День был серый и мрачный, такой равнодушно-серый, что плакать хотелось, когда я направился в фольварк Жабичи, принадлежавший Кульшам. Низкие серые тучи ползли над торфяными болотами. Казарменный, тоскливый лежал передо мною горизонт. На ровной коричневой поверхности равнины там и сям ползали грязные пятна: пастух пас овец. Я шел краем Волотовой Прорвы, и глазу буквально не было на чем отдохнуть. Что-то темное лежало в траве. Я подошел поближе. Это был огромный, метра три в длину, каменный крест. Опрокинули его давно, потому что даже яма, в которой он стоял, почти сровнялась с землею и заросла травой. Буквы на кресте были чуть видны:
«Раб Божий Роман умер тут скоропостижной смертью. Странствующие люди, молитесь за душу его, чтобы и за вашу кто-то помолился, ибо молитвы ваши особенно Богу по душе».
Я долго стоял возле него. Вот, стало быть, место, где погиб Роман Старый!..
– Пане, пане милостивый, – услышал я голос за спиною.
Я повернулся. Женщина в фантастических лохмотьях стояла за мною и протягивала руку. Молодая, еще довольно красивая, она имела такое обтянутое желтой кожей страшное лицо, что я опустил глаза. На руках ее лежал ребенок.
Я подал ей.
– Может, хлеба немножко будет у пана? Я, боюсь, не дойду. И Ясик умирает…
– А что с ним?
– Не знаю, – беззвучно ответила она.
В моем кармане нашлась конфета, я дал ее женщине. Но ребенок не ел.
– Что ж мне делать с тобою, милая?
Крестьянин на волокуше ехал по дороге. Я позвал его, дал ему рубль и попросил завезти женщину в Болотные Ялины, чтобы ее там накормили и дали где-нибудь отдохнуть.
– Дай вам Боже здоровьечка, пане, – безвольно отозвалась женщина. – Нам нигде почти не давали есть. Покарай Боже тех, кто сгоняет людей с земли.
– А кто согнал?
– Пан.
– Какой пан?
– Пан Антось. Худой такой…
– А как его фамилия, где ваша деревня?
– Не знаю. Тут, за лесом. Хорошая деревня. У нас и деньги были, пять рублей. Но согнали.
И в глазах ее было удивление перед теми, кто не взял даже пяти рублей и согнал их с земли.
– А муж где?
– Убили.
– Кто убил?
– Мы кричали, плакали, не хотели идти. Язэп тоже кричал. Потом стреляли. Он лег. А ночью пришла дикая охота и затащила в трясину двоих самых больших крикунов. Они исчезли… Больше никто не кричал.
Я поспешил отправить их, а сам пошел дальше, не помня себя от отчаяния. Боже мой, какое невежество! Какая забитость! Как свернуть эту гору? У Дуботолка мы сожрали столько, что хватило бы сорок Ясиков спасти от смерти. Голодному не дают хлеба, его хлеб отдают солдату, который стреляет в него за то, что он голоден. Государственная мудрость! И эти несчастные молчат. За какие грехи караешься ты, мой народ, за что ты метешься по собственной земле, как осенние листья? Какое запретное яблоко съел первый Адам моего племени?
Одни жрали до отвала, другие умирали под их окнами. Вот опрокинутый крест над одним, который бесился с жиру, а вот умирающий ребенок. Веками шла эта граница между одними и другими – и вот конец, логическое завершение: одичание, невежество во всем государстве, тупой ужас, голод, безумие. И вся Беларусь – единое поле смерти, над которым воет ветер, навоз под ногами тучной, довольной всем скотины.
Не помолятся над тобою странствующие люди, Роман Старый. Плюнет каждый на твой наклоненный крест. И дай Боже мне силы спасти последнюю из твоего рода, которая ни в чем не виновата перед неумолимой правдой мачехи нашей, белорусской истории.
Неужели такой забитый, неужели такой мертвый мой народ? Неужели отняли у него душу живую? Стать на перепутье разве, кричать, как богатырь в сказке: «Есть ли тут кто жив-человек!?!»
…Мне довелось минут сорок продираться через невысокий, очень влажный лесок за Волотовой Прорвой, пока я не выбрался на тропу, заросшую и узкую. По обе стороны ее стояли почти облетевшие осины. Среди их красного массива пятнами выделялись желтые березы и почти зеленые еще дубы. Тропа спустилась в овраг, где бежал ручей с коричневой, как густой чай, водою. Берега ручья были зелеными и мягкими ото мхов, и такие же зеленые мосты из буреломных деревьев соединяли их. По бурелому ручей и переходили, потому что на некоторых стволах мох был содран.
Глухо и безлюдно было тут. Изредка тинькала в верхушках деревьев маленькая птица, да еще одинокие листочки падали оттуда и повисали на паутине между деревьев. Вода ручья несла грустные желтые и красные челноки листьев, а в одном месте, где был водоворот, листья кружились в вечном танце, будто там водяной варил из них суп на ужин. Чтобы перейти через ручей, мне довелось сломать на подпорку довольно-таки толстую, но совсем сухую осинку, сломать одним ударом ноги.
За оврагом лес стал совсем густым. Тропа исчезла в непролазной чаще, ее окружали джунгли из малинника, сухой крапивы, ежевики, дудника и прочей дряни. Хмель бежал на деревья, как зеленое пламя, обматывал их, вырывался на волю и целыми снопами свисал оттуда, цепляя меня за голову. Вскоре появились первые признаки жизни: кусты одичавшей сирени среди деревьев, прямоугольники лучше удобренной земли (бывшие куртины), попутчик человека – огромный репейник. Скоро сирень стала такой густой, что не пролезешь. Я едва выбрался из нее на маленькую поляну, на которой стоял надежно спрятанный дом. На каменном высоком фундаменте, с каменным крыльцом и деревянными колоннами, которые на памяти дедов были, наверное, покрашены в белый цвет, он наклонился на меня, как смертельно раненый, собирающийся вот-вот упасть. Перекошенные наличники, ободранная шалевка, стекла окон, радужные от старости. На парадном крыльце между ступенями выросли лопухи, череда, мощный кипрей, почти заслонявший дверь. А к черной двери через лужу были положены два кирпича. Крыша была зеленой, толстой от жирных пушистых мхов. В серое окошко внутренность дома казалась угрюмой и запущенной. Словом, избушка на курьих ножках. Не хватало лишь бабы-яги, которая лежала бы на девятом кирпиче и говорила: «Фу-фу, человеческим духом пахнет!»
Но вскоре явилась и она. В окно на меня смотрело лицо женщины, такое сухое, что казалось черепом, обтянутым желтой кожей. Седые лохмы волос падали на плечи. Потом появилась рука, которая манила меня сухим, как куриная кость, пальцем.
Я стоял снаружи, не зная, ко мне или к кому другому обращен этот дрожащий призыв. Потом отворилась дверь и на двор высунулась та же голова.
– Сюда, милостивый пан Грыгор, – сказала голова. – Тут убивают несчастных жертв.
Не скажу, чтобы после такого утешительного заверения мне страстно захотелось зайти в этот дом, но старуха сошла со ступеньки и протянула мне над лужею руку.
– Я давно ждала вас, мужественный спаситель. Дело в том, что мой раб Рыгор оказался душегубом вроде Синей Бороды. Вы помните, мы читали с вами про Жиля Синюю Бороду. Такой учтивый, галантный кавалер. Я бы простила Рыгора, если бы он убивал так галантно, но он хлоп. Что поделаешь?
Я пошел за нею. В передней лежали на полу тулуп, рядом с ним седло, висели на стене бич и несколько заскорузлых шкур лисицы. Кроме того, тут стояла трехногая скамеечка и лежал боком портрет какого-то мужчины, грязный и прорванный наискосок. В следующей комнате был такой кавардак, как будто тут размещался четыреста лет назад филиал Грюнвальдской битвы и с тех пор тут больше не сметали пыль и не мыли оконных стекол. Стол с ножками в виде античных герм[44] был поставлен косо, возле него стулья, похожие на ветеранов войны, безногих и едва дышащих. Шкаф у стены накренился и угрожал упасть кому-нибудь на голову. Возле двери стоял на полу большой бюст Вольтера, очень похожего на хозяйку, и кокетливо на меня посматривал из-под тряпки, которая вместо лавров венчала его голову. В одном углу приткнулось трюмо, запачканное чем-то очень похожим на куриный помет. Кроме того, верхняя половина трюмо была покрыта слоем пыли, зато с нижней половины пыль была старательно стерта. Черепки посуды, корки хлеба, кости рыбы покрывали пол. Все это было, как у птицы-зимородка в гнезде, дно которого выстлано рыбной чешуею. И сама хозяйка напоминала зимородка, эту мрачную и удивительную птицу, любящую уединение.
Она повернулась ко мне, я увидел вновь ее лицо, на котором нос повис почти до подбородка, и рот с большими зубами. Зубы казались особенно большими, так как были открыты вместе с деснами, как будто на лице не хватало кожи на то, чтобы прикрыть рот.
– Рыцарь, почему бы вам не стереть эту пыль с верхней половины трюмо? Я хотела бы видеть себя во весь рост. Во всей красе.
Я только хотел было исполнить это, как она внезапно сказала:
– А вы очень похожи на моего покойного мужа. Ух, какой это был человек! Он живьем вознесся на небо, первый из людей после Ильи-пророка. А Роман живым попал в преисподнюю. Это все злой гений яновских окрестностей – дикая охота короля Стаха. С того дня я прекратила убирать в этом доме в знак моего траура. Правда, красиво? И так романтично!
Она кокетливо улыбнулась мне и начала строить глазки по неписаным правилам пансионов благородных девиц: «Глазки на собеседника, потом в сторону с легким наклоном головы, опять на собеседника, в верхний угол зала и в землю».
Это была зловещая пародия на человеческие чувства. Все равно как обезьяна начала бы неожиданно петь песню Офелии в английском оригинале.
– Тут красиво. Только страшно! Ой, как страшно! Бр-р-р!.. Бр-р-р!..
Она вдруг бросилась от меня на пол и залезла под кучу каких-то грязных тряпок.
– Прочь! Прочь отсюда! Вы король Стах!
Женщина билась и кричала, ее желтая нога выглядывала из пыльных лохмотьев. Я с ужасом подумал, что, возможно, такой будет участь всех людей окрестностей, если непонятный страх будет и дальше черным крылом висеть над этой землей.
Я собирался отступить, как чья-то рука легла на мое плечо и грубый мужской голос сказал:
– Зачем вы тут? Разве вы не видите, что она слегка… чудачка?
Хлоп пошел в переднюю, принес оттуда прорванный портрет мужчины во фраке и с «Владимиром» в петличке и поставил его на стол. Потом вытащил женщину из тряпья, посадил ее перед портретом.
– Пани Кульша, это не король Стах. Это явился пан фельдмаршал посмотреть на знаменитую здешнюю красавицу. А король Стах – вот он, на портрете, он совсем мертвый и никого не может убить.
Женщина посмотрела на портрет. Утихла. Мужчина достал из-за пазухи кусок хлеба, черного, как земля. Старуха посмотрела на неизвестного, засмеялась радостно и начала щипать пальцами хлеб и класть его в рот, глядя на портрет.
– Король Стах. Муженек ты мой. Что воротишь свое лицо?!?
Она то царапала портрет, то радостно что-то шептала ему и все ела хлеб. Мы получили возможность разговаривать. Я смотрел на мужчину, одетого в крестьянскую свитку и поршни – кожаные полесские лапти, а он смотрел на меня. Мужчине было лет под тридцать, был он исключительно высок и хорошо сложен, с могущественной выпуклой грудью, слегка сутулой, если сидел, спиною и загорелой шеей. Длинные усы делали лицо суровым и жестковатым. Этому впечатлению помогали еще две морщинки меж бровей и широко поставленные жгучие глаза. Белая магерка[45] была надвинута низко на лоб. Чем-то вольным, лесным веяло от него.
– Вы, верно, Рыгор, сторож Кульши?
– Да, – ответил он с иронией. – А вы, наверно, новый гость пани Яновской? Слышал про такую птицу. Хорошо поете.
– И вы всегда так с нею? – Я показал на старуху, которая сосредоточенно плевала в портрет.
– Всегда. Вот уж два года, как она такая.
– А почему вы ее не отвезете в уезд лечить?
– Жалко. Как была здорова, так гости ездили, а сейчас никакая собака… Шляхта! Паночки наши, туда их…
– И трудно приходится?
– Да нет, если я на охоте, так Зося ухаживает за нею. Да она не бесится часто. И не требует много. Только хлеба очень много ест, а так ничего не хочет.
Он вытащил из кармана яблоко и протянул старухе.
– На, пани почтенная.
– Не хочу, – ответила та, уминая хлеб. – Повсюду отрава, только хлеб чистый, Божий.
– Видите, – сказал Рыгор мрачно. – Силой раз на день горячим кормим. Пальцы мне иногда покусает, когда даем, так и схватит. А неплохая была пани. Да хоть и плохая, нельзя бросать Божью душу.
И он улыбнулся такой виноватой детской улыбкой, что я удивился.
– И от чего это она?
– Испугалась после смерти Романа. Все они тут в ожидании живут. И, я скажу, большинству так и надо. Мудрили над нашим братом.
– Ну, а Яновской тоже?
– Про Яновскую не скажу. Добрая баба. Ее жалко.
Я наконец решился. Я понимал: это не предатель.
– Слушай, Рыгор, я пришел сюда, чтобы спросить кое о чем.
– Спрашивай, – сказал он, тоже переходя на «ты», что мне весьма польстило.
– Я решил распутать это дело с охотой короля Стаха. Понимаешь, никогда не видел призраков, хочу руками потрогать.
– Призраки… – хмыкнул он. – Хороши призраки, если их кони самым настоящим навозом свои следы пачкают. И потом, зачем вам это, пан ласковый? Какие такие причины?
– Не называй ты меня паном. Я такой же пан, как ты. А причина – что ж… интересно просто. И жаль хозяйку и многих людей.
– Да. Про хозяйку и я слышал, – искоса взглянул Рыгор и хмуро усмехнулся. – Мы эти вещи понимаем. Это все равно как Зося мне. А почему ты мне не говоришь, что ты на них злишься, отомстить хочешь? Я ведь знаю, как ты от дикой охоты возле реки убегал.
Я был поражен.
– Откуда знаешь?
– У человека есть глаза, и каждый человек оставляет след на земле. Только незрячие не видят. Убегал ты, как человек с умом. А вот хуже то, что я их следы всегда теряю. И начинаются они, и заканчиваются на большаке.
Я рассказал ему обо всем, с самого начала. Рыгор сидел неподвижно, большие шершавые руки его лежали на коленях.
– Я дослушал, – сказал он просто, когда я закончил. – Ты мне нравишься, пан. Из мужиков, что ли? И я так думаю, что ты если не из мужиков, так возле мужиков близко лежал. И сам я давно думал этих призраков тряхануть, чтобы перья полетели, да товарища не было. Если не шутишь, давай вместе. Но ведь, вижу я, ты это только сейчас придумал: обратиться ко мне. Отчего вдруг так придумал? И чего хотел до этого?
– Отчего решил, сам не знаю. О тебе говорили, что ты Яновскую, когда она сиротой осталась, жалел. Надея Романовна говорила, что ты даже хотел сторожем в Болотные Ялины перейти, да не получилось. Ну и потом, понравилось мне, что ты независим, что за больной так ухаживаешь. А до этого я просто желал спросить, почему как раз в тот вечер, когда погиб Роман, девочка задержалась у Кульшей.
– Почему задержалась, я и сам знаю. В тот день у моей хозяйки девчата собрались из окрестных фольварков. Весело было. А вот почему ее, Яновскую, пригласили сюда – я не знаю, она ведь тут сколько лет до этого не была. Но пани, сами видите, какова, она не скажет.
– Почему нет, – улыбнулась внезапно почти разумно старуха. – Я скажу. Я совсем не сошла с ума, мне просто так удобно и безопасно. Попросил пригласить бедную Надейку пан Гарабурда. И его ведь племянница была тогда у меня. Такому рыцарю, как вы, пан фельдмаршал, я все скажу. Да-да, это Гарабурда дал тогда такой совет – взять дитя. У нас все такие добрые. Наши векселя у пана Дуботолка – он их не подавал к взысканию: «Это, мол, залог, что будете часто ездить ко мне в гости, пить вино. Я вас сейчас даже силою могу пригласить пить горелку…» Да, все приглашали Надейку. Гарабурда, и фельдмаршал Каменский, и Дуботолк, и Роман, и король Стах. Вот этот. А бедная ты моя Надеенька! А на кого ж ты меня оставила?! А бедная ж моя головонька! А лежат же ведь твои косы золотые рядом с костями отца.
Меня передернуло от этого голошения по живому человеку.
– Видите, немного узнали, – мрачно сказал Рыгор. – Выйдем на минуту.
Когда мы вышли и вопль старухи затих, Рыгор буркнул:
– Так давайте искать вместе. Не терпится и моей душе на это чудо посмотреть. Я буду на земле искать и среди простых людей, а вы в бумагах да среди шляхты. Может, и найдем.
Глаза его вдруг стали злобными, угольные брови съехались к переносью.
– Бабы дьяволом выдуманы. Их надо всех душить, а за немногих, что останутся, хлопцам всем передушиться. Но что поделаешь…
И логично закончил:
– Вот и я, хоть жалко моей лесной воли, хоть, может, и доживу век один в лесу, все ж порой про Зоську думаю, которая тут тоже живет. Может, и женюсь. Она кухаркою тут. Так вот что я скажу тебе, друг. Потому я и тебе поверил, что сам так порой начал беситься из-за чертовских бабьих глаз. (Я совсем не думал об этом, но не посчитал нужным переубеждать этого медведя.) Но скажу тебе искренне. Если ты пришел подстрекнуть меня на это, а потом предать (многие тут на меня зубы точат), так и знай – не жить тебе на земле. Рыгор тут никого не боится, наоборот, Рыгора все боятся. И друзья у Рыгора есть, иначе тут не проживешь. И стреляет эта рука хорошо. Так что знай – убью.
Я смотрел на него с укором, и он, глянув мне в глаза, засмеялся, будто в бочку, и совсем другим тоном закончил:
– А вообще, я тебя давно-о ждал. Казалось мне отчего-то, что ты этого дела так не оставишь, а если пойдешь распутывать его – меня не минуешь. Что ж, поможем друг другу.
Мы простились с ним на опушке, у Волотовой Прорвы, договорившись о новых встречах. Я пошел домой прямиком, через парк.
Когда я явился в Болотные Ялины, сумерки уже окутали парк, женщина с ребенком спала, накормленная, в одной из комнат на первом этаже, а хозяйки не было в доме. Я ожидал ее около часа и, когда стало уже совсем темно, не выдержал и пошел навстречу. Я не успел далеко отойти по мрачной аллее, как увидел белую фигуру, которая пугливо двигалась мне навстречу.
– Надея Романовна!
– О-о, это вы? Слава богу! Я так беспокоилась. Вы пошли прямиком?
И смутилась, опустила глаза в землю. Когда мы подходили к дворцу, я сказал ей тихо:
– Надея Романовна, никогда не выходите со двора ночью. Обещайте мне это.
Мне едва удалось вырвать у нее это обещание.