Убежище, пристанище, уменьшенное подобие хижины, а на самом деле – ящик для растительных отходов, полтора метра в ширину и три в длину, с дощатой крышкой, которая скрипит, когда ее поднимают. Безвредные насекомые, жуки, дождевые черви. Иногда появляется лесная мышка, но исчезает, стоит ему пошевелиться. Марек думал спрятаться всего на одну ночь, но он здесь уже четвертый день. Устроил себе нору и зарывается в нее, съежившись среди веток и сухих листьев, которыми выстелил свое логово, они защищают его от сырости гниющего компоста.
Услышав, что заключенных возвращают в концлагерь, он сбежал и спрятался в этом хорошо знакомом месте. Он не хочет возвращаться в Дахау, ни за что. Это было в субботу, 28 апреля. Сегодня вторник, 1 мая, и он все еще ждет, что за ним придут эсэсовцы, ждет, что его прикончат. Он умеет делаться невидимым среди отбросов, но знает, что здесь его будут искать, это очевидное убежище, здесь собаки сразу его найдут. Но за четыре дня никто не пришел. Никто его не искал. А вдруг они просто ушли, как и предполагалось, а до него никому не было дела? Солнце пронизывает листву, потом пробирается сквозь щели. Ему хотелось бы полежать на солнце, в траве, – может, согрелся бы. Сейчас должно быть около девяти утра или уже десять, и, как и каждый день, он говорит себе, что ночью уйдет. И что не решится на это.
Дождавшись, когда стемнеет, он пьет, пьет воду прямо из пруда, лакает ее, распластавшись на животе, вместе с запахом тины и, наверное, плавающими в ней крохотными созданиями, неразличимыми в темноте.
Напившись, он смотрит на костры по ту сторону пруда, их не меньше трех. Хотя ему хорошо виден только один, но по столбам дыма и летящим искрам понятно, что есть и другие, иногда ветер приносит ему их запах. Ветер пахнет кострами. Они горят днем и ночью. Если он чувствует себя очень уставшим, то переворачивается на спину и, лежа на траве, смотрит на звезды. Стоит ему пошевелиться, и желудок, бурдюк, полный жижи и плеска, отзывается болью. Ему трудно на чем-то сосредоточиться. В минуты просветления он говорит себе, что уже не способен думать, что он теряет разум, снова превращается в животное, посреди весны впадает в зимнюю спячку. Головы у него больше нет, он весь – живот, боль в животе, он стал голодом, вселившимся в сердце зверя.
Вчера у него пепел набился в рот, пруд засыпан пеплом, и на его поверхности плавают несгоревшие бумаги. К языку прилип листок, он думал, что древесный, но при дневном свете оказалось, что это белый, обгоревший по краям клочок с обрывками слов. Он его съел.
Четыре дня он питается заплесневелыми очистками и сырой картошкой, всю ночь с воскресенья на понедельник он перерывал маленькое соседнее поле в поисках чего-нибудь, чудом оставшегося с осени. В воскресенье женщины – служанки, как он решил, – приходили взглянуть, нет ли в земле забытых овощей, они ушли с пустыми руками, но навели его на мысль тоже порыться, и он нашел три картофелины. Значит, те женщины не так оголодали, как он. Что касается отбросов, у него было время хорошенько их рассортировать, отложить не самые гнилые. В уголке своего убежища он устроил себе кладовую и прогоняет оттуда насекомых. Никто не приносит свежих очистков, и если они сюда уже не попадают, то, выходит, и в большом доме уже нечем прокормиться, они, наверное, сами их едят, думает он. Он не знает, болит ли у него живот от голода, от воды из пруда, от того, чем он питается, или от горя. Боль отзывается даже в голове и в зубах.
Он знает, что у него жар, что это жар не дает ему уйти, его день и ночь знобит, а когда встает, у него кружится голова, все мышцы пропитаны болью и слабостью. Это из-за жара он видит такие странные сны, из-за жара терпит на себе насекомых. Из-за него не может уже ни по-настоящему спать, ни совсем проснуться. Он снова начинает считать, Eins Zwei Drei[33]. Рубцы на спине зудят. Он задумывается, могут ли от жара открыться затянувшиеся раны, может ли плоть лопнуть от жара, как переспелый плод от зноя, он чувствует, как кожа протекает, сочится, выделяя жидкости, пот, кровь, лимфу, его кожа забродила. Vier Fünf Sechs[34]. Он чувствует, как по пяткам стекает теплая моча, и вздрагивает.
Пока не рассветет, он остается снаружи, а с первыми лучами солнца забирается в деревянное гнездо, зарывается в мертвые растения, плесень и копошение. Женщины в большом белом доме встают рано, незадолго до пяти часов там зажигается свет и раздвигаются занавески, хотя выходят они из дома намного позже. С утра или под вечер молодые женщины понемножку работают, снимают с веревок или развешивают белье на лужайке. Но дольше всего они гуляют, а когда они гуляют, то обходят пруд кругом. Всегда. И почти всегда в одном и том же направлении, по часовой стрелке. Они проходят мимо, изредка поодиночке, чаще кучками, вдвоем, втроем, вчетвером. Проходят в нескольких метрах от него. Порой садятся у воды, так близко, что он слышит, как они болтают, ловит на лету несколько немецких слов. Иногда появляются и медсестры, они катят широкие коляски с тремя или четырьмя детьми. Но вот уже два дня он больше не видит медсестер и другие женщины не показываются. В доме затишье.
Если не считать служанок, приходивших искать картошку, его навещали всего один раз, вчера. Около полудня, когда он прятался в своей норе под крышкой, дремал, смотрел на пробивающиеся между досками полоски света. Шаги послышались совсем рядом, и у него кровь застыла в жилах. Впервые кто-то подошел так близко. Шаги были легкие, и человек был один. Потом голос. Женщина. Потянуло паленым. Он не шевелился. Она напевала французскую колыбельную. Шаги затихли.
Он приподнялся, ветки хрустнули, и он снова замер на несколько мгновений. Сквозь щели он видел ее в три четверти, она сидела на берегу пруда. Видел ее огненные волосы, ее четко обведенную светом фигуру, головку крошечного младенца. Это была высокая рыжая девушка, которую он встретил прошлым летом на этом самом месте. Тогда она была обрита. Теперь у нее отросли волосы до плеч и от нее пахло гарью, он прекрасно помнил ее лицо, еще детское, и зеленые с красноватым ободком глаза. Ребенок у нее на руках был совсем маленький. Он подсчитал, что его ребенок должен быть постарше, но ненамного, ему, Господь его храни, может, чуть больше четырех месяцев. Она пробыла у пруда, наверное, с четверть часа, баюкая младенца, и все пела и пела, сначала невнятные слова, потом без слов. Он не показался. Она поднялась, в последний раз огляделась и ушла, напевая, на мгновение примолкнув, чтобы послушать, как гулит малыш.
Когда рыжая девушка с ребенком отошла достаточно далеко, он откинул скрипучую крышку. И тоже стал мурлыкать колыбельную, только мелодию, без слов.
И теперь, с тех пор как увидел новорожденного на руках у этой девушки, он не перестает думать о ребенке Ванды. Он представляет его себе, видит его, грезит им, стоит только закрыть глаза. Почти забывает о вони разлагающейся клетчатки и плесени, почти чувствует теплый, сладкий, млечный запах младенца.