К книге
Чувство дома. Как мы ищем свое местоОткуда я родом
45%
Откуда я родом
5

Чем дольше я изучал понятие дома, чем больше читал о нем у писателей, философов, социологов, культурологов, историков и психоаналитиков, тем яснее мне становилось, что дом всегда связан с идеей пространства, с конкретным местом, которое удивительным образом имеет меньше отношения к нашей укорененности, чем нам кажется. Деревни, города и ландшафты нашей жизни, безусловно, играют весомую роль, но вместе с тем они относительны, потому что меняются с каждым днем. Достигнув определенного возраста, любой будет вспоминать места детства как мир, безвозвратно утраченный, мир, который выглядел иначе, чем сегодня, мир, где люди говорили и думали по-другому, мир, который пах по-другому. Непрерывность – всего лишь иллюзия.

Особенно среди людей, так много говорящих о «доме», бытует ностальгическая мысль, что место, откуда ты родом, изменилось к лучшему. Такое мышление противопоставляет неизбежным переменам эпохи стремление к постоянству. Парадоксальным образом оно совсем не способствует обретению дома, скорее наоборот. Закрывая глаза на то, что мир, из которого мы пришли, во многом уже исчез, оно слепо к реальности. Как бы ни было понятно желание противиться переменам, такие взгляды в конечном итоге навязывают жизни то, что давно перестало ей соответствовать, и не дают осознать, что новый, изменившийся мир, пришедший на смену прежнему, бывает гораздо лучше.

В первые месяцы после лондонской весны я часто задумывался, какую роль играет для меня мое прошлое – и, что еще важнее, не связано ли оно с тем, что мне было нехорошо. Всю взрослую жизнь я пытался работать над собой, над внутренним миром, который отказывался чувствовать себя дома и – как я понял позже, – не мог чувствовать себя дома. Я прошел курс психоанализа, продлившийся больше десятка лет. Я испробовал другие формы психотерапии. Хоть это не совсем мое, я читал много духовной литературы. Собрания групп психологической поддержки стали частью рутины. Все это помогало мне чувствовать себя лучше. Эти вещи казались своего рода лекарством, облегчали мне жизнь.

Я начал ходить на психоанализ в Нью-Йорке, когда мне было 25. Лишь задним числом я понял, что начал заниматься им не потому, что хотел обрести ясность или облегчение, а потому, что искал решение. Решение для своего прошлого и для тех чувств и мыслей о себе, которые этим прошлым были сформированы. Речь шла даже не о том, чтобы забыть его. Скорее, какая-то часть меня верила, что я смогу это прошлое изменить. Как бы абсурдно это ни звучало, часть меня хотела всей этой работой над собой и постоянным переездом и бегством создать новое прошлое. И эта часть меня с какой-то детской энергией цеплялась за веру в то, что это действительно возможно.

Пониманию, что я бессознательно хотел изменить в себе то, что изменить нельзя, сопутствовало другое понимание, осенившее меня, только когда я бросил пить и остановил спираль саморазрушения, которое перекрывало все остальные чувства, особенно под конец моей зависимости. В какой-то момент – я уже давно был трезвенником, – я понял, что в моей голове есть некая инстанция, желавшая мне смерти. Я долго не мог признаться, и даже сейчас это кажется жалким, как что-то, о чем лучше никому не рассказывать. Но то, что происходило в моей внутренней реальности и до сих пор иногда происходит, все то, что я творил с собой долгие годы – порой не осознавая этого, порой веря в то, что это нормально, что все так делают, порой против воли, – невозможно описать иначе. Что-то внутри хотело причинить мне боль, унизить и в конечном счете убить. И мне пришлось научиться жить с этой внутренней инстанцией. Она никуда не делась. Чтобы научиться с ней жить, нужно было выяснить, откуда она взялась.

Несколько лет назад сестра подарила мне на день рождения альбом со снимками, которые она сделала или собрала за несколько лет. Мы встретились в кафе торгового центра на окраине Берлина, куда ей было легко добраться на региональном поезде. Родители, зажатые между непростой работой и деревенским бытом, далеко не лишенным практических проблем в 70-е и 80-е в ГДР, долгое время особо не фотографировались – черно-белую камеру они, как правило, доставали лишь по большим поводам. На первом снимке, увеличенном цифровым способом и слегка зернистом, были сестра, старший брат и я. Мне не доводилось видеть это фото раньше. Я расплакался, сам не зная почему.

На снимке мне года три или четыре. Его сделали, вероятно, зимой в начале 80-х, у старого птичника из гофрированного железа и деревянных реек – каких-то год-два спустя на его месте выросла детская площадка социалистического образца, окруженная тополями и неприхотливыми камчатскими розами. Мои старшие брат и сестра, примерно двенадцати и девяти лет, стоят у меня за спиной, положив руки мне на плечи, сияя улыбкой в камеру.

В регионе Мекленбург-Передняя Померания, где я рос, между лиственными и смешанными лесами, простирающимися по обширным равнинам, и бесчисленными, часто очень живописными озерами, сейчас дома отдыха, отели и поля для гольфа. Когда я был ребенком, всю местность окружало уныние. Если не считать нашей квартиры в новом жилом доме, которую родители обставили по меркам того времени хорошо, этот район – детский сад, школа, захудалый супермаркет Konsum – представляется мне сегодня освещенным бледным неоном бетонным миром, контрастирующим с прекрасным пейзажем.

На разбередившей мне душу фотографии изображено время, которое я не помнил до этого дня рождения, спустя больше трех десятилетий после щелчка фотокамеры. Я не помнил, какие на мне были в тот момент парка и широкие брюки-клеш, какая была ситуация и кто и по какому поводу сделал снимок. Но глаза брата, которого уже давно нет в живых, и сестры, глаза детей, которыми мы когда-то были, что-то во мне всколыхнули, пробудили давно позабытое знание – о счастье и неописуемой надежности. Это было знание о времени легкости и защищенности, времени, о существовании которого я совершенно забыл. Именно это заставило меня плакать. Это было воспоминание о времени, когда я еще не испытывал каждодневный страх, когда в мою жизнь еще не вошел ужас, от которого никто не мог меня защитить: ни родители, ни старшие брат с сестрой, ни младший брат, родившийся примерно в то же время, когда был сделан снимок.

Американская пословица гласит: чтобы воспитать одного ребенка, нужна целая деревня. Но целая деревня нужна также, чтобы ребенка третировать. ■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■ Долгое время я воспринимал это как типичную историю дискриминации, какая случается во всем мире даже по сей день в нашей западной культуре, особенно в сельских и консервативно настроенных регионах. Возможно, так оно и было, и не более. Возможно, мое детство было просто сформировано тем, что британский психоаналитик Адам Филлипс в книге «Побочные эффекты» назвал обычной «травмой детского бытия», фундаментальным изъяном в конструкции человека. Согласно его теории, беспомощность перед миром в детстве, несмотря на всю поддержку, всегда больше, чем мы можем вынести и переработать. В результате мы всю жизнь восстанавливаемся от того, что были ребенком. Но я не могу отделить детские переживания от государства, в котором они происходили. Лишь недавно я перестал думать о них каждый день.

■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■ Долгое время их реакция колебалась между удивлением и забавой, растерянностью и безразличием. Старшие брат и сестра поначалу не находили в этом ничего необычного. А родители, вероятно, думали, что это просто стадия, из которой я вырасту, что из практических соображений они займутся этим позже, когда решат более насущные бытовые проблемы.

В книге «Далеко от яблони» американский психиатр и писатель Эндрю Соломон исследует, что происходит с семьями, когда в них рождаются дети, радикально отличающиеся от родителей и словно не вписывающиеся в мир, в котором живут. Это книга о кризисе в отношениях между родителями и детьми, который возникает, когда яблоко падает далеко от пресловутой яблони. Теоретически это означает не что иное, как крах репродуктивных фантазий, крах фундаментального убеждения, что родители продолжаются в детях, отражаясь в их лицах и поведении. В семьях перенос идентичности обычно идет по известным путям: дети разделяют этнос и язык родителей, какие-то аспекты их внешности и поведения, а также мировоззрения. Соломон называет это «вертикальной идентичностью» – эти характеристики передаются из поколения в поколение. ■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■ Соломон называет такую идентичность «горизонтальной», она идет перпендикулярно семейному древу, ориентируясь на другие возможности жизни.

■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■

По мнению Соломона, фундаментальная инаковость ребенка требует знаний и компетенций, которыми большинство родителей не обладает, требует поведенческих моделей, которые первое время превосходят их силы. В большинстве семей чуждая идентичность воспринимается как ошибка, что провоцирует кризис идентичности не только у ребенка, но и у родителей. Этому сопутствует уязвимость детей, которая также тяжело переносится родителями и делает уязвимыми их самих. Все это ведет к всепроникающему стыду, который запускает динамику обреченных попыток приспособиться, динамику обмана и самообмана – динамику, которую удается прервать, если вообще удается, лишь много лет спустя.

Ребенком я долгое время лишь смутно осознавал, что то, чего я хотел и что составляло мою сущность, было экзотикой и не одобрялось большинством окружающих. Но я также помню, что долгое время не считал это чем-то дурным. И лишь позже, в детском саду, ситуация кардинально изменилась. Скверной была не столько прямота и жестокость детей, автоматически вгрызавшихся в любую инаковость, стоило ей проявиться в других детях. На многое я поначалу не обращал внимания или давал отпор. Хуже всего были воспитательницы: они узрели свое предназначение в том, чтобы сделать меня «нормальным».

Власть, которой обладали такие люди в ГДР, трудно сравнивать с сегодняшней, когда воспитателям детских садов регулярно приходится отчитываться на долгих родительских собраниях. В ГДР дети были странной формой публичной собственности, объектами воспитательных и перевоспитательных кампаний, продуманных карательных мер и программ коллективной индоктринации. И пускай некоторые мои знакомые и друзья хранят сравнительно добрые и даже счастливые воспоминания о восточногерманском детстве, дети, как правило, были жертвами государственного планирования, определявшего, какими им надлежит быть. Им предписывалось, как думать и говорить, какое согласно проекту занять место в обществе и не стремиться ни к какому другому, даже не фантазировать об ином взгляде на жизнь. Любая форма инаковости была для системы угрозой.

Воспитательницы, надзиравшие за отрядом детишек от двух до пяти в зудящих колготках, сперва пустили меня в небольшую медицинскую одиссею. ■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■ Вопреки всей нелепости указаний, их надлежало исполнить. Мы поехали с мамой на автобусе до ближайшего городка, не больше деревни, на прием к терапевту, который не нашел ничего необычного. Позже мы отправились на поезде в Росток на Балтийском побережье – по тогдашним меркам небольшое путешествие вокруг света. Но и тамошний специалист ничего не обнаружил. Когда эти начинания оказались бесплодными, детсад принялся за настоящие меры. Меня отстранили от групповых занятий, а всем остальным детям велели постоянно увещевать меня, чтобы я вел себя ■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■ Почти все родители встали на их сторону. Социальная система маленькой деревни с ее сплетнями, групповым давлением, коллективным алкоголизмом и скопившейся индивидуальной фрустрацией с полной силой обрушилась на четырехлетнего ребенка, который не мог понять, что именно было в нем таким дурным, больным и опасным. Тот период закончился медосмотром для школы, который хотя бы порадовал моих родителей. Участковый врач – она нравилась мне, потому что была первым человеком, разговаривавшим со мной как со взрослым, – подтвердила, что, несмотря ни на что, я очень одаренный ребенок.

Несколько лет назад в Грайфсвальде я был модератором открытого форума, посвященного творчеству писателя Уве Йонсона, которого я обожаю. До сих пор помню душное нью-йоркское лето, когда я словно загипнотизированный читал его «Годовщины». Никогда я еще не отождествлял себя ни с кем так сильно, как с главной героиней Гезиной Креспаль, которая также проделала путь из Мекленбурга до Восточного побережья США и чье осмысление родины и режима, сделавшего эту родину невозможной, задевало меня за живое даже спустя почти четыре десятилетия после написания романа. Дискуссия на форуме завершилась ужином, за которым некоторые из организаторов, все моего возраста, принялись упоительно вспоминать о ГДР, о пакетах молока и Песочном человечке, о пионерской форме и летнем лагере, о тех гранях детства, к которым они с теплой ностальгией возвращались мыслями.

Многие историки сегодня считают, что широко распространенная «остальгия» – это не столько ностальгия, сколько меланхолия, явление, которое Фрейд описал как патологическую, длительную версию скорби. Мне эта идея кажется очень убедительной. Немцы по обе стороны бывшей границы по разным причинам навязчиво обращаются к образу ГДР в романах, сериалах и разговорах – ее утрата до сих пор болезненна для многих людей в Восточной Германии и не может быть по-настоящему проработана на Западе. Если бы страна последовательно прорабатывала этот сюжет, ей пришлось бы столкнуться со столькими неудобными истинами о себе и своем прошлом, истинами, которые подчас противоречили бы ее версии истории. Остальгия – и в более широком смысле ее западногерманский аналог, прославляющий «старую» ФРГ и более простой и упорядоченный мир времен разделенной Германии, – в этом смысле также выступает коллективной реакцией на локальные изменения, последовавшие за воссоединением, реакцией на глобализацию.

Разговоры, аналогичные тем, которые мне пришлось слышать после вечера творчества Уве Йонсона, пусть и не в таком явном виде, но знакомы мне и по брату с сестрой, и по родителям: у каждого из них есть свои смешанные, но зачастую добрые воспоминания о ГДР. Тогда в Грайфсвальде я понял, что хотя я тоже храню благую память о детстве, она касается только узкого круга моей семьи, а не культуры и жизни в том государстве. От разговоров за ужином у меня буквально скрутило живот. В какой-то момент мне пришлось поспешить в туалет ресторана, чтобы меня вырвало.

Многие из нас сегодня вытесняют эту мысль, но в культуре ГДР насилие над детьми было закреплено структурно. И эти структуры – общие утренние клятвы верности государству, линейки, на которых ученики должны были выстраиваться в шеренгу, униформы, стратегии идеологической индоктринации и коллективная организация досуга, в значительной степени оторванная от семей, – все эти структуры имели много общего с мрачной системой, которая предшествовала ГДР и над которой она хотела восторжествовать. Как государственное образование, ГДР, совсем как ее предшественница, была одержима своим «имиджем»: она диктовала, как государство должно смотреться со стороны, и возлагала ответственность за это на каждого человека. Она определяла, как со стороны должна выглядеть школа и как – настоящая семья. Ядро этой системы основывалось на методичном распространении страха: страха выделиться, быть не таким, как все, лишиться немногих оставшихся прав, если ты не придерживался желаемого мнения. Гэдээровское государство разделяло фундаментальную проблему всех крупных политических систем, полагающих, что они превратят ужасное прошлое в блестящее будущее. Абсурдным образом они делают все возможное, чтобы это ужасное прошлое не проходило.

Всякий раз, когда я слышу споры, как лучше всего воспитывать детей, мне кажется, что я из какого-то другого мира. Многих из нас били: и в семье, и за ее пределами. Всех нас не раз драконовски наказывали за плохое поведение, чтобы мы вписывались в коллектив, к которому предъявлялись жесткие требования. Некоторых сдавали в приют, а в четырнадцать лет всем полагалось пройти военное обучение, чтобы подготовиться к грядущей войне. Дети были не только великим воспитательным проектом социализма, на них возлагалась задача нести на своих плечах якобы славное будущее разваливающейся страны. По сути, детство в ГДР было ничем иным, как огромным и зачастую психически и физически жестоким экспериментом над людьми.

Удивительно, но мое положение ухудшилось, когда я пошел в школу. Я с нетерпением ждал учебы: школьные годы обещали новое начало, я наконец-то научусь читать и орудовать русскими словарями, которые сестра каждый вечер раскладывала на обеденном столе. Но мне выпало несчастье оказаться в классе, которым четыре года руководила учительница, особенно верная партии и с охотой и удовольствием мучившая вверенных ее попечению детей. У меня не было шансов: кроме меня в классе не оказалось никого – ни ребенка из пасторской семьи, ни инвалида, ни чернокожего, – кто годился стать жертвой издевательств. Но, возможно, ничего бы не помогло. Похоже, учительница проворачивала это с каждым классом: отбраковывала одного ученика, чтобы укрепить «коллектив» и навсегда впечатать в каждое шести-семилетнее тельце тиранию группы и посредственность. В предыдущих поколениях учеников тоже, как правило, находился один, кого она мучила, пока не отправляла в «приют для трудновоспитуемых», ужасающее заведение, больше похожее на детскую тюрьму. Она придумала целый ряд изощренных наказаний на случай, если я совершал ошибку или проявлял в ее глазах неуважение, наказаний, призванных разрушить психику ребенка: заставить весь день смирно сидеть перед классом, пока другие дети играют; конфисковать игрушки, фрукты или альбомы для рисования, чтобы раздать их остальным; внезапно на короткий срок исключить из всех внеклассных мероприятий, суливших отвлечение и облегчение, от хоровых занятий или шахматных турниров; иногда наказать телесно.

В первый же день учительница, приехавшая из соседней деревни и хорошо осведомленная о будущих учениках начальной школы и их родителях, поставила в углу класса отдельную скамейку и приказала мне сидеть там. Остальным она запретила со мной разговаривать, потому что я не был «нормальным», и более или менее открытым текстом науськала меня третировать. Совсем скоро дети – за редким исключением – стали ненавидеть меня, как никто и никогда в моей жизни. В конце концов я начал давать сдачи и в неожиданном гневе размахивать кулаками, если на меня нападали, но это лишь усугубило ситуацию: давать отпор было не предусмотрено штатным режимом, ученики и учительница полагали своим правом издеваться надо мной. Родителям я об этом не рассказывал, я думал, что во всем виноват сам, и втайне боялся, что они поймут причину таких мер.

После всего вышесказанного прозвучит странно, но мне очень повезло. Довольно быстро я понял, что большинство детей в классе не были особо умными и что учительница делала что-то, о чем знала: так делать нельзя. Когда класс посещали делегации социалистов, а случалось это, кажется, раз в месяц, она возвращала мою скамейку в общий ряд и говорила присоединиться к занятию. Учителя рисования, музыки и физкультуры относились ко мне иначе, будто бы даже с пониманием. Я получал хорошие оценки, только по предмету «Поведение» каждое полугодие в табеле стояла двойка.

Мне повезло, у меня были старшие брат с сестрой: иногда они разрешали мне – в преступно раннем, по сегодняшним меркам, возрасте, – покурить в их компании и давали почувствовать определенную степень безопасности, по крайней мере вне школы. Мне повезло, каждый четверг перед супермаркетом Konsum останавливался автобус передвижной библиотеки с милой библиотекаршей, и я брал детские книги о знаменитых балеринах, таких как Анна Павлова и Галина Уланова, и советскую научную фантастику. Мне повезло, у меня было много свободного времени, и я мог часами беззаботно бродить по окрестным лесам. Мне повезло с родителями, которые, несмотря на то что я был таким трудным ребенком, доставлявшим столько проблем, очень меня любили, которые тайком разрешали нам смотреть фильмы и сериалы на ZDF и которые, получив письмо, сообщавшее, что учительница действительно устроила меня в детский дом, в ярости прошлись по всем доступным инстанциям гэдээровского государства, чтобы помешать тому, чему, кажется, было невозможно помешать.

И наконец мне повезло однажды утром проснуться и понять, что с социализмом покончено. После падения стены ту учительницу немедленно уволили, она сбежала и уехала из нашего региона. Другие учителя в школе извинялись перед родителями за то, что ничего не сказали и не вмешались. Они боялись коллеги. Все знали, что она важная функционерка госбезопасности, которая при желании могла существенно подпортить жизнь. Родители, собиравшиеся и дальше жить с этими людьми в одной деревне, приняли извинения. Хотя мы с сестрой часто пытались убедить их в этом, они до сих пор не подали заявку на доступ к своим досье в Штази.

Спустя чуть более десяти лет я поступил в Нью-Йоркский университет, по счастливой случайности получив щедрую стипендию. Я слишком много пил, у меня развилось тяжелое расстройство пищевого поведения и легкое пристрастие к кокаину. Я ■■■■■■■■■■■■■■■■ столько, сколько хотел. Порой меня останавливали на улице, интересуясь, не работаю ли я моделью. Иными словами, я думал, что достиг предела мечтаний, что сбылись желания, о которых я даже не подозревал. Как я понял несколько лет спустя, эта эйфория была тесно связана с зарождающейся зависимостью, которая однажды явит свою темную сторону. Тем не менее, это было время, о котором я до сих пор с нежностью вспоминаю и совсем не жалею.

Когда нужно было записаться на курсы нового семестра, я наткнулся на семинар французского философа Жака Деррида, который он проводил вместе с американской коллегой. Я обожал Деррида, я углублялся в его труды, еще когда изучал литературу в Берлине. Мне импонировала его готовность деконструировать все общепринятые истины, подвергать сомнению все великие нарративы, прощупывая их пустоты и слабости, разбирать до основания все конструкты мышления. Темой семинара было «Прощение». На него записалось уже слишком много студентов, но я всех на уши поднял, чтобы все-таки принять в нем участие: я говорил с сотрудниками регистрационной службы, с уполномоченными по делам иностранных студентов, с руководством института – и в итоге добился успеха. Сам же семинар разочаровал. Великий философ походил на персонажа из сериала «Золотые девочки», и его было трудно понять из-за сильного французского акцента; его коллега, приверженная ученица, тоже не вносила особой ясности. Тем не менее я вынес из семинара нечто важное. Я впервые задумался о прощении, о том, что пережил в детстве, и о том, могу ли простить то, что со мной случилось. Деррида говорил о христианских корнях понятия прощения, его трансформациях в философском гуманизме и в современной философии. В одном существенном аспекте он не соглашался с такими философами, как Ханна Арендт и Владимир Янкелевич, также размышлявшими над этим понятием. Прощение не означало для него нечто, что дается лишь в том случае, если тот, кого надо простить, просит об этом и клянется исправиться. По мнению Деррида, простить можно и без такой просьбы, даже если прощаемое непростительно, если, чтобы простить, нужно преодолеть невозможность прощения. И все же: некоторые преступления столь велики, что простить невозможно, даже если отпустить и жить дальше, даже если договориться и примириться.

На семинаре я понял, что опыт своего детства в той деревне в Мекленбурге я, вероятно, никогда не смогу простить, сколько бы я над собой ни работал, как бы далеко ни уезжал от того региона, от тех лет. Опыт, который за годы в Нью-Йорке я научился принимать, со мной навсегда.

Нейробиолог Джозеф Леду говорит, что эмоциональная память неизгладима, она будет вписана в извилины мозга до конца наших дней. Если растешь ребенком, каким был я – ребенком, которого я долгие годы не признавал как свое «я», но стойкостью и силой которого горжусь, – разучиваешься доверять, чувствовать, жить в собственном внутреннем мире опыта и говорить о себе. Когда тебе внушают, что с кем-то вроде тебя что-то не так, что ты в корне неправильный и неприемлемый, в конечном итоге учишься стыдиться того, кто ты есть, учишься прятаться. Это также научит многого добиваться, трудиться ради успеха, дающего некоторое облегчение, научит при любых обстоятельствах выстраивать неприступные фасады и сохранять внешнее впечатление. Но прежде научит ненавидеть то, что составляет твою суть.

■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■ Дидье Эрибон объясняет, что ■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■ Он приводит к «бытию-в-мире», которое зиждется на ощущении, что ты представляешь меньшую ценность, чем соответствующие нормам люди, на чувстве, что ты ущербный член сообщества.

То, что Эрибон описывает как «бытие-в-мире» людей, переживающих подобное, можно также понимать как фундаментальный опыт бесприютности. Как правило, дом – это место, где не нужно ни прятаться, ни стыдиться себя. Однако этим детям ясно дают понять, что в том месте, где они живут, им не рады и они не дома. Им так долго внушают, что такие, как они, не могут иметь право голоса в этом обществе, что лучше бы им умереть, пока они вообще не перестают что-либо говорить, пока не замолкают сами.

■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■, отмахиваются, мол, у них и так уже достаточно прав, мол, как люди и граждане второго сорта пусть лучше скажут спасибо за то, что имеют, – в каждой такой ситуации эмоциональная травма оголяется. Каждый раз, когда происходит нечто подобное, во мне начинает клокотать неописуемая ярость, которая сопровождала меня всю жизнь.

Ребенком пережив такую изолированность, там, где ты вырос, не почувствуешь себя в безопасности, не возникнет чувство дома. Если повезет, позже удастся найти сообщества, которые будут тебя принимать, но никогда полностью не избавишься от пережитой травмы. Бездомность людей, подвергающихся стигматизации и маргинализации, зарывается в самые глубинные слои личности. Мне было уже далеко за тридцать, когда я – с некоторыми оговорками – принял участие в «шаманском» ритуале, разработанном голландским психологом Дааном ван Кампенхаутом. ■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■ Кампенхаут сделал небольшое вступление о том, что значит для детей и подростков не вписываться в семьи и сообщества, в которых они растут. То есть об ощущении, что они в каком-то отношении в этом мире одни и не имеют «предков» или, говоря словами Эндрю Соломона, подходящей «вертикальной идентичности». ■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■■ Это был один из самых трогательных опытов в моей жизни. Мы поняли, что не одиноки, – более того, никогда не были одиноки. Почти все мы плакали.

Предыдущая главаГлава 5 из 11Следующая глава