться здесь по ночам и выходным, не ограничивая себя ни в наркотиках, ни в сексе. Город вернул себе черты космополитичного мегаполиса, каким он был в период между мировыми войнами. Пускай еще были заметны следы исторических потрясений, ареной которых ему довелось стать в XX веке, – спустя шесть десятилетий после краха национал-социализма и почти два десятилетия после падения Берлинской стены он переживал новый расцвет. Казалось, Берлин все дальше уходит от провинциальности. Становилось все труднее отделить его от мифов, которыми он успел порасти. Все больше людей хотели, чтобы он стал их домом.
Когда в конце лета я вернулся из отпуска, проведенного в Провинстауне и Нью-Йорке, я часто размышлял о времени после моего возвращения в 2008 году. Между тем я уже жил в Берлине столько же времени, сколько я провел в Бруклине, и теперь я будто слышал эхо того возвращения. На тот момент я успел не раз побывать в США, но мне казалось, что я вновь проделал тот же путь и оказался в той же точке, где находился несколько лет назад. Было ощущение, что моя внутренняя неуверенность лишь усилилась, а депрессия предыдущих месяцев усугубилась.
Как водится, берлинское лето закончилось резко и неожиданно. Листва начала менять цвет, в воздухе повеяло прохладой, говорившей, что тепло не вернется. Люди постепенно уходили с улиц, и уже подкрадывалась тень конца года, хотя только началась осень. В последующие месяцы мое настроение не улучшилось, наоборот. Я словно достиг личной нулевой точки, связанной с Берлином, с местом, откуда я с самой весны пытался сбежать и где, как мне казалось, я в принципе никогда не хотел быть.
Это настроение сохранялось долго. Я все реже и реже покидал квартиру. Меня необъяснимым образом будто парализовало, и я очень мало работал – настолько мало, что на оплату счетов мне хватало лишь благодаря сбережениям. Я перестал выходить в свет и мало с кем виделся. Боязнь общества, которая, так хорошо мне знакомая, то и дело всплывала в моей жизни, вновь возобладала надо мной. Фактически, кроме самых близких друзей, мне было невыносимо никого видеть, любой другой контакт отнимал у меня все силы и требовал длительной внутренней подготовки, на которую тех же сил с каждым разом оставалось все меньше. Я смотрел много старых американских фильмов, как часто делал в более тяжелые периоды – что-то успокаивало меня в движениях и чарующих трансатлантических акцентах Бетт Дэвис, Кэтрин Хепбёрн или Лорен Бэколл. Смотрел британские сериалы или наблюдал за тем, как любезные англичане соревнуются друг с другом в кулинарном шоу Great British Bake-Off. Ходил на собрания группы взаимопомощи и искал нового психотерапевта. Той осенью я понял, что так и не прояснил своих чувств к городу, в котором жил. В каком-то смысле все эти годы я давал себе одно и то же обещание: я здесь лишь на время, сориентироваться; настоящая жизнь начнется позже и где-нибудь не здесь; все действительно важное будет потом, в другое время, в другом месте. Только так, в условиях временности и в отсутствии обязательств, я вообще мог здесь жить. Берлин не ассоциировался у меня с представлениями о будущем.
Чувствовать себя дома всегда в некотором роде значит чувствовать себя самим собой. Как пишет немецко-американский культуролог Петер Бликле, каждое здоровое «я» – это результат баланса между изолированным существованием и социальным успехом в группе, между частным и публичным, между бытием-с-самим-собой и бытием-в-обществе. В этом смысле «быть дома» – это не выражение или символ идентичности, это равнозначно идентичности, которую формируют и социальные структуры в том числе. Если хочешь чувствовать себя дома, нужно до некоторой степени быть способным отождествлять себя с конкретными группами, с определенными аспектами страны, в которой живешь, и не в последнюю очередь с нарративами и умонастроениями, характерными для этого места. Долгое время мне не удавалось подобным образом идентифицировать свою жизнь с Берлином – скорее всего потому, что я до сих пор противился это делать. Теперь же я осознал явный экзистенциальный характер своей проблемы и не видел ей решения.
Сама проблема отсутствующей идентификации оказалась для меня сюрпризом. Как-никак в Германии и Европе было не так много более открытых миру городов, чем Берлин, не так много городов с таким разнообразием социальных кругов, субкультур, ниш и параллельных миров. Я знал многих, кто был здесь чрезвычайно счастлив, кто, поселившись здесь, воплотил мечту в реальность. Среди моих друзей и знакомых было много американцев и британцев, которые осознанно переехали в Берлин и питали к городу те же чувства, что я к Нью-Йорку и, в меньшей степени, к Лондону, когда там жил. Кто-то испытывал схожее психологическое облегчение, кто-то – то самое чувство дома без дома, так хорошо мне знакомое. Двое моих тогдашних нью-йоркских учеников с тех пор перебрались в Берлин, нашли здесь партнеров и работу. Бывшая соседка по бруклинской квартире теперь жила буквально через два дома от меня, и всякий раз, встречая меня на улице или в супермаркете, она принималась восторгаться городом. И хотя было ясно, что, да, немало из этих друзей и знакомых через несколько лет продолжат свой путь, и да, многие из них практически никогда не покидают свой маленький социальный универсум музыкантов и художников, но Берлин в любом случае был городом, где они чувствовали себя дома, на том уровне, которого им было достаточно – хотя бы на время. Почти всем им, похоже, удавалось себя идентифицировать, причем очень хорошо. Многим из них казалось, что они наконец-то нашли место, где действительно хотелось быть.
Почему это не срабатывало со мной? В целом моя жизнь складывалась удачно. Да и Берлин был для меня идеальным городом. Будь я персонажем фильма, отправил бы себя именно сюда. Здесь я провел много важнейших лет жизни. Здесь жили мои близкие друзья, здесь я нашел группу людей, в которой мне было комфортно, здесь находились мои главные работодатели, здесь я построил нечто вроде карьеры и занялся письмом, которое, к удивлению, часто обеспечивало мне существование. Здесь я бросил пить – ключевое решение в моей взрослой жизни, – и начал новую жизнь, которую и помыслить не мог, когда зависел от алкоголя. Почему, несмотря ни на что, мне было так трудно чувствовать себя здесь дома?
Может, проблема была в Нойкёльне, в районе, где я жил? Разве я не сознательно его выбрал? Когда я вернулся в Берлин в 2008 году, Нойкёльн привлек меня потому, что напоминал мне обшарпанные закоулки Бруклина, и здесь еще можно было найти недорогую квартиру с большой террасой. Раз уж придется жить в Германии, то хоть смогу разбить небольшой сад, – подумал я тогда. В то время никто из знакомых не хотел переезжать в Нойкёльн. Почти все, с кем я делился планами, смотрели на меня так, будто я совершаю большую ошибку. Показательно и то, что я был единственным претендентом на квартиру.
Строго говоря, Нойкёльн всегда был наименее «немецким» районом Берлина. Больше трети его жителей родились в другой стране или происходили из семей, приехавших из-за границы. Калейдоскоп языков, слышных на улицах квартала, раскрашивал будничную жизнь – тогда это было для меня самым приятным в Нойкёльне. Постоянно звучал и немецкий, и арабский, и турецкий местных жителей, а порой и американский, испанский, итальянский и французский иностранных студентов и художников, которые начали переезжать в этот район.
Мой выбор в пользу Нойкёльна был интуитивным. Цены на аренду и недвижимость, дорога до работы, озеленение – все эти факторы рационально взвешиваешь при выборе места для жизни. Но помимо таких практических соображений всегда играют роль и подсознательные ощущения. Что вызывает во мне атмосфера квартала, о котором идет речь? Как я реагирую на его архитектуру? Вписывается ли все это в мою жизнь? Подобные впечатления зачастую оказываются гораздо более решающими, чем рациональные доводы в пользу или против того или иного места жительства. Не будучи тогда в состоянии выразить это словами, я почувствовал в Нойкёльне определенную свободу. Во многих других районах Берлина, Пренцлауэр-Берг или Митте, на меня давила клаустрофобия новой зажиточности, придававшей району как будто обтекаемую форму. В Нойкёльне людям было все равно, откуда ты, сколько зарабатываешь и как одет. Между переборщившими с позолотой магазинами арабских свадебных платьев и старыми берлинскими кабаками на углу словно попросту не оставалось места для социального контроля. Нойкёльн был тогда единственным районом Берлина, где у меня было ощущение, что каждый может быть таким, каким хочет, что каждый туда вписывается – и я в том числе.
На рубеже тысячелетий этот квартал все еще оставался ничейной землей Берлина, темной и бедной стороной столицы. Но он уже начинал оставлять прошлое позади. Здесь по-прежнему было немного опаснее, чем в других частях города, немного грубее и беспокойнее, но атмосфера безнадежности уже ушла из многих уголков района. По крайней мере, по моим ощущениям.
В книге о джентрификации «Край становится центром» американский журналист Д. В. Гибсон пишет, что многие люди переезжают в тот или иной район не из-за того, как он выглядит сейчас, а потому, что видят в нем что-то перспективное и, сами того не сознавая, представляют, как он будет выглядеть лет через десять. За годы, что я здесь живу, центр Нойкёльна был почти полностью облагорожен. Настолько, что отдельные уголки и не узнать. Джентрификацию часто демонизируют, хотя по идее в ней нет ничего дурного, она крайне положительно влияет на повседневную жизнь. Улучшения носят не просто косметический характер, они меняют структуру района и его обитателей. Внезапно там, где раньше царила разруха, возникают красивые вещи, появляется хороший хлеб, открываются кафе, где можно посидеть воскресным днем, – все это действительно создает совершенно новое качество жизни. Кое-где Нойкёльн до сих пор выглядит довольно запущенным, зато теперь здесь лучшие в Берлине гамбургеры, рамен и пахлава, японская кухня и корейская уличная еда. Лучше места для досуга не найти. Вопреки всей яппификации это большое облегчение.
Джентрификация не совершается внезапно, район не меняется в одночасье. Изменения происходят медленно. Постепенно те, кто с самого начала увидел перспективность квартала, привлекают сюда других людей. Один магазин сменяется другим, складывается новая инфраструктура, и мало-помалу растет арендная плата. Это развитие касается в первую очередь интеллектуального и атмосферного капитала. Отдельные уголки Нойкёльна сегодня во многом напоминают молодые колонии международной моды и стиля, какие бывают в крупнейших городах мира. То, чем когда-то были лондонский Шордич и нью-йоркский Уильямсберг.
Не знаю, стал бы я переезжать в Нойкёльн сегодня. По Нью-Йорку и Лондону я прекрасно знаю, к чему рано или поздно приводит джентрификация: в какой-то момент район превращается в зону бутиков, застройщики полностью берут бразды правления в свои руки, арендная плата достигает высот, не доступных большинству людей, наступает гомогенизация, погружающая жизнь в атмосферу, где все выглядят одинаково и думают одно и то же. Все это в итоге глубоко влияет на повседневность местных жителей, заставляя ощущать тесноту и подстраиваться под общие рамки. Но у Нойкёльна еще было несколько лет в запасе. Я пока еще не мог представить, что в другом районе Берлина мне может быть комфортнее.
Не помню точно, когда начались перемены, когда и почему что-то сместилось внутри меня. Знаю только, что однажды, когда осень переходила в мягкую зиму, я стал чаще выходить из дома. Я по-прежнему мало что мог делать, меня по-прежнему одолевала непроглядная тоска. Но я начал подолгу гулять по городу. Я уже не раз в жизни возвращался к пешей практике – в детстве, в пору берлинского студенчества, в Нью-Йорке и в Лондоне. Меня это успокаивало. Каждый день я молча гулял по несколько часов, слушая музыку, подкасты или аудиокниги. Я бродил по городу, будто мне больше нечем заняться. Неимоверная роскошь. Каждый день я нахаживал десять, пятнадцать, а то и двадцать километров, зачастую бесцельно, погрузившись в мысли, отдав себя на волю состояния, когда ноги словно идут сами. Я никогда не задумывался, зачем я это делаю, это было скорее бессознательное занятие, сродни попыткам спрятаться у себя дома от внешнего мира – зачастую и ощущения возникали похожие, но в то же время они выводили меня из этого состояния.
Французский философ Фредерик Гро много размышлял о феномене ходьбы. Он рассматривает ходьбу – прогулки, фланирование, походы – как идеальный способ поставить жизнь на паузу и в некотором смысле остановить само время. В ходьбе он видит деятельность, цель которой – свобода: временное освобождение от повседневных забот, но также и фундаментальная свобода самозабвения, как, например, в медитации. Когда достигаешь точки, где уже не знаешь, сколько часов ты проходил, и уже совершенно неважно, куда идешь и зачем, все становится несущественным: что ты, кто ты и откуда. В концепции Фредерика Гро ходьба, долгая, продолжительная ходьба, – это способ исчезнуть.
Во время прогулок мне действительно казалось, что я исчезаю. Но то и дело происходило нечто, чего я никак не ожидал. Это нечто напомнило мне о тексте французского философа Ролана Барта, который я прочитал несколькими годами ранее. В одной из глав «Империи знаков», написанной после поездки в Японию и в очередной раз заставившей Барта переосмыслить культурные мифы повседневной жизни Запада, он тоже дал основные функции ходьбы. Однако он пришел к иному выводу, чем Гро. По мнению Барта, мы все склонны прочитывать город как текст, как последовательность адресов, историй и вещей, которые мы знаем. Но в то же время познать город можно только «шагом, взглядом, привычкой и опытом». Место, в котором живешь, можно сделать своим, своим пространством опыта, только «этнографически». Ровно так я и начинал иногда чувствовать себя на прогулке: этнографом в городе, который надо было изучить вдоль и поперек, выучить наизусть. Как бы банально ни прозвучало, но я понял, что прогулки тоже всегда дают возможность приблизиться к внешнему миру, намекнуть, что ты готов снова стать его частью, присоединиться к жизни снаружи. Это способ заново узнать свой город или регион и – хотя бы пока идешь, – увидеть его другими глазами, с другой точки зрения. Это шанс заново отождествить себя с местом, в котором живешь, освоить его по-новому, перестроившись внутренне.