Это было, когда улыбался
Только мертвый, спокойствию рад.
И ненужным привеском болтался
Возле тюрем своих Ленинград.
Анна Ахматова[280]
После драматического возвращения Юдиной в Москву ей пришлось долго лечиться в Бауманской больнице. Брюшной тиф усугубил ранее приобретенную болезнь сердца. Врачи с трудом спасли Юдиной жизнь. После шести недель пребывания в больнице Мария признавалась Леше Скржинской: «Я ползаю по коридору сама, держась за столы, стулья и стенки. Ноги подгибаются, а потом ложишься – и сердце стучит долго. Палец зажил, резали его, а теперь новая и большая напасть – сугубое внимание старшего хирурга (живет при больнице), ибо он имеет какое-то отношение к музыке. Приходит 2 раза в день и говорит без конца, и вся больница с иронией (дружеской, конечно) отмечает, что ст. хирург сам перевязывает заживающий палец. Это может сделать не только сестра, но и пациентка».[281] Юдина сообщала Скржинской, что через неделю надеется выписаться и отправиться в санаторий на реабилитацию.
Мария поразительно стойко переносила физическую боль. Михаил Бахтин позднее вспоминал: «…она могла бы на костер взойти. Она, в конце концов, всю жизнь и мечтала о костре <..> в таком смысле, более метафорическом – пострадать, быть сожженной, как Аввакум, как другие».[282] Однако сейчас ей не хотелось мученической смерти, а хотелось утешения и поддержки. При этом Юдину утомляли посещения друзей в больничной палате; даже Скржинская, приехавшая в Москву к своей сестре – рентгенологу Ирине, похоже, не понимала, в каком тяжелом душевном состоянии находится Мария.
Перед выпиской Юдина написала Бобе Залесскому, умоляя его приехать из Ленинграда. Работая геологом-нефтяником и имея достойную зарплату, Залесский был не просто ее моральной поддержкой, он щедро помогал Юдиной финансами. Та и не скрывала своего бедственного положения: «…я, как утопающий за соломинку, хватаюсь за всех расположенных ко мне людей, потому что силы мои – сейчас начисто отсутствуют. У меня и раньше была эта привычка, но раньше это, конечно, была просто избалованность, а сейчас – сейчас я совсем пропадаю <..> Не могли ли бы Вы появиться в Москве на несколько дней? (Нельзя ли измыслить командировку?) Здесь никого, кроме Мих. Фаб. Гнесина, который сам крайне удручен – его жена все время хворает, а что сын его не дает "радости" – Вы ведь знаете… Другое же лицо, мне дорогое, отсутствует надолго».[283] Юдина имела в виду Флоренского, отбывавшего десятилетний срок в Сибири.
С 10 октября 1933 года Юдина две недели восстанавливалась в санатории «Узкое» – старой усадьбе в бывшем имении князей Трубецких к юго-западу от Москвы. Ей наверное было известно, что здесь в 1900 году умер так восхищающий ее философ Владимир Соловьев. Она описывала Скржинской очарование этого места: «Здесь очень красиво (еще есть золотая листва) и тихо, народ как-то незаметен, физиономии у большинства не говорят о "гениальности", и их не замечаешь <..> Конечно, это только оттяжка вступления в тяжесть жизни, но здесь можно забыться от нее, а мне сейчас от этого хорошо».[284]
Теперь Юдина снова начала заниматься и задумывалась о том, как возобновить свою профессиональную деятельность. В Москве возможностей было больше, чем в Ленинграде, но творческие дела пианистки все еще были тесно связаны с Ленинградом. Находясь в больнице, Юдина написала новому директору Ленинградской филармонии Александру Оссовскому, предлагая в предстоящем сезоне четыре программы: Вторые фортепианные концерты Прокофьева и Брамса, сольные концерты с обоими томами «Хорошо темперированного клавира» и новый репертуар. Она спрашивала Оссовского, предоставит ли ей филармония аванс – 600 рублей – и сообщила, что готова начать давать концерты с конца октября.[285]
Юдина также написала Александру Гауку, который тогда был главным дирижером Ленинградской филармонии (1930–1934 гг.) и регулярно работал с Оркестром всесоюзного радио[286] в Москве, директором которого он вскоре был назначен. В Ленинграде в феврале 1931 года Юдина играла с ним 23-й концерт Моцарта; незадолго до того они встречались в Тифлисе. Теперь она надеялась на поддержку Гаука в поиске работы на Московском радио. Оркестр радио был первым оркестром, созданным в СССР, основной задачей которого стала студийная запись. Главным дирижером назначили Александра Орлова, но часто с оркестром работали другие дирижеры: Жорж Себастьян и Александр Гаук. Юдину приняли на должность «солистки» радио и официально перевели в Москву.
К концу октября она почувствовала себя достаточно сильной, чтобы вернуться к концертной деятельности. Из-за тифа ей наголо обрили голову, поэтому теперь она носила парик. Перед первым концертом с Яковом Горенштейном, запланированным в Киеве на 25 октября, Юдина встретилась с Болеславом Яворским:
«Началось наше оживленное общение, можно сказать, весьма драматически: осенью 1933 года я впервые сыграла Второй концерт Прокофьева <..> Я просила Болеслава Леопольдовича меня послушать по принципу "век живи – век учись!". Ну, он был рад: Мария Вениаминовна пришла сама, пришла, так сказать, "на поклон"… Я сыграла концерт, как умела, работа была готова. И – о Боже! – как он меня порицал, даже несколько иронизируя, – все не так и не эдак! Он сам мне ничего не сыграл из этого замечательного сочинения, буря слов была достаточно красноречива! Я прощалась с мэтром в темной передней поверженная и, вероятно, плакала, но все же, конечно, не совсем убитая, нечто разумное во мне тайно хранило меня от уныния. Болеслав Леопольдович предложил мне явиться к нему через несколько дней. <..> Я пришла и снова сыграла этот труднейший <..> концерт. Полагаю, что сыграла совсем так же или почти так же, как и в предыдущий свой приход. И что же? Была осыпана похвалами, одобрениями, серьезными и милыми словами. "Как это понять?!" – спросила я Болеслава Леопольдовича. "Ах, я вас испытывал, – попросту ответил мэтр с хитрющей ухмылкой. – Вот, значит, вы человек сильный и художник убежденный". Я была в восторге».[287]
В 1923 году Прокофьев существенно переработал Второй фортепианный концерт, написанный в 1913 году. Композитор восстановил партитуру концерта после того, как оригинальная рукопись была уничтожена. Юдина считала, что огромная сложность и монументальность замысла концерта делают его одним из самых трудных произведений даже для самого хорошо подготовленного пианиста. Она была первой пианисткой, исполнившей этот концерт в Советской России после самого Прокофьева. На Западе единственным сыгравшим его пианистом был латыш Сергей Тагер, погибший в Рижском гетто в 1941 году.
У нас нет сведений о том, как Юдина ладила с Горенштейном; мы знаем лишь, что ее забавляло использование уменьшительного имени Яша (вместо полного имени Яков), которое, как ей казалось, более подходит для скрипача-вундеркинда, чем для уважаемого дирижера и ассистента Вильгельма Фуртвенглера. Поскольку нацистская Германия закрывала все двери для евреев, Горенштейн был вынужден оставить пост музыкального руководителя Дюссельдорфской оперы. Он воспользовался возможностью приехать в СССР, которую до 1937 года советское правительство предоставляло иностранным гражданам.
Всего через несколько дней после киевского концерта, 30 октября, Юдина впервые выступила в Большом зале Московской консерватории с оркестром Всесоюзного радио под управлением Жоржа Себастьяна, исполнив 23-й концерт Моцарта. Ее главной задачей во время подготовки было найти подходящую каденцию, поскольку она считала каденцию Моцарта «очень простой». Она умоляла Скржинскую найти в ленинградской «Публичке» (Национальной библиотеке) другой материал и решить, «…чьи каденции годятся (Бузони, Д'Альбер, Бюлов, Шнабель (?) и т. п.».[288] Мы не знаем, какую из них она в итоге выбрала. Ей нравилось работать с Себастьяном, французским дирижером венгерского происхождения; он начал международную карьеру в качестве ассистента Бруно Вальтера. Теперь Себастьян стал директором Берлинской государственной оперы, он сотрудничал с Оркестром радио в период с 1931 по 1937 год, исполняя оперы Моцарта и «Фиделио» Бетховена.
Письменных впечатлений от игры Юдиной сохранилось немного. Тем ценнее опубликованная рецензия музыковеда Григория Когана на ее исполнение Моцарта с Себастьяном:
«Как по стилю, так и по масштабу своего дарования эта пианистка настолько не укладывается в привычные рамки нашего концертного исполнения, что повергает в состояние некоторой растерянности музыкантов, воспитанных в традициях романтического эпигонства <..> Трудно назвать исполнителя, искусство которого накладывало бы на душу слушателя такую властную, прочную, чеканную печать, как 2-я часть A-Dur'ного концерта Моцарта в исполнении М. В. Юдиной <..> Под пальцами М. В. Юдиной мифическая "безмятежность" моцартовской музыки приобретает очертания трагической скульптуры <..> Пластичность игры М. В. Юдиной достигает античного совершенства».[289]
Юдина написала Скржинской, что концерт Моцарта прошел «идеально», и перечислила свои выступления за последний ме- сяц:
«Я играла <..> 6-го мелочи по Радио, 14-го – Шапорина и мелочи Мясковского в ЦЭКУБУ[290], 21-го – Равеля (Сонатина, Павана и Кадиш – очень хорошо) по Радио, 22-го – квинтет и мелочи Бородина (идеально!!!) и вчера (1-го) Klavierabend (и замечательно, и неважно – смешанно!). Был аншлаг в Большом зале. И все это, кочуя по разным местам, в полной неустроенности. На днях переехали. Постепенно налаживаю быт. Деньги появляются, и долги начинают исчезать. Скоро и до Вас дойдем, и до Бобы (Залесского)».[291]
Юдина придавала большое значение Klavierabend, где проявлялась не только ее музыкальность, но и виртуозность. Жемчужинами программы были три новых для нее произведения: Соната ля мажор Моцарта (К. 331), Соната фа минор Брамса № 3 и «Исламей», восточная фантазия Балакирева – часто исполняемое виртуозное романтическое произведение. Существуют студийные или концертные записи большей части ее репертуара, но фантазии «Исламей» среди них нет. Похоже, она больше никогда ее не играла. Юдина всегда тщательно подбирала репертуар концерта, ее задача была показать и «высшие» шедевры классики, и произведения современных композиторов.
«Наконец-то я в Ленинграде!» – радостно написала Юдина Скржинской в декабре; ее привели туда следующие концерты. Юдиной нужно было найти каденцию Брамса к Четвертому фортепианному концерту Бетховена[292], которую она поставила в программу в конце месяца. «…Эта каденция произвела фурор, да и она едва ли не лучше всего Концерта», – рассказывала она Скржинской. Юдина была уставшей, но оптимистически заявляла: «В общем, жизнь – значительная, ярка, печальна и ответственна <..> Морозы мучают. Легенда о замужестве – опять вздор, конечно; разные люди всегда вертятся в артистических, провожают и пр., отсюда, наверное!»[293] На роль предполагаемого «жениха» наверняка было несколько претендентов: от философа Алексея Лосева до архитектора Вячеслава Владимирова. Оба они сыграли важную роль в ее жизни.
Долгожданное возвращение Юдиной в Ленинград оказалось очень кратким. После выступления 4 декабря на концерте из произведений Гнесина в Малом зале филармонии она ночным поездом вернулась в Москву. Здесь 11 и 13 декабря ей предстояло исполнить Четвертый фортепианный концерт Бетховена (предположительно с каденцией Брамса) в Большом зале консерватории, затем 20 декабря снова выступить в Ленинградской филармонии. Дирижировать должен был немец Герман Шерхен, которым Юдина восхищалась за преданность современной музыке и антинацистскую позицию – совсем недавно он бежал в Швейцарию из Германии.
Следующие несколько недель Юдина курсировала между Ленинградом и Москвой. В первый день нового 1934 года она приняла участие в московском концерте, посвященном советским композиторам, а на следующий день отправилась в Ленинград, где 3 января в Большом зале Ленинградской филармонии состоялся ее концерт-возвращение, первоначально запланированный на начало декабря, сразу после ее триумфального концерта в Москве. Она повторила программу, но по своему обыкновению добавила новый элемент – исполнение двух новинок: «Шута Тантриса» из «Масок» и «Навзикаи» из «Метоп» Кароля Шимановского.
Теперь у Юдиной наконец появилось время для старых ленинградских друзей. Любовь Шапорина организовала встречу с Алексеем Толстым, семьями Шапориных и Старчаковых, о чем написала в дневнике: «4-го (января) у нас была Юдина, и я созвала наших детскоселов ее послушать. Сегодня Старчаков мне говорит: "Юдина в этот раз мне гораздо больше понравилась, чем в прежние разы, простой, милый человек. А тогда мне показалось, что она немножко салонная сумасшедшая вроде Пастернака"». Шапорина возмутилась: «Пастернак – салонный сумасшедший!..»[294] Она описала Юдину как очень юную сердцем, моложе своих 33 лет, чистую, наивную и неопытную. «Сейчас она стала несколько иначе играть, чем прежде. По-моему, за этот год она сделала огромные успехи в технике, и, мне кажется, она сейчас увлечена этими своими неограниченными техническими возможностями. Я ее просила сыграть Шуберта, она не захотела, а прежде она больше всего играла романтиков немецких».[295]
Вернувшись в Москву в середине января 1934 года, Юдина исполнила советской публике диковинку – Фортепианный концерт Джона Айрленда 1930 года. Оркестром радио дирижировал Эдвард Кларк. Вероятно, он неслучайно выбрал концерт для исполнения в Москве – совсем недавно он произвел фурор на премьере в Альберт-холле в Лондоне. Предложение поступило от ВОКС[296], которое отвечало за контакты с зарубежными музыкантами. Известная своей поразительной скоростью в освоении новой музыки, Юдина стала идеальной пианисткой для этого проекта. Кларк был не только приверженцем музыки своих соотечественников, но и, как единственный английский ученик Шенберга по композиции, активно продвигал нововенскую школу для британской аудитории и был в 1930-х и 1940-х годах президентом ISCM[297].
Юдина охарактеризовала Концерт Айрленда так: «Музыка – очаровательна, бодра, свежа, изящна, лирична, энергична и безупречна с точки зрения композиторской техники».[298] Позже она убавила градус своей похвалы, назвав концерт «приятным, хоть и старомодным».[299] Она письменно обратилась к Оссовскому с предложением исполнить в Ленинграде Концерт Айрленда – партитуру и оркестровый материал можно было взять на Московском радио. Гаук легко мог бы дирижировать концертом, учитывая, что «даже мистеру Кларку удалось это сделать. Господи, что за дирижер этот Кларк? Не знаешь, смеяться или плакать».[300]
Следующим проектом Юдиной стала большая сольная программа на тему «Танец в фортепианной литературе с XVI века до наших дней». Она писала Оссовскому: «Погрузившись в очаровательнейшие гальярды и паваны "старой доброй Англии", в несравненное богатство Мартини, Порпоры, Росси и др., я забыла, что есть "времена и сроки" и концерт "на носу"».[301] Концерт на носу был уже слишком близок, и Юдина, ссылаясь на крайнюю усталость, просила Оссовского перенести программу «Танца» с 9 февраля на апрель. Когда организаторы из Ленинградской филармонии не согласились с отсрочкой, Юдина возразила: «Когда я сломала плечо и лежала на пороге смерти с тифом, ничто меня не пугало – кроме колоссальной шаткости моего нынешнего положения. Когда меня выписали из больницы, врач сделал мне строгое "прощальное" предупреждение: "Если вы не будете достаточно отдыхать, вы станете инвалидом на всю жизнь". Я неукоснительно рассчитывала на железную трудоспособность – но, очевидно, и она не беспредельна <..> Занимаясь по 16 часов в сутки, выбирая новое и повторяя старое, я в конце концов пришла в негодное состояние. Я не могу играть 9-го – я все испорчу».[302] Оссовский сочувствовал ее положению, но не его коллеги. Юдина была непреклонна: «Внутренняя сторона концерта – его смысл и содержание – важнее денег, я готова на все, чтобы отложить, повторяю, 9-го не могу играть – хоть несколько дней мне необходимо быть вне музыки, чтобы снова обрести возможность играть».[303] Она предложила оплатить штраф за отмену.
К концу месяца Юдина достаточно поправилась, чтобы сыграть Четвертый концерт Бетховена в московском Доме ученых под управлением «Себастьянчика».[304] В апреле она исполнила новую сложную программу, состоящую примерно из сорока танцевальных произведений, «сплошь шедевры»[305]: 2 апреля – в Большом зале Московской консерватории, а десять дней спустя – в Ленинградской филармонии. Композиторы варьировались от Гиббонса до Куперена, от Рамо до Равеля, вторая половина концерта была посвящена преимущественно русским композиторам. Юдина заинтересовалась музыкой барокко и составила еще одну программу под названием «Токкаты и пассакалии», которая так и не была реализована.
Еще одним событием стало исполнение Первого концерта Чайковского 13 мая в Большом зале Московской консерватории под управлением Димитрия Митропулоса. Юдина трепетала перед этим бывшим учеником Бузони и всегда с гордостью рассказывала о своих выступлениях с Митропулосом, дорожила фотографией, которую он ей подписал: An Freundin Maria Yudina, l'excellente artiste en souvenir de notre collaboration à Moscou[306].
Взлеты и падения в концертной карьере Юдиной происходили в соответствии с тем, как колебалась благосклонность к ней официальных властей. С конца мая 1934 года ее концерты в двух музыкальных столицах страны прекратились. Отношения с Ленинградской филармонией испортились из-за частых «отсрочек» – считали, что солистка капризна и ненадежна. Помимо серьезных проблем со здоровьем, Юдиной не хватало бытовой стабильности. Она была вынуждена жить то у одних, то у других друзей или родственников. Ее глубоко ранили репрессии, которые обрушились на ее друзей. Она тревожилась о Флоренском, ожидавшем приговора в заключении, беспокоилась за Андрееву. После обучения на почвоведа Андреева в Алма-Ате нашла работу на стройке; это было время индустриализации. Правила запрещали бывшим заключенным жить в крупном городе, и, возвратясь из ссылки, Андреева поселилась за пределами Ленинграда, чтобы быть рядом со своими дочками-близнецами.
В Москве проблемы с жильем стали еще острее. Юдина была гостьей без прописки и в известной степени становилась обузой для людей, у которых останавливалась. Ее тетка Полина попросила, чтобы почта Марии больше не приходила на ее адрес. Юдина организовала доставку писем своему другу Анатолию Доливо в консерваторию. Какое-то время она и ее брат Борис снимали в большой коммунальной квартире комнату, которую уступила им некая вдова парашютиста, там же проживала еще одна семья Юдиных, однофамильцев. Скромный человек, философ по образованию, Павел Федорович Юдин занимал высокий дипломатический пост в СССР, а затем стал послом СССР в Китае. Он и его жена, добрые гостеприимные люди, устраивали вечеринки, пели русские песни под аккордеон. Павел говорил: «Ах, Мария Вениаминовна, вы столь известный музыкант, собираете полные залы, не дорожите никакими благами земными. Вы полностью демократичны, да мы бы вас на руках носили, если бы… – вы не верили в Бога, вас бы высоко подняли». Юдина возражала: «Не придется, не придется носить меня на руках, Павел Федорович! Не отрекусь я от веры и Бога! А вот вы все придете к нам!»[307]
Дом Юдина был открыт для официально одобренных лояльных лиц из академического и театрального мира. На новогодней вечеринке Юдина познакомилась с генетиком Трофимом Лысенко и его коллегой Исаем Презентом. Они приехали рано утром и были пьяны. «Он, видимо, был полностью опьянен и не проронил ни единого слова, а только взирал на всех "своим орлиным взором", опасаясь уронить свое величие».[308] Юдина прозвала Лысенко «античеловеком» – его псевдонаучный подход действительно нанес огромный вред советской генетике. О Презенте она была не лучшего мнения. Он называл ее «зеленоглазая» и пытался соблазнить.[309] Когда вдова парашютиста вернулась в Москву, Юдиной и ее брату вновь пришлось временно поселиться у родственников.
Сражаясь с квартирными проблемами в Москве, Юдина пыталась сохранить свою ленинградскую комнату, теперь перегороженную и занятую разными невельскими друзьями. Среди них был Емельян (Миля) Залесский, который изучал физическую культуру в Ленинградском институте имени Лесгафта и одновременно был страстным библиофилом. Залесского арестовали в декабре 1933 года, его библиотека могла быть конфискована ГПУ. Юдина, стараясь помочь спасти книги Мили, попросила друзей перенести их в ее отгороженную комнату.
Весной 1934 года брат Юдиной Борис с помощью ее подруги Нины Збруевой снял две небольшие проходные комнаты в коммунальной квартире деревянного дома во дворе Театрального музея имени А. А. Бахрушина[310]. Он стал домом Юдиной на следующие пять лет. В Москве подтрунивали: «Мария Вениаминовна живет у брата, спит в ванной». Юлиан Селю, молодой ветеринарный врач и давний друг Юдиной, приехал лечить ее кошку от экземы. Он увидел, что Юдина действительно спала в ванной, накрытой доской, на которой лежал матрас.[311] Хотя Селю назвал квартиру «скромной и светлой», на самом деле она была темной и сырой, площадью всего около девяти метров, от остального жилого пространства ее отделяла фанерная перегородка. Сырость вызывала у Юдиной мучительные приступы ревматизма. Квартира была совершенно непригодна для занятий на фортепиано. Но у Юдиной и не было фортепиано, она пользовалась инструментами добрых друзей. Большая часть ее концертной подготовки проходила в квартире Ивана Ефимова на Новогиреевской улице, где в ее распоряжении было прекрасное пианино Бехштейн, принадлежащее племяннице Ефимова Елене Дервиз.
Ефимов – известный скульптор и график; его жена Нина Симонович-Ефимова – талантливая художница и кукольница, соосновательница театра марионеток «Петрушка» в Москве. Юдина познакомилась с ними в конце 1920-х годов, у них сложились близкие отношения, скрепленные общей дружбой с Флоренским и Фаворским. Ефимовы ценили Флоренского не только как духовного наставника, но и за его глубокие познания в искусстве, в том числе в иконописи.
В 1920-е годы Ефимов, Фаворский и Флоренский работали во ВХУТЕМАСе[312] – учебном заведении, связанном с модернистским конструктивизмом и утопическими экспериментами. Здесь Ефимов преподавал скульптуру, Флоренский – теорию искусства, а Фаворский с 1923 по 1926 год исполнял обязанности директора. Флоренский занимался исследованием пространства и перспективы; результатом стало блестящее провокационное эссе «Обратная перспектива», опубликованное только в 1967 году. Флоренский и Фаворский были вовлечены в острую полемику с радикальными художниками-конструктивистами, доминировавшими во ВХУТЕМАСе, в том числе с Александром Родченко, Владимиром Татлиным и Любовью Поповой. Родченко выразил свою неприязнь в грубых антирелигиозных карикатурах на Флоренского и Фаворского. Как ни странно, синтетический взгляд Флоренского на искусство, разделяемый Фаворским, был не так уж далек от взгляда авангардистов – с той разницей, что взгляд Флоренского был основан на вечном религиозном смысле искусства, а авангардисты опирались на анархический отказ от художественных условностей. И Флоренский и Фаворский страстно любили музыку: Флоренский был хорошим пианистом-любителем (а иногда и партнером Юдиной в четыре руки), Фаворский играл на кларнете и фортепиано.
Юдина вспоминала, как Фаворский «"видел" музыку в образах; он "слышал" и мог связно объяснить музыку "Троицы" Рублева». Стремление Фаворского к красоте имело эстетическую целостность: «В своем творчестве Фаворский находил глубокие решения, и это не случайно. Когда рассматривают произведения Владимира Андреевича, то правильно видят в них силу обобщения, не просто зрительное впечатление от предметов, но и понимание их сущности. Сознательный отказ от иллюзорного правдоподобия позволял Фаворскому, включая в свои листы широкий круг явления, вскрывать их внутренние закономерности и связи».[313] Фаворский был для Юдиной учителем, равным Флоренскому и Яворскому. Она обнаружила, что его художественные принципы применимы к интерпретации музыки.
К счастью, новые комнаты Юдиной находились менее чем в десяти минутах ходьбы от квартиры Болеслава Яворского в Строченовском переулке, где он жил с композитором и хормейстером Сергеем Протопоповым, своим творческим партнером с 1918 года. Она была уверена, что Яворский и Протопопов всегда рады ей: «И Болеслав Леопольдович, и Сергей Владимирович – всегда были они оба исключительно скромны, к ним богатство как бы не могло пристать… И мы с Болеславом Леопольдовичем даже иной раз соревновались и, смеясь, спорили: чье пальто более порыжело от долгоношения! <..> чаще ели котлеты – сами таковые жарили – или ветчину, отрезая и выбрасывая сало. Болеслав Леопольдович перекидывал через плечо посудное полотенце и, уходя в кухню и возвращаясь из нее, продолжал развивать то или иное художественное положение, рассуждение, повествование. Все эти встречи были "истинным пиром дружбы". И однажды Болеслав Леопольдович изрек: "Основа настоящих человеческих отношений – это доверие. Оно наличествует между нами, Мария Вениаминовна, мы никогда, никогда не будем враждовать"».[314]
Москва давала Юдиной не только художественный стимул, но и возможность вести светскую жизнь. Максимилиан Штейнберг вспоминал, что, когда встретил ее той зимой, был поражен ее внешним видом: «После тифа сильно похудела, роскошно одета – куда девался прежний монастырский вид».[315] Теперь Юдина постепенно обзаводилась новым кругом друзей. Некоторые из них были ленинградцами, как, например, сестра Скржинской Ирина и ее друг-историк Николай Анциферов, он недавно освободился из «Соловков» и Белбалтлага[316] и теперь переехал в Москву. Наверное, самой близкой из новых подруг Юдиной стала Нина Збруева, дочь известного певца, учительница музыки, имевшая связи в литературном мире. Збруева была всем сердцем предана Юдиной и всемерно помогала ей. Старые друзья из других городов встречались, когда бывали в Москве проездом. Радостное воссоединение Юдиной с Мих. Михом (так она называла Бахтина) произошло в августе 1934 года, когда он направлялся из Ленинграда в Кустанай, в место своей ссылки.
Осенью 1933 года завязалась новая важная для Юдиной дружба с философом, филологом и культурологом Алексеем Лосевым. Она впервые встретилась с ним в Москве за несколько дней до его ареста 18 апреля 1930 года, когда он присутствовал на ее исполнении Квинтета Танеева с квартетом имени Бетховена. Юдина была очарована Лосевым, преданным адептом музыки и религии. Он получил философское и музыкальное образование (учился игре на скрипке). Активный член соловьевского религиозно-философского общества, он познакомился с самыми известными религиозными мыслителями страны – Николаем Бердяевым, Семеном Франком и Сергеем Булгаковым. С 1922 по 1929 год Лосев преподавал эстетику в Московской консерватории и Государственной академии искусств и наук. Под мощным влиянием Флоренского Лосев увлекся ономатодоксией (имяславием), еретическим догматом об Имени Иисуса, лаконично определенном словами Флоренского: «Бог в имени, но имя – не Бог». Еретики вызвали недовольство, в 1913 году афонские имяславцы были арестованы царскими войсками и изгнаны с Афона. В 1920-е годы Лосев и его жена, астроном Валентина Соколова, устроили у себя дома кружок имябожников, который посещали и Федор Андреев, и Флоренский. Юдина наверняка услышала от них о Лосеве и прочитала его последние публикации «Диалектика художественной формы» и «Музыка как объект логики», вышедшие в 1927 году.
3 июня 1929 года Лосев и его жена тайно приняли постриг, приняв монашеские имена Андроник и Афанасия. Вскоре после этого трактат Лосева «Диалектика мифа», опубликованный в начале 1930 года, подвергся жестоким нападкам, супругов арестовали. В преддверии XVI съезда партии, проходившего с 26 июня по 13 июля 1930 года, комиссар Лазарь Каганович донес на Лосева. Дело досталось следователю Марианне Герасимовой, сестре известного кинорежиссера Сергея Герасимова. Герасимова обвинила Лосева в «мракобесии», увлечении каббалой и прочей «вредоносной мистической чепухой». Ее тесное общение с главой НКВД Генрихом Ягодой не сулило ничего хорошего. Лосев окрестил ее «ласковой коброй».
Лосев и Соколова были приговорены соответственно к десяти и пяти годам колонии. Пока Соколова находилась в заключении в далекой Алтайской степи, Лосева отправили в Белбалтлаг – комплекс трудовых лагерей, созданный для строительства Беломорско-Балтийского канала. Вдохновителем этого проекта был Нафталий Френкель, мошенник и гений организации, который изобрел советскую систему каторжных работ на стройках, будучи при этом арестантом Соловецкого трудового лагеря. Позднее, прозванный Солженицыным «Демоном архипелага ГУЛАГ», Френкель использовал шоковую тактику поощрений и наказаний, беспощадно уничтожая ленивых или физически истощенных заключенных и предлагая «пряники» для поощрения тяжелого труда.
У Лосева явно не хватало физических сил для заготовки леса, и вскоре его перевели в канцелярию. Из-за многочасовой работы и ужасного освещения зрение Лосева быстро ухудшалось. Грандиозный проект Белбалтлага требовал множества навыков, и некоторые заключенные – например, друзья Юдиной, Александр Мейер и Николай Анциферов, прошли переподготовку, стали гидрологами и почвоведами. Неизвестно, приходилось ли Юдиной когда-либо бывать в Белбалтлаге: она никогда не рассказывала об этом. Благодаря связям Екатерины Пешковой чета Лосевых воссоединилась в 1932 году в Медвежьей Горе, центральном лагере расширенного комплекса Белбалтлаг.
Уголовно-исполнительной системой СССР была предусмотрена организация специальным отделом ОГПУ культурно-просветительской работы в Белбалтлаге. Во время работы должна была звучать духоподъемная музыка. Фотографировать героическое предприятие отправили художника Александра Родченко, его снимки были потом анонимно опубликованы в журнале «СССР на стройке», демонстрируя социальную пользу каторжного труда. Клуб работников ОГПУ проводил вечерние лекции, дебаты и театрализованные представления на Медвежьей Горе, где блистали презираемые «буржуа-интеллигенты». Анциферов вспоминал, как слушал там лекцию Лосева по истории материализма, в которой говорилось о теории относительности Эйнштейна с философской точки зрения. Другой заключенный рассказал о «Сунь Ятсене и тайных обществах в Китае его времени», а кружок любителей книг посвятил вечер презентации недавней книги Михаила Бахтина о Достоевском. Мейер трудился теперь в отделе планирования и использовал свободное время для работы над диссертацией на тему «Фауста» Гете. Не без иронии он назвал Медвежью Гору новой «столицей русской интеллигенции!»[317]
После завершения строительства Беломорско-Балтийского канала многие приговоры были пересмотрены. Лосевы оказались среди тех, кого освободили досрочно; они вернулись в Москву осенью 1933 года. 1 декабря Лосев посетил московский концерт Юдиной, их общение возобновилось. Игра Юдиной произвела на Лосева необычайное впечатление, вдохновив написать короткий рассказ «Женщина-мыслитель», входящего в трилогию[318], опубликованную после его смерти в 1988 году. Предпосылка истории была проста: «Может ли женщина быть мыслителем?» Подруга Юдиной Любовь Шапорина ответила бы утвердительно, в дневнике она заметила: «Я всем предпочитаю М. В. У нее каждая нота думает».[319] Столь же категоричен Лосев в своем художественном рассказе: «Да, сегодня я могу сказать, что женщина может быть мыслителем! Еще до вчерашнего вечера я в том сомневался. Но вчерашний вечер и ночь научили меня понимать, что такое женщина-мыслитель. Что же случилось вчера? Вы подумаете, что я столкнулся с какой-нибудь профессоршей по математике, с какой-нибудь сотрудницей одного из наших многочисленных научных институтов… О нет! Вы слишком плохого обо мне мнения. Но – я был вчера на концерте пианистки Радиной».[320]
Имя Мария Валентиновна Радина – это едва замаскированная отсылка к Юдиной, а ее новое отчество Валентиновна напоминает об имени жены Лосева. Физические качества Радиной, несомненно, заимствованы у Юдиной: «Массивная фигура в черном… да, да всегда в черном, de rigueur! (строго необходимо!) Кроме того, блестящие украшения и черное кружево демонстрируют кокетливую игривость волшебника, украшения, от которых можно отшатнуться – словно от привидения <..>». Завороженная видениями, она смотрит невидящими глазами на далекую химеру и играя переносит слушателя в мир колоссальных событий и непостижимых трагедий.
Автор предлагает поучиться у Радиной – не у Гегеля, – как мыслить, чтобы «мышление и бытие» и «мышление и действие» были неразделимы. Радина лучше всех играет Баха, потому что Бах – это чистая мысль. Главный герой трилогии Николай Вершинин – меломан, слышавший исполнение Рахманинова, Скрябина, Бузони и Листа.
«Радина не сидит за роялем, но это воскресшая древняя Пифия восседает на своем священно-великом треножнике, – объявляет он – Радина не смотрит на мир, но взирает, не видит, но зрит, не говорит, но вещает, не убеждает, но заклинает, не действует, но совершает мистерию. Ощущения Радиной мистериальны, ее мир – трагическая мистерия, ее жизнь – тайна мистериальных постижений. И вот почему она в своей музыке не созерцатель, а властный, могучий мыслитель…»[321]
Радина может быть одной из героинь Олимпа. Она не проявляет ни темперамента, ни страсти – она чудовищно холодна. Глубина мыслей – вот ее главное очарование.
С декабря 1933 по февраль 1934 года Лосев активно ухаживал за Юдиной, полагая, что два их разума могут разжечь пламя. Для него не было ничего предосудительного в том, что он был женат и к тому же являлся тайным монахом; он указывал на прецедент «аббата Ференца Листа». Он поучал: «Вы, женатые, и вы, знающие женщин по законным и незаконным связям, вы не можете уразуметь тайны пола, вам не ведома умная тайна любви, вы не причастны брачной мистерии духа. Только монаху доступны красоты ума, и только он сквозь благоухающую тайну молитвенного подвига зрит смысловую судьбу мирозданья».[322]
В рассказе Лосева Радина вдали от концертной площадки оказывается совершенно обычной женщиной. Впервые войдя в ее квартиру, Вершинин видит, что она шумно ссорится на общей кухне, где летают крышки от кастрюль. Остальные жильцы обвиняют ее в том, что у нее три любовника, невзрачные мужчины со смешными прозвищами: Пупсик, Бахчик и Бетховенчик. Создается впечатление, что образы Лосева имеют мало общего с реально существующими персонажами. Комментаторы тем не менее соотносят нелепые имена Бахчика и Пупсика с фарсовыми прототипами Бахтина и Пумпянского; быть может, Бетховенчик намекал на Гнесина?
У самой Радиной никаких интересов нет – она играет Баха только потому, что это нравится Пупсику, и ее больше волнует рост цен на яйца. Когда спрашивают о ее исполнении, отвечает, что просто делает то, что велел ей учитель. Другими словами, вдали от клавиш она отнюдь не мыслитель. Вершинин полон решимости спасти Радину от ее убогого окружения. Однако без этой среды она не может существовать. В апофеозе Радину с пафосом застрелят; Вершинин понимает, что ее истинные ценности скрыты в потустороннем существовании.
В начале февраля 1934 года Лосев передал Юдиной рукопись повести. О ее возмущенной реакции можно судить по их переписке, хотя сохранились только письма Лосева. Он недоумевал: «Тяжело писать вам – и бесполезно… Кажется, что мы знакомы много-много лет, и была глубокая-глубокая, долгая-долгая и прекрасная светлая дружба, и вот – происходит тяжелый разрыв!»[323] Он повторяет то, что написал в повести – пленительная сила ее игры передает истинное философское просветление. «Только Вы и Рахманинов остаетесь несравненными светилами на моем философском небе».[324] Лосев был глубоко задет тем, что Юдина отвергла «Женщину-мыслителя»: «Ваша аффективная реакция на мою "Женщину-мыслителя". Эта реакция настолько полна презрения ко мне, настолько полна всесторонне-уничтожающих оценок меня и как философа, и как писателя, и даже как человека и личности, что одно это уже мешает мне поставить хоть какой-нибудь вопрос о своей реабилитации».[325] Лосев упрекнул Юдину в критическом подходе: «Вы находите возможным приписывать эти пороки себе, Вы дали мне критику, которой не выдержит никакой даже самый гениальный писатель. Вы поддались самому общедоступному методу критики – приписывать слова и поступки действующих лиц самому автору, а в героях видеть обязательно реальных людей. Это упрощенчество характеризует обычно самое элементарное восприятие; и мне загадочно, почему оно оказалось у гениальной Юдиной. Нечего и говорить о том, что я никогда бы не посмел выводить Ваши реальные слабости, даже если бы их отчетливо знал. Оправдываться в этом мне так же унизительно, как и в том, что я залез к Вам в карман и украл сто рублей».[326]
Лосев пришел к неожиданному выводу: «…мое изображение жизни Радиной (между прочим, не такой простой, как вы думаете), как-то задевает Вашу жизнь и, по-видимому, в какой-то мере соответствует и Вашей жизни, раз Вы считаете это "разоблачением" и даже боитесь здесь "диффамации". Это открывает мне в Вас (не скрою) некоторые весьма интересные моменты <..> Вы не знаете того, что пороки Радиной списаны с одного крупнейшего русского писателя, одного из основателей и столпов символизма, а не с Вас (если уж на то пошло), причем писатель этот – мировая известность и еще выше Вас!» Судя по всему, Лосев имел в виду Андрея Белого, который недавно умер – в начале января 1934 года. Вероятно, чтобы вызвать ревность Юдиной, Лосев написал о «…наших друзьях-монахинях. Их отношение, вероятно, было не менее нравственным, чем ваше, но это не помешало мне посетить их самостоятельно в монастыре и предаться сокровенной радости братания душ <..> И тайна духовного очарования нашей дружбы зависела не от их послушания монашеским обетам, а от их благоухающей и нежной женственности».[327] Нравственно непреклонная, Юдина возмутилась «ехидными» сравнениями.
Она брезгливо не ответила Лосеву, решительно разорвав с ним отношения. Для нее «Женщина-мыслитель» была не объективным произведением искусства, а личным оскорблением. Лосев считал, что такое непримиримое суждение является тормозом философского развития. «Сытая», по мнению Лосева, Юдина якобы отказалась от своих философских поисков, тогда как Лосев был «голодным искателем». Он не понимал, что интересы Юдиной были связаны с тем миром, где потребность облегчить страдания людей была важнее великих философских вопросов.
Книга «Женщина-мыслитель» была опубликована в 1994 году. Зять Флоренского Сергей Трубачев отмечал, что «поначалу в 1-й части апофеоз Радиной воспринимался как романтически-возвышенное восприятие МУЗЫКИ через творчески переломленное исполнительство – в духе Гофмана <..> да и последующее нисхождение в бытовой план – как гротескное снижение образа, объяснимое раздвоением личности в ее возвышенно-творческом и низменно-житейском проявлении (гениальность – дар, не совместимый с естественной природой <..> соотносимость героини с М. В. произвольна, хотя легко просматривались намеки на ее петербургское окружение. Но замысел Лосева не объясним, если читать роман изолированно от разбираемых Вами повестей <..>, связанных единством философской концепции».[328]
К концу весны 1934 года концертный график Юдиной в Москве и Ленинграде резко сократился, хотя в этом сезоне она по-прежнему давала концерты в Баку и Киеве. В конце мая 1934 года, по инициативе Пешковой, ее пригласили играть у Горького на его даче в Горках, на западе Москвы. Истинной целью визита была попытка получить разрешение для семьи Флоренского навестить его в Сибири, там отец Павел отбывал наказание на научной станции в Сковородино, маленьком железнодорожном узле на полпути между Байкалом и побережьем Тихого океана.
Юдина вспоминала, как ехала с Пешковой: «…скоро очутились в дивном, благоухающем лесу, безлюдном, насыщенном голосами птиц <..> Мы больше молчали, как вдруг Екатерина Павловна говорит мне: "А знаете ли, ведь рояля там нет, лишь пианино!" – "Везите меня назад, – ужасно огорчилась я, – ведь вся музыка будет искажена!" Обе мы быстро согласились на том, что "будь что будет!"». Юдина описывала резиденцию Горького – белокаменный помещичий дом: «Парк, река, пристань над рекой, сад нижний, сад верхний, клумбы, все как положено. И все-таки сквозила во всем некая безликость <..> Но встреча невестки, совсем недавно овдовевшей Надежды Алексеевны, художницы, красавицы, была теплой и радушной».[329] Сын Горького Максим Пешков умер при странных обстоятельствах – есть версия, что он был убит по приказу Сталина. Атмосфера контроля НКВД с его зловещим руководителем Генрихом Ягодой была удушающей. Он ухаживал за красавицей Надеждой Алексеевной в последний год жизни Максима. Горький показался Юдиной узником в золотой клетке – она знала, что его влияние ослабевало, а здоровье ухудшалось.
Прежде чем появился Горький, Юдина вошла в зал, где стояло злополучное пианино.
«…и вдруг – о радость, как всегда, – бурно, шумно, картинно, соединяя дионисичность с деловитостью, почти бегом, появляется Алексей Николаевич Толстой: "Пианино? Вы разочарованы? Удручены? Все исправим! Наладим!" Мигом сбрасывает пиджак, опускается на пол, отвинчивает нижнюю крышку, затем и верхнюю. Струны освобождаются, инструмент звучит! (Сколько раз в дальнейшей жизни моей, при игре в госпиталях, в разных прифронтовых клубах, на кораблях, где и ничего нельзя было иного ожидать, кроме жалкого пианинишка, помогал мне сей метод милого веселого Алексея Николаевича! Спасибо ему!)»[330]
Юдина играла для Горького без остановки прелюдии и фуги Баха, тридцать две вариации Бетховена, «Крейслериану» Шумана, мазурки Шопена и, наконец, сонату Бетховена «Буря», соч. 31, № 2, «…произведение мятежное, грозное, бурное, как бы предвосхищающее первую часть и скерцо его Девятой симфонии <..> Но даже средняя часть, Adagio, не приносит мира душе, пронзенной отчаянием. И тут вот Алексей Максимович тоже теряет свое спокойствие; неведомо мне и другим присутствующим, что происходит в его героическом сердце. Он плачет обильно, охотно лия слезы, как бы в жажде освобождения от некоего духовного гнета, кладет мне на плечо свою львиную голову и долго плачет».[331]
В единственной известной записи сонаты «Буря» с концерта 1954 года Юдина создает ощущение мятежа посредством преувеличенно быстрого темпа крайних частей (ларго – аллегро и аллегретто). Вспоминается признание Юдиной, что однажды во время исполнения ее вели образы пушкинского «Медного всадника» – возможно, именно в этой сонате: «Я хотела передать и топот, и погоню, и страх».[332] После такого волнения, которое не может развеять философская средняя часть (Адажио), должно последовать освобождение: вот причина несдерживаемых рыданий Горького. Юдина наверняка вспомнила слова Флоренского, что слезы Горького – это доброе предзнаменование. Юдина и Пешкова не хотели мириться с тем, что Горький быстро становился анахронизмом, живым памятником, не пользующимся прежним авторитетом. А интеллигенция не могла простить ему пассивного принятия концлагерей на Соловках и Белбалтлаге и того, что он стал инструментом пропаганды режима, восхваляя принудительный труд.
ПомПолит и Пешкова тоже теряли влияние. Тем не менее она добилась разрешения для семьи Флоренского провести с ним шесть недель в Сибири летом 1934 года. Надежды Юдиной навестить отца Павла рухнули, когда сразу после встречи с семьей его бросили в одиночную камеру, а затем перевели в Соловецкий исправительно-трудовой лагерь. Здесь в июле 1937 года «тройкой» НКВД он был приговорен к смертной казни, доставлен в Ленинград и 8 декабря расстрелян.
Солженицын назвал Флоренского самым замечательным человеком, сожранным ГУЛАГом. Даже во время заключения Флоренский продолжал научную работу, исследуя вечную мерзлоту на Сковородинской научной станции и изучая добычу йода из морских водорослей на Соловках.
В лагерях Флоренский использовал свою «письменную норму» для того, чтобы писать только родным. Единственное исключение он сделал для Юдиной, приложив записку для нее к письму домой от 19–20 апреля 1936 года. Подружившись с женой Флоренского Анной и старшей дочерью Ольгой, Юдина была постоянной и желанной гостьей в их доме. Ее глубокая дружба с отцом Павлом опиралась на его искреннюю любовь к музыке – и прежде всего к Моцарту. В этом последнем письме Юдиной Флоренский упрекал ее в том, что она «живет в ломаных ритмах». Моцарт был примером божественной гармонии и равновесия – потерянного рая. «Вероятно, во мне, от старости, все ярче выступают состояния и настроения моего детства, т. е. быть с Моцартом и в Моцарте. Но это не надуманная теория и не просто эстетический вкус, а самое внутреннее ощущение, что только в Моцарте, и буквально, и иносказательно, т. е. в райском детстве – защита от бурь».[333] Далее он заявляет: «… не хочу <..> Каприччио, не хочу Шумана, не хочу ПРОИЗВОЛА: в закономерности – свобода, в произволе – необходимость». Он повторяет Юдиной: «Нужна только та ясность, которую мы, собственно, и держим в руках». «Только в детском самосознании этого нет, и таков Моцарт».[334] По его мнению, буржуазная культура в ее тогдашнем состоянии была лицемерной и иллюзорной, повинной в недостатке ясности.
В Сергиевом Посаде в доме Флоренского на Посадской улице в светлой и просторной столовой стояли пианино Кампф и рояль времен Глинки. Пианино было хрупким, и под пальцами Юдиной струны регулярно лопались. Сопоставляя в детском восприятии впечатление легкости, чистоты и прозрачности звучания Моцарта в игре отца и подчеркнутое, порой энергично-бурное, стремительное исполнение М. В. Юдиной, Оля Флоренская, которая часто играла симфонии Моцарта с отцом в четыре руки и предпочитала более мягкие отцовские интерпретации, сказала ей о сонате ля мажор: «Вы очень хорошо играете, но папа играет лучше», на что гордая Мария Вениаминовна, подумав, ответила: «Я очень люблю и уважаю твоего папу, но все-таки я играю лучше!»[335]
Юдина любила цитировать определение, которое Флоренский дал противостоянию Баха и Моцарта: «Бах величаво, как праведник, поднимается к вершинам, между тем Моцарт на них постоянно пребывает».[336] Если Флоренский видел в Моцарте совершенство формы, свет и прозрачность, то Юдина, в свою очередь, видела драму и трагедию и была склонна подходить к его музыке либо с драматично-театральной, либо с духовно-религиозной точки зрения. В своих интерпретациях Фантазий ре минор и до минор она сумела соединить эти качества, увидев в этих произведениях предчувствие Бетховена среднего периода. То, как она наполняла музыку своим собственным настроением отчаяния, возможно, было еще одним способом поиска эмоционального высвобождения. Как отметил Сергей Трубачев, тем поразительнее было то, что Флоренский признавал именно ее мастером своего дела.[337]
В 1967 году Юдина трогательно созналась Ольге Флоренской: «Я могу только написать непреходящую и вечную истину: для меня в мире нет никого более великого, чем отец Павел, и никогда не было». Она выразила Ольге благодарность за их исключительную дружбу: «Вероятно, я недостойна писать об отце Павле, но необходимо свидетельствовать о том, до какой мощи гениальности, до какой широты Всеобъемлющей Мудрости, до каких высот Познания, Прозрения и Высказывания и до каких пределов беспредельного Терпения и Смирения Богом дано дойти человеку…»[338]
В конце августа 1934 года Юдина отправила письмо Леше Скржинской с просьбой выяснить, где находится Миля Залесский, ожидавший приговор после ареста в декабре. Как было тогда заведено, Залесского переводили из одной тюрьмы в другую. «…я все еще не посылала ему посылки, ибо летом сидела без денег, и наконец могу послать – но по опыту знаю, как часты перемещения – и жаль, если посылка пропадет».[339] Хотя она считает дни до приезда в Ленинград, печально объясняет Леше, что денег недостает. И это несмотря на то, что в начале месяца Юдина получила хороший гонорар за концерты в Баку, однако большая часть средств пошла на погашение долгов.
Юдина держала Скржинскую в курсе своей московской жизни. Она ходила слушать, как Флоран Шмитт дирижирует своей музыкой, которую нашла «скучной и пошлой», считала, что она схожа с музыкой Глиера. «Не понимаю, почему наш дорогой грек (Митропулос) его дирижировал!»[340] Она присутствовала на приеме в ВОКС: «На днях <..> прочла целый "доклад" о современной музыке одному американскому пианисту (по-немецки), он был страшно доволен, но сам он – смутен – сед, а пианист, по-видимому, начинающий!»[341]
11 сентября Юдина сообщила подруге, что взяла напрокат рояль, «очень плохой, но сносный», чтобы наконец-то заниматься у себя дома. Она радостно рассказывает, что каталась с сестрой Леши Ириной, которая теперь стала гордой владелицей автомобиля – редкая привилегия для простого человека. А женщина-водитель была еще большей редкостью! Ирина вспоминала, как Юдина «форсила» перед молодым дирижером Куртом Зандерлингом, бежавшим из нацистской Германии в 1936 году и работавшим в те годы с оркестром Московского радио. Ирине было поручено прокатить его по Москве на собственной машине.[342]
18 октября Юдина в Москве открыла новый сезон 1934–1935 годов очередным исполнением в Колонном зале Второго фортепианного концерта Прокофьева под управлением Якова Горенштейна. Затем 2 ноября последовало исполнение в Киеве Четвертого фортепианного концерта Бетховена под управлением Джозефа Розенстока. В середине ноября Юдина поехала в Воронеж, чтобы дать сначала сольный концерт, а затем с местным оркестром сыграть Концерт ля мажор Моцарта. Воронеж вызывал у нее особый интерес: в июне 1934 года туда сослали на три года великого поэта Осипа Мандельштама. Позже жена поэта Надежда Мандельштам вспоминала: «Марья Вениаминовна Юдина специально добилась концертов в Воронеже, чтобы повидаться с О. М., и много ему играла». То же самое делали и другие музыканты, например дирижер Лев Гинзбург. «Подобные визиты были событиями в нашей жизни, и М. с его общительным характером не мог бы жить без них».[343] Юдина отмечала, как сильно Мандельштам скучал по искусству, в частности, по французским художникам. «…Когда она приезжала в Воронеж, он не забывал о них, даже когда она ему играла. Чтобы утешить его, она прислала ему только что выпущенный музеем альбом. Все же репродукции, да еще довольно дрянные, это не подлинники, и они только раздразнили О.».[344]
Вернувшись в Ленинград, 22 ноября Юдина исполнила в Большом зале филармонии Пятый фортепианный концерт Бетховена под управлением Жоржа Себастьяна. В это время ее отношения с филармонией были довольно натянутыми из-за постоянных отмен и переносов выступлений. Наверное, неудивительно, что директор филармонии Оссовский потерял терпение: приглашений она не получала до следующего сезона.
В новом 1935 году Юдина решила давать больше концертов и радиопередач, чтобы выплатить свои долги. Она с радостью пополнила свой репертуар новыми произведениями ленинградских композиторов, считая необходимым популяризировать их музыку. 9, 10 и 13 января она участвовала в последних исполнениях «Свадебки» Стравинского под управлением Михаила Климова в Большом зале Московской консерватории. С середины 1930-х годов музыку Стравинского стали исключать из концертных программ, как и произведения всех русских композиторов-эмигрантов и западный авангард. 9 февраля в перерыве между двумя исполнениями «Свадебки» Юдина в Доме ученых представила московскому слушателю новинку – партиту для фортепиано и камерного оркестра Альфредо Казеллы под управлением композитора. «Вчера играла с Казеллой. Приятно видеть такую гармоническую личность. Мне играть было мало; он написал в расчете на свою – небольшую – технику. Было очень хорошо. В концерте было посольство, посланница была в стеклярусовом жилете и с тонкой косичкой вокруг головы, но еще очень красива какой-то чуждой нам грацией и нежностью профиля».[345]
Казелла, выдающийся музыкант и пианист, много сделал для популяризации музыки своих современников. Его работа в качестве редактора открыла для итальянцев творчество Вивальди, а также способствовала эталонному изданию сонат Бетховена. Во время предыдущего визита он сам исполнял партиту в Москве. Концерт 1924–1925 годов был написан в неоклассическом стиле (Юдина считала его фольклорным) и демонстрировал влияние Стравинского на прозрачность оркестровки. Встреча с Казеллой вызвала у Юдиной желание выучить итальянский язык и прочитать Данте. Ее глубоко разочаровала прозаическая поэма Данте La Vita Nuova («Новая жизнь»): «Проза, говорящая без конца о том, о чем лучше сказала только что поэзия – меня раздражает».[346] Она также не одобряла дантовскую одержимость Беатриче.
Мечты об изучении итальянского вскоре были забыты, потому что Юдина решила показать себе и другим, на что способен исполнитель-виртуоз. Под управлением Льва Гинзбурга она сыграла марафон из трех концертов за один вечер, это произошло 16 марта в Колонном зале Дома Союзов в Москве. Юдина разучила фортепианный концерт Шумана, добавив к нему Первый Чайковского и Второй Прокофьева. Все эти концерты являются масштабными произведениями, а продолжительность всех трех вещей – более часа и сорока минут, это требует от пианиста колоссальной выносливости. На концерте присутствовал Прокофьев, недавно переехавший в Москву из Парижа; но ни он, ни Юдина не были удовлетворены работой оркестра. В начале июля он услышал, как она более успешно исполняет этот концерт, и написал ей: «Спасибо за исполнение Второго концерта. Я ужасно рад, что дирижер и оркестр наконец-то серьезно отнеслись к делу, потому что московский опыт (с Гинзбургом) был очень трудным, учитывая, что руководство разрешило только полторы репетиции – за что мне хотелось надрать им уши. Я смущен, что исполнение его терзает лично Вас».[347] Мы не знаем, о каком концерте говорил композитор, возможно, о том, который упомянул Мясковский без указания даты с дирижером Джозефом Розенстоком, которому, как и Горенштейну, запретили дирижировать в Германии.[348] Гинзбург, в свою очередь, позже описывал Юдину как «неудобную» солистку, отпугивающую многих дирижеров. «…Как солистка в ансамблях, квартетах, она была замечательна <..> с оркестром она чувствовала себя скованно, оркестр всегда ей чем-то мешал <..> могла перескочить через 20 тактов, забывала музыку <..> Помню, в финале Первого концерта Чайковского перескочила с первой темы на третью…»[349]
Весной 1935 года Юдина потерпела очередное фиаско в личной жизни. В конце 1933 года она познакомилась с известным архитектором Вячеславом Владимировым, у них начались романтические отношения. Член Организации современных архитекторов и последователь Ле Корбюзье, Владимиров спроектировал ряд типовых конструктивистских зданий в Москве, в том числе Институт экспериментальных ветеринарных наук. Он был страстным сторонником жизни в коммунах и работал над коллективными проектами: дом Наркомфина[350] на Новинском бульваре и, в сотрудничестве с архитектором Георгием Луцким, жилой дом «Авиаторы» на Патриарших прудах. Одной из знаковых построек Владимирова стал большой жилой дом работников МХАТа, построенный в 1938 году. Кстати, там были встроены микрофоны, позволявшие прослушивать квартиры известных жильцов, например вдову Чехова Ольгу Книппер и театрального режиссера Немировича-Данченко. Сестры Скржинские вспоминали, что Владимиров был приятным, уверенным в себе человеком, привыкшим к успеху.
Юдина, вероятно, думала, что их отношения приведут к браку, она объявила друзьям, что хочет иметь двенадцать детей.[351] Владимиров любил музыку и в свою очередь поощрял в Марии страстный интерес к архитектуре. Вера Юдина вспоминала, что они даже ходили вместе «выбирать фортепьяно в новый дом». Затем неожиданно быстро Владимиров женился на другой женщине, оставив ничего не подозревавшую Юдину униженной и убитой горем. В конце марта 1935 года она в отчаянии писала Скржинской: «Он не недостоин меня, а я – его. Это неповторимый по чистоте, обаянию и по многому другому». Сокрушаясь о прежнем счастье, нужно было смотреть в лицо суровой действительности. «Ира (сестра Леши), Николетта (Нина Збруева) и Паша (горничная Нины) – спасли меня (пока) от самоубийства. Время же не лечит, а лишь глубже вгоняет меня в тоску».[352] Как это часто бывало в кризисные времена, Юдина подумывала сменить профессию и даже принять монашество. Она жаловалась Скржинской на горькое одиночество жизни пианистки. Но какую новую профессию она намеревалась выбрать, было неясно – сегодня это была архитектура, завтра – медицина.[353]
23 и 24 марта Юдина выступила с двумя концертами в Одессе. Оттуда на один день она поехала в Севастополь, чтобы встретиться с Евгенией (Женей) Тиличеевой, мужа которой только что арестовали. «Ни моря, ни юга не заметила. У Жени только плакала. Но я хочу надеяться. Каяться и надеяться. Хочется с головой уйти в чужое горе».[354] Вскоре сама Тиличеева была арестована как враг народа и находилась в заключении девятнадцать лет. Юдина рассказывала Скржинской: «Пока через силу играю и зарабатываю. Хочу поскорее отдать долги и пр. Надеюсь скоро появиться в Ленинграде и попытаться спасти комнату».[355]
Откладывая свою работу, она снова старалась помочь несчастным друзьям. Еще один концерт она дала в Москве, исполнив 27 марта фортепианный квинтет Танеева с квартетом имени Бетховена; после этого она не играла в столице два с половиной года. В начале мая она отменила концерт в Ленинградской филармонии. Несмотря на многочисленные извинения перед Оссовским, в следующем году она не была приглашена. Денег она, конечно, не зарабатывала.
Той весной была развернута новая кампания против «социально опасных элементов», другими словами, людей благородного происхождения. Пока Наталья Андреева жила в ссылке, ее мать в Ленинграде присматривала за близнецами Машей и Аней. Когда Наталья вернулась, ее мать арестовали как дочь генерала и сослали в Чебоксары, на Волгу, вместе с двумя сестрами – больше их никто никогда не видел. Почувствовав надвигающуюся опасность, Наталья Андреева распродала все семейное имущество и отправилась с дочками в Брянск к брату, сложив все их вещи в старый чемодан.[356]
Валентина Ждан (Яснопольская), преданная подруга отца Федора Андреева, предложила Наталье подать заявку на работу на канале Волга-Москва. Это был еще один грандиозный проект 1933–1937 годов, использующий каторжный труд. Ждан отбывала наказание в Дмитлаге, крупнейшем филиале системы ГУЛАГа, в шестидесяти пяти километрах к северу от Москвы, недалеко от древнего города Дмитрова. В активной фазе строительства канала в лагере находилось около 1,2 миллиона человек. Заключенные умирали от болезней, их сотнями расстреливали, а после открытия канала вольных инженеров и архитекторов репрессировали. Ирина Скржинская вспоминала, как Юдина ездила в Дмитлаг повидать заключенных друзей. Наталья Андреева стала наемным работником НКВД в Дмитрове, это дало возможность ей и ее дочерям жить относительно близко от Москвы, сначала с семьей Флоренских в Сергиевом Посаде, потом на арендованной зимней отапливаемой даче, всего в двух железнодорожных станциях от Дмитрова. В период с 1935 по 1938 год Юдина много времени проводила с их семьей, тянулась к духовно близкой ей Наталье Николаевне. Близнецы вспоминали, что были шокированы, услышав, как она обсуждает свои любовные истории с их матерью: «…старухи под сорок лет и рассуждают о любви».[357]
В 1938 году Наталью Николаевну направили на строительство гидроэлектростанции в Куйбышев (бывшую Самару). Близнецы остались под присмотром Юдиной. «Это была своеобразная опека <..> Она появлялась 2–3 раза в неделю и привозила кучу сладостей, которые быстро исчезали, и мы сидели на бобах».[358] К тому времени подростки стали вполне самостоятельными и справлялись с хозяйством.
Летом 1935 года Юдина занялась изучением архитектуры, гуляла по окраинам Москвы с этюдником в руках и делала, по ее мнению, «бездарные зарисовки архитектурной старины, в сильнейшей степени, увы, разрушенной».[359] Она была подавлена, тревожилась о судьбе заключенных друзей. Юдина узнала, что по приглашению Максима Горького, в Москву 23 июня приезжает известный писатель и гуманист Ромен Роллан, и стала добиваться встречи с ним. Она знала о ненависти Роллана к репрессиям, его восхищении Сталиным и Советским Союзом. Она надеялась, что Роллан заступится за Флоренского, заключенного в Соловецкий лагерь и работающего там в ужасных условиях. Роллан и его жена остановились у Горького, встречались с политическими лидерами, были удостоены приема у Сталина. Надежды Юдиной на то, что Пешкова или Горький организуют встречу, оказались напрасными, ее официальную просьбу отклонили. В июле 1935 года группу творческой интеллигенции, в том числе композиторов Кабалевского, Белого, Книппера и пианиста Нейгауза, пригласили на дачу Горького, чтобы встретиться с Ролланом, отсутствие Юдиной говорило о многом.
Юдина осталась в Москве в надежде на маловероятную встречу с Ролланом. Это означало отмену ее концертов в Баку в июле, там она должна была играть Второй концерт Прокофьева, это было условием ее приезда; Прокофьев написал Юдиной, что сильно сожалеет об отмене. «…там будет хороший французский дирижер (Роже) Дезормьер[360], который, конечно, отнесется внимательно и мог бы быть Вам полезен для заграничных ангажементов». Он был явно раздражен: «Из его (Дезормьера) программы вычеркнули мои симфонические вещи, чтобы оставить 2-й концерт».[361] Тогда Юдина все объяснила Прокофьеву в ответном письме от 12 июля и попросила его не разглашать истинную причину ее отказа. (Прокофьев собирался сам приехать в Баку.) Она предупредила Бакинскую филармонию об отмене заранее, за три недели. Директор филармонии отправлял ей гневные телеграммы и угрожал привлечь к суду. Она безмерно сожалела о том, что Дезормьеру пришлось отказаться от первоначально объявленных произведений Прокофьева. О приглашении за границу она отвечала: «Это, конечно, сейчас интересовать меня не может. Спасибо за память об этом. Простите. Все ж я надеюсь так или иначе в течение будущего сезона этот концерт сыграть».[362]
К концу 1935 года Юдина мечтала переехать обратно в Ленинград и работать в Эрмитаже. Она осталась в Москве и была в таком отчаянии, что не смогла в октябре принять участие в семинаре Яворского о Бахе на Курсах профессионального образования. «Простите меня. Я теряю больше, чем Вы, – играть у Вас на докладе <..> было бы для меня особенной радостью и честью, но и это невозможно <..> Я просто не уверена в своем самообладании на людях».[363] Она повторила Скржинской: «…при людях сейчас играть не могу. Надеюсь на комнату приличную. Если она будет очень хороша, <..> то приеду за Милиными и своими книгами и зелеными креслами».[364] Еще в октябре 1934 года Юдина написала своей ленинградской подруге Юлии Вейсберг, ходатайствуя за бывшего студента Юлия Кремлева, который был болен, не имел работы и средств к существованию (позже Юдина добилась, чтобы Союз композиторов выделил ему финансовую поддержку). Она упомянула о недавнем приглашении Московской консерватории, от которого гордо отказалась: «…если я убила на педагогику свою 1-ю молодость, то зачем убивать 2-ю? Подожду старости».[365]
1936 год начинался мрачно. Концертов у Юдиной не предвиделось, она отвергла еще одно предложение преподавать в Московской консерватории. Однако к лету 1936 года Юдина передумала – несомненно, благодаря уговорам своего хорошего друга, директора консерватории Генриха Нейгауза. Нельзя было пренебрегать регулярной профессорской зарплатой, когда концертов было так мало, а Нейгауз сам показывал пример – исполнение совместимо с преподаванием.