К книге
Дикая охота короля СтахаГлава седьмая
45%
Глава седьмая
10

Когда мы на следующий день гуляли с хозяйкой по аллее, я рассказал ей о происшествиях прошедшей ночи. Может, мне и не стоило делать этого, не знаю, но я никак не мог избавиться от мысли, что тут что-то нечисто с экономкой. Яновская не удивилась, посмотрела на меня большими кроткими глазами и ответила неторопливо:

– Видите, а я в эту ночь так переволновалась за вас, что сначала не спала, а потом уснула так сильно, что даже ничего не слышала. Не стоит вам вставать ночью, пане Белорецкий. Если что-нибудь случится, я этого себе не прощу… А насчет экономки вы ошибаетесь. Собственно говоря, она может ходить всюду, я не придерживаюсь старых правил, что экономка может ходить на второй этаж лишь тогда, когда ее зовут. Тут самое ужасное не она, а Голубая Женщина. Опять она появилась, непременно произойдет что-то плохое.

И с суровым мужеством прибавила:

– Скорее всего, это будет смерть. И я имею все основания думать, что умру я.

Мы сидели в старой беседке, затерянной глубоко в зарослях. Камень от старости весь оброс мхом, который после недавних дождей молодо зазеленел. Посередине беседки стояла мраморная девка с отбитым ухом, и по лицу ее полз слизень. Яновская посмотрела на него и грустно улыбнулась:

– Вот так и мы. Мерзость запустения наша жизнь. Вы говорили, что не совсем верите в то, что это призраки. Я с вами не соглашаюсь, но хотя бы и так – что меняется? Не все ли равно, от кого страдать, если страдать надо, надо искупать грехи.

– Вы их искупили этими двумя годами, – начал я.

Но она не слушала меня.

– Люди грызутся, как пауки в банке. Шляхта умирает. Когда-то мы были крепки, как камень, а сейчас мы… знаете, если расколоть камень из старого здания, в нем будут слизни. Неизвестно, чем они там питаются, но стоит ударить такой камень, как он развалится. Так и мы. И пускай ударяют быстрее.

– И не жаль вам этой красоты? – повел я рукою вокруг себя.

– Нет, только бы побыстрее. Я, вообще-то, давно подготовилась исчезнуть с этим гнездом и не жалела бы ни его, ни себя. Но с некоторого времени я заметила, что мне становится немного жаль жизни. Наверное, она не такая плохая штука, как я думала. Наверное, и в ней есть солнце, друзья, пушистые деревья, смелость и верность.

– Это очень хорошо, что вы так думаете.

– Нет, это очень плохо. Во сто раз хуже умирать, если любишь жизнь, нежели так, как я полагала умереть прежде. Прежде ужас был обычным состоянием моей души, сейчас он превращается во что-то такое, чему нет названия, чего я не желаю. И все потому, что я начала немножко верить людям. Не надо этой веры, не надо надежды. Лучше так, как прежде. Это – спокойно.

Мы молчали, она наклонила себе на колени желтую полуоблетевшую веточку клена и гладила ее.

– Люди не всегда лгут. Я очень благодарна вам, пан Белорецкий, за это. Вы должны меня извинить, я слышала ваш разговор со Светиловичем, чистой, доброй душой, единственным, кроме вас да, может, еще дяди, человеком в этих окрестностях. Спасибо за то, что не всюду на земле люди с плоскими головами, толстым черепом и чугунными мозгами.

– Кстати, о Дуботолке. Как вы считаете, не должен ли я открыться ему, чтобы вместе взяться за изобличение этой мрази?

Ресницы ее вздрогнули.

– Не надо. Этот человек триста раз доказывал свою преданность и верность нашему дому, он добрый человек, он не дал Гарабурде подать к взысканию наш вексель еще при отце и совершил это не совсем позволительным путем: вызвал его на дуэль и сказал, что все родственники его будут вызывать Гарабурду до тех пор, пока дело не окончится для него плохо. Но именно поэтому я и не желаю, чтобы он вмешивался. Он слишком горяч, дяденька.

Глаза ее, лучистые и тихие, заблестели внезапно.

– Пан Белорецкий, я давно желала сказать вам что-то. После вчерашнего нашего разговора, когда вы клялись, я поняла, что ждать нельзя. Вы должны оставить Болотные Ялины, оставить сегодня, самое позднее завтра, и ехать в город. Хватит. Отпели скрипки, сложены наряды. В свои права вступает смерть. Вам нечего делать тут. Уезжайте. Оставьте этот замаранный веками дом, гнилых людей, их преступления тому, чему они соответствуют: ночи, дождю. Вы слишком живой для этого. И вы чужой.

– Надея Романовна! – завопил я. – Что вы говорите? Меня упрекали тут уже, меня уже называли тут чужаком. Мог ли я ожидать, чтобы и из ваших уст долетело до меня такое жестокое слово? Чем я заслужил его?

– Ничем, – сухо ответила она. – Но поздно. Все на свете поздно приходит. Вы слишком живой. Ступайте к своему народу, к тем, кто живет, голодает и смеется. Идите побеждать, а мертвым оставьте могилы.

Я разозлился до потери сознания.

– А вы не мой народ? А эти люди, запуганные и голодные, это не мой народ? А Светилович, которого я должен буду предать, это не мой народ? А эти проклятые Богом болота, где совершается мерзость, это не моя земля? А дети, которые плачут ночью, услышав стук копыт дикой охоты, которые дрожат от страха всю жизнь, это не дети моих братьев? Как вы смели даже предложить мне такое!?

Она ломала руки.

– Пане Белорецкий… Неужели вы не понимаете, что поздно пробуждать к жизни эту местность и меня? Мы устали надеяться, не пробуждайте нашей надежды. Поздно! Поздно! Неужели вы не понимаете, что вы один, что вы ничего не сделаете, что гибель ваша – это будет ужасно, это будет непоправимо! Я не прощу себе это. О, если б вы знали, какие это ужасающие призраки, какие ненасытные к чужой крови!

– Надея Романовна, – продолжил я холодно, – ваш дом – могущественная крепость. Но если вы гоните меня, я пойду в менее надежную, но не оставлю этой местности. Сейчас надо либо умереть, либо победить. Умереть – если это призраки, победить – если это люди. Я не уеду отсюда, не уеду ни за что на свете. Если я мешаю вам – другое дело. Но если ваша просьба вызвана только тем, что вы боитесь за меня, не хотите рисковать моей шкурой, – я остаюсь. В конце концов, это моя шкура, и я имею полное право пользоваться ей, как сам захочу. Понимаете?

Она посмотрела на меня растерянно, со слезами на глазах.

– Как вы могли даже подумать, что я не хочу видеть вас в этом доме!?! Как вы могли подумать! Вы мужественный человек. Мне спокойно с вами. Мне, наконец, хорошо с вами, даже когда вы такой грубый, как сейчас были. Шляхтич так не сказал бы. Они такие учтивые, утонченные, так прячут свои мысли. Мне так опротивело это. Я хочу видеть вас в этом доме, я только не хочу видеть вас таким, как вчера, или…

– Или убитым, – подхватил я. – Не волнуйтесь. Больше вы меня таким не увидите. Оружие со мною. И сейчас не я от них, а они от меня будут бегать, если хоть капля крови есть в их бесплотных жилах.

Она поднялась и пошла из беседки. Возле самого входа постояла минуту спиной ко мне, повернулась и, глядя вниз, произнесла:

– Я не хотела, чтобы вы рисковали жизнью. Очень не хотела. Но после вашего ответа я думаю о вас во сто раз лучше. Только очень остерегайтесь, Белорецкий. Не забывайте нигде оружия. Я… очень рада, что вы не послушались меня, не решили уехать. И я согласна с вами, что людям следует помочь. Моя опасность – чепуха, но другие люди – все. Они, может, тут больше достойны счастья, нежели те, на солнечных равнинах, так как они больше страдали в ожидании его. И я согласна с вами: им следует помочь.

Она пошла, а я еще долго сидел и думал о ней. Я был поражен, встретив в этом болоте такое благородство и красоту души.

Вы знаете, как возвышает и укрепляет человека осознание того, что на него кто-то полагается, как на каменную стену. Но я, видимо, плохо знал себя, так как следующая ночь принадлежит к самым ужасным и неприятным воспоминаниям моей жизни. Лет десять спустя я, припомнив ее, мычал и стонал от позора, и жена спрашивала меня, что со мною случилось. И я никогда, вплоть до сегодняшнего дня, не рассказывал об этой ночи и о моих мыслях никому.

Может, и вам не рассказал бы, но мне в голову пришла мысль, что не так важны позорные мысли, как то, сумел ли человек их победить, не приходили ли они к нему потом. И я решил рассказать вам это для назидания.

Перед вечером ко мне пришел Светилович. Еще до его появления хозяйка, сославшись, что у нее болит голова, закрылась в комнате. Мы разговаривали перед камином вдвоем, и я рассказал ему о происшествиях минувшего вечера. Выражение недоумения отразилось на его лице, и я спросил, что его так удивляет.

– Ничего, – ответил он. – Экономка – это глупость. Возможно, она просто ворует у хозяйки из ее скудных пожитков, возможно, еще что. Я давно знаю эту бабу: довольно-таки скуповата и глупа, как баран. У нее мозги заплыли жиром, и на преступление она не способна, хотя проследить за нею, кажется, неплохо. Голубая Женщина тоже ерунда. В следующий раз, если увидите, стрельните в ту сторону. Я не боюсь призраков-женщин. А вот вы лучше угадайте, отчего я так удивился, услышав о вчерашней дикой охоте?

– Н-не знаю.

– Ну а скажите, не было ли у вас никаких подозрений насчет Вороны? Скажем так, Ворона делает предложение Яновской, получает гарбуза и потом, чтобы отомстить, начинает выкидывать шуточки с дикой охотой. Вы не слышали о сватовстве? Да-да, еще два года назад, при жизни Романа, он предложил этому тогда почти ребенку руку и сердце. Поэтому и на вас злится, поэтому и ссоры искал, а когда не получилось – решил убрать вас с дороги. Я только думал, что это будет немного погодя.

Я задумался.

– Признаюсь вам, такие мысли у меня были. Возможно, я даже дал бы им волю, если бы не знал, что Ворона лежит раненый.

– Это как раз ерунда. Почти сразу после вашего ухода он явился к столу, зеленый и мрачный, но почти трезвый. Кровопускание помогло. Он был замотан бинтами, как кочан капусты, один нос и глаза смотрели. Дуботолк ему: «Что, хлопец, стыдно, напился, как свинья, меня на дуэль вызывал, а нарвался на человека, тебе задавшего чесу?» Ворона попробовал улыбнуться, но от слабости покачнулся: «Сам вижу, дядька, что я дурак. И Белорецкий так меня проучил, что я больше никогда лезть к людям не буду». Дуботолк только головою покачал: «Вот что горелочка, сила божья, с остолопами делает». А Ворона ему: «Я думаю, надо у него прощения просить. Неудобно. Все равно как позвали в гости и пробовали выстегать». Потом подумал. «Нет, – говорит, – прощения просить не буду, злюсь слегка. И, в конце концов, он удовлетворение получил». И я вам скажу еще, он сидел с нами, а мы пили до самого рассвета. Дуботолк до того напился, что начал воображать себя христианским мучеником при Нероне и все силился положить руку в блюдо со жженкой[43]. Этот твой секундант, оболтус лет под сорок, все плакал и кричал: «Матушка, приди сюда, погладь меня по головке. Обижают твоего сына, не дают ему больше горелки». Человека три так и уснули под столом. Никто из них не выходил ни на минуту, так что к дикой охоте ни Ворона, ни Дуботолк отношения не имеют.

– А вы что, и Дуботолка подозревали?

– А почему нет? – жестоко ответил Светилович. – Я никому сейчас не доверяю. Дело идет о Надее Романовне. Что ж я Дуботолка буду отсюда, из подозреваемых, исключать? По какой причине? Что добрый он? Ого, как человек прикинуться может! Я и сам… вчера даже не подходил к вам во время дуэли, чтобы не подозревали, если они преступники. И сейчас не буду подходить, не стоит. Я и вас подозревал: а вдруг… да потом спохватился. Известный этнограф идет в бандиты!

Ха! Так и Дуботолк мог ягненком прикинуться. А главное, не понравился мне его этот подарок, портрет Романа Старого. Как будто нарочно, чтобы девушку из колеи выбить.

– А что, – встрепенулся я. – В самом деле подозрительно… Она сейчас даже у камина сидеть боится.

– То-то же, – угнетенно согласился Светилович. – Стало быть, не он король Стах. Подарок этот как раз в его пользу свидетельствует. И вчерашнее событие.

– Слушайте, – продолжил я. – А почему бы не допустить, что король Стах – вы. Вы ведь пошли вчера позже меня, вы ко мне безо всякого основания ревнуете. Вы, может, мне просто глаза туманите, а в самом деле, едва только я вышел, как вы: «По коням, хлопцы!»

Я ни минуту не думал так, но мне не понравилось, что доверчивый искренний парень сегодня держит себя как недоверчивый дед.

Светилович смотрел на меня как одурелый, моргнул раза с два и внезапно захохотал, сразу превратившись опять в доброго чистого юношу.

– То-то же, – ответил я его тоном. – Не болтайте на таких стариков, как Дуботолк, напрасно. Оскорбить человека недолго.

– Да я и не думаю сейчас на него, – все еще смеясь, ответил он. – Я ведь говорил, они были со мною. Когда начало светать, Вороне стало очень плохо, пошла опять кровь, начал бредить. Послали одного за дедом-знахарем, потом даже врача привезли, не поленились в уезд поехать. Приехал он совсем недавно и присудил Ворону на неделю постельного режима. Сказали, что произошло случайно.

– Ну а кто бы еще мог быть?

Мы перебрали все окрестности, но ни на ком не остановились. Думали о Бермане даже и, хотя понимали, что он – теленок, решили написать письмо к знакомым Светиловича в губернский город и узнать, как он там жил прежде и что он за человек. Это было нужно потому, что он был единственный из людей яновских окрестностей, о котором мы ничего не знали. Мы гадали и сяк и так, но ни до чего не могли додуматься.

– Кто богатейший в окрестностях Болотных Ялин? – спросил я.

Светилович подумал.

– Яновская, кажется… Хотя богатство ее мертвое. Потом идет Гарович (он не живет тут), потом пан Гарабурда – между прочим, главный наследник Яновской в том случае, если бы она умерла сейчас. Потом следует, наверное, Дуботолк. Земли у него мало, хозяйство и дом, сами видите, бедные, но, видимо, есть припрятанные деньги, потому что у него всегда едят и пьют гости. Остальные – мелочь.

– Вы говорите, Гарабурда – наследник Яновской. Почему он, а не вы, ее родственник?

– Я ведь вам говорил, отец сам отказался от права на наследство. Опасно, имение не дает прибыли, на нем висят какие-то векселя, как говорят.

– А вы не думаете, что Гарабурда…

– Гм. А какая ему выгода преступлением зарабатывать то, что все равно может принадлежать ему. Скажем, Яновская выйдет замуж – вексель у него, если это не байка. Да он и трусливый, каких поискать.

– Да, – задумался я. – Тогда пойдем другим путем. И вот каким: надо разузнать, кто выманил в тот вечер Романа из дома. Что мы знаем? Что ребенок был у каких-то Кульшей? А может, Роман совсем не за ним выехал? Я ведь это знаю со слов Бермана. Буду спрашивать у Кульшей. А вы наведите справки о жизни Бермана в губернском городе.

Я проводил его до дороги и возвращался уже в сумерках по аллее. Скверно и неприятно было мне на душе. Аллея, собственно, давно превратилась в тропу и в одном месте огибала большущий, как дерево, круглый куст сирени. Мокрые сердцевидные листья, еще совсем зеленые, тускло блестели, с них падали прозрачные капли: куст плакал.

Я миновал его и отошел шагов на десять, когда внезапно что-то сухо щелкнуло сзади. Я почувствовал жгучую боль в плече.

Стыдно сказать, но у меня сразу затряслись поджилки. «Вот оно, – подумал я, – сейчас пальнут еще раз». Следовало стрельнуть прямо в сирень или даже просто пуститься наутек – все-таки было бы разумнее того, что я совершил. А я, с большого перепуга, повернулся и бросился бежать прямо на куст, грудью на пули. И тут я услышал, что в кустах что-то затрещало, кто-то стремился убегать. Я гнался за ним, как бешеный, и лишь удивлялся, почему он не стреляет. А он, видимо, действовал тоже инстинктивно: убегал во все лопатки и так быстро, что хруст утих, а я так и не увидел его.

Тогда я повернулся и пошел домой. Я шел и почти ревел от обиды. В комнате я осмотрел рану: ерунда, царапина верхнего плечевого мускула. Но за что, за что? Из песни слова не выкинешь, наверное, после потрясения последних дней проявился у меня общий упадок нервов, но я часа два буквально корчился от ужаса на своей кровати. Никогда бы я не подумал, что человек может быть таким ничтожным слизнем. Я едва не плакал.

Припомнились предупреждение, шаги в коридоре, ужасное лицо в окне, Голубая Женщина, бег по вересковым пустошам, этот выстрел в спину.

Убьют, непременно убьют. Мне казалось, что тьма смотрит на меня невидимыми глазами какого-то чудовища, что вот кто-то подкрадется сейчас и схватит. Стыдно сказать, но я набросил одеяло на голову, чтобы не схватили со стороны подушки, как будто одеяло могло защитить. И неизвестно откуда невольно появилась подленькая мысль: «Надо убегать. Им легко на меня полагаться. Пускай сами разбираются с этими мерзостями и с этой охотой. С ума сойду, если еще неделю побуду тут».

Никакие моральные критерии не помогали, я дрожал как осиновый лист, а когда уснул, то был таким измученным, будто век возил камни. Наверное, если бы прозвучали шаги Малого Человека, я бы залез в тот вечер под кровать, но этого, к счастью, не произошло.

Утро придало мне мужества, я был на удивление спокоен. Ужас сошел с меня, как шкурка со змеи, и я сиял в ареоле свеженького, новоиспеченного мужества. Ух, как я ненавидел себя за вчерашнее! Но одновременно я чувствовал, что переболел страхом и больше не буду дрожать. Хватит! Хорошо, что это было ночью и никто не видел.

Я решил в тот день пойти к Берману, тем более что хозяйка все еще болела. За домом стояли большие, выше человека, уже засыхающие лопухи. Через них я добрался до крыльца и постучал в дверь. Мне не ответили, я потянул дверь на себя, и она отворилась. Небольшая прихожая была пуста, висело лишь пальто Бермана. Я кашлянул. Что-то зашебаршило в комнате. Я постучал – голос Бермана сказал прерывисто:

– К-кто? Заходи-те.

Я вошел. Берман приподнялся из-за стола, тем самым жестом запахивая халат на груди. Лицо его даже побледнело.

– День добрый, пан Берман.

– С-садитесь, садитесь, пожалуйста.

Он засуетился так, что мне стало не по себе.

«Зачем приплелся к нему? Человек любит одиночество. Вишь ты, как испугался…»

А Берман уже оправился.

– Садитесь, садитесь, глубокоуважаемый, садитесь, почтенный пан.

Я посмотрел на стул и увидел на нем тарелку с каким-то недоеденным блюдом и десертную ложку. Берман быстро выхватил ее чуть не из-под меня.

– Простите, решил удовлетворить свой, как говорится, аппетит.

– Пожалуйста, ешьте, – сказал я.

– Что вы, что вы!.. Есть в присутствии учтивого пана… Я не могу.

Губы фарфоровой куклы приятно кривились.

– Вы не замечали, сударь, какое это неприятное зрелище, когда человек питается? О, это ужасно! Он тупо чмокает, чавкает и напоминает скотину. У всех людей так выразительно проявляется сходство с каким-нибудь зверем. Тот жрет, как лев, тот чавкает, как, извините, то животное, которое пас блудный сын. Нет, пан-голубчик, я никогда не ем на людях.

Я сел. Комната была очень скромно обставлена. Железная кровать, напоминающая гильотину, стол, два стула, еще стол, весь заваленный книгами и бумагами. Только скатерть на столе была необыкновенной, очень тяжелой, синей с золотом. Свисала она до самого пола.

– Что, удивляетесь? О, сударь, это единственное, что осталось из прежних вещей.

– Пан Берман…

– Я слушаю вас, пане.

Он сел, склонив кукольную голову, широко раскрыв серые огромные глаза и приподняв брови.

– Я хочу спросить у вас, других планов дома нет?

– М-м… нет… Есть еще один, сделанный лет тридцать назад, но там прямо сказано, что он перерисован с того, который я дал вам, и показаны лишь новые перегородки. Вот он, пожалуйста.

Я посмотрел на план – Берман был прав.

– А скажите, нет ли какого замаскированного помещения на втором этаже, возле пустой комнаты со шкафом?

Берман задумался.

– Не знаю, сударь, не знаю, ваша честь… Где-то там должен быть секретный личный архив Яновских, но где он – не знаю. Н-не знаю…

Пальцы его так и бегали по скатерти, выбивая какой-то непонятный марш.

Я поднялся, поблагодарил хозяина и вышел.

«И почему он так перепугался? – подумалось мне. – Пальцы бегают, лицо бледное! У, холостяк чертов, людей начал бояться…»

И, однако, какая-то мысль сверлила мой мозг.

«Почему? Почему? Нет, что-то тут нечисто. И отчего-то вертится в голове слово «руки». Руки. Руки. При чем тут руки? Что-то должно в этом слове скрываться, если оно так лезет из подсознания».

Я выходил от него с твердым убеждением, что тут следует придерживаться бдительности.

Не нравился мне этот кукольный человечек. И особенно пальцы, пальцы, в два раза длиннее нормальных, изгибавшиеся на столе, как змеи.

Предыдущая главаГлава 10 из 22Следующая глава