К книге
Играя с огнем. История Марии Юдиной, пианистки сталинской эпохи4 1928–1933 Из Ленинграда в Москву через Тбилиси
35%
4 1928–1933 Из Ленинграда в Москву через Тбилиси
7

Как мы все не сошли с ума? Как мы верим в чепуху и призрак революции? Мы что, сошли с ума? Как мы так могли забыть себя?

Мария Юдина[208]

Хотя в 1929 году многих из ближайших друзей Юдиной арестовали, судили, бросили за решетку или отправили в ссылку, она сама оставалась на свободе. Ее положение становилось все более опасным. В последние два года ужесточились репрессивные меры против отлученных от церкви иосифлян, меры эти дошли и до других религиозных и философских групп, в частности до кружка Александра Мейера «Воскресение», членом которого была Юдина. Сталин твердо держал руль партии: независимое мышление недопустимо.

Массовая чистка «Воскресения» началась в декабре 1928 года и продолжалась до июня 1929 года. Около семидесяти из ста десяти кружковцев обвинили в контрреволюционной деятельности. 11 декабря первыми заключили под стражу основателей группы Александра Мейера и Ксению Половцеву. В числе арестованных членов «Воскресения» оказались университетские преподаватели Юдиной – историки Иван Гревс и Ольга Добиаш-Рождественская, крестный отец и крестная мать Юдиной – Лев Пумпянский и Евгения Тиличеева. Вскоре всех их освободили, но другие члены группы месяцами томились в заключении. В итоге их приговорили в среднем к трем-пяти годам исправительно-трудовых работ. Среди них были и друзья Юдиной: философ Михаил Бахтин, историк Николай Анциферов, медиевист Всеволод Бахтин и его жена Евгения.

Арест Юдиной ожидался в ближайшее время, но власти все же учли опасность зарубежного резонанса. Подруга Юдиной Валентина Яснопольская вспоминает, что, находясь в заключении, услышала от следователя: «Она непременно хочет, чтобы мы ее арестовали – чтобы предстать мученицей в глазах Западной Европы, а вот мы ее и не арестуем!»[209] Если Юдина и была готова к венцу мученицы, то советское государство решило иначе.

Анциферов вспоминал встречу с Пумпянским вскоре после его освобождения в декабре 1928 года: «Пумпянский отшатнулся от меня, будто от прокаженного. Но месяц спустя он подошел ко мне и тихо сказал: "Прошло уже время, и я могу говорить, не волнуя вас. Следователь, ведущий дело Мейера, просил меня передать вам и М. В. Юдиной, чтобы вас не беспокоил арест Мейера. Вас к этому делу не привлекут <..> Вы, может быть, не знаете, что я был тоже арестован, а теперь на воле. Я молчал месяц, чтобы вы поверили моим словам. Месяц прошел, а ни вас, ни М. В. Юдину не трогают. Теперь вы можете положиться на обещание следователя"».[210]

Ведущий этот процесс следователь Альберт Стромин заявил, что дело Мейера положило начало широкомасштабным репрессиям против интеллигенции. Прежде аресты были хаотичными и даже бессмысленными, некоторым счастливчикам удавалось избежать преследований. Теперь же начались массовые аресты с абсурдными обвинениями. Анциферов в апреле 1929 года был арестован по делу Мейера. Он содержался в ужасных условиях в ленинградской тюрьме «Кресты», а затем был приговорен к трехлетнему сроку в Соловецком исправительно-трудовом лагере. Этот приговор Анциферов счел «детским». Летом 1930 года его, как и Мейера, вернули в Ленинград, чтобы предъявить новые обвинения по «делу академиков». Предполагали, что он был участником заговора «историков», якобы возглавляемого Евгением Тарле и Сергеем Платоновым. На этот раз Анциферова приговорили к заключению в печально известном лагере Медвежья Гора в Карелии и работе на строительстве Беломорско-Балтийского канала. Тарле отделался ссылкой. Анциферов отправился в Медвежью Гору вместе с Мейером, который процитировал Н. С. Лескова: «Жизнь кончилась, и начинается житие».[211]

Пумпянский находился под стражей всего четыре дня. А Михаила Бахтина арестовали 24 декабря 1928 года по обвинению в принадлежности к якобы контрреволюционной организации «Братство святого Серафима» и к кружку, основанному русскими эмигрантами в Париже. Бахтина вероломно обвинили в «развращении» советской молодежи лекциями по философии. Но следователь Стромин счел его второстепенной фигурой в деле. Бахтин находился в СИЗО (следственном изоляторе) более шести месяцев, за это время его здоровье ухудшилось – он тогда уже был болен множественным остеомиелитом, теперь у него началось еще и заболевание почек. В середине июля, когда Бахтину повезло лечиться в больнице имени Урицкого в Ленинграде, была опубликована его книга «Проблемы творчества Достоевского». Она получила весьма положительный отзыв Анатолия Луначарского, которого, кстати, вскоре освободили от должности наркома просвещения. Мнение Луначарского не смягчило приговор Бахтину. В конце июля он был приговорен к пяти годам колонии в Соловецком лагере. Для человека со столь хрупким здоровьем это приравнивалось к смертной казни.

Вместе с Софьей, женой невельского философа Матвея Кагана, Юдина пыталась заступиться за Бахтина. Она обратилась к Екатерине Пешковой в ПомПолит. Это отделение Политического Красного Креста было основано в 1922 году Екатериной Пешковой и Михаилом Винавером. Его закрыли в 1937 году.

Юдина бесконечно восхищалась Пешковой:

«Женщина, осушавшая и осушившая миллионы российских слез, – Екатерина Павловна Пешкова в этом, поистине легендарном "Красном Кресте" – "Помощи политическим заключенным" на Кузнецком мосту, 24, в годы 20-е и 30-е нашей эры, пока все сие не прихлопнули… <..> Кто не бывал там, не видел своими глазами этих неисчислимых людских потоков, этих толп – нравственно, душевно и биографически державшихся за горсточку непостижимо-самоотверженных людей, возглавляемых Екатериной Павловной, уже пожилой, но еще величественно-прекрасной, – тот уже ничем не сможет заполнить бреши в познании истории России тех времен <..> Как это возможно, что там, за углом, на Лубянке, людей арестовывали и пытали, а здесь, на Кузнецком, им смягчали сроки, обнаруживали пропавших без вести, добивались разрешения посылать передачи, даже устраивать свидания <..> Затем "противовесы" МОПР[212] за границей также облегчали ситуацию. "Здесь мы все прикроем, а там их раскроют". В те трудные годы Екатерина Павловна, с ее величественной красотой и элегантностью, приезжала в свой "офис" на старом фыркающем мотоцикле. А он, Горький, стоял за ней, уже не муж, а друг, покровитель, опора, пролетарский писатель, любимый и уважаемый партией».[213]

Пешкова без колебаний привлекла к своей миссии Горького. Юдина, в свою очередь, обратилась к писателю Алексею Толстому. Он и Горький отправили телеграммы властям с призывом о помиловании, а Бахтин подал прошение в Комиссариат здравоохранения пересмотреть его дело. Учитывая плохое состояние его здоровья, приговор был заменен пятилетней ссылкой в Кустанай (ныне Костанай) в Казахстане. Подобным образом, когда в 1928 году Мейера приговорили к смертной казни, вмешались его официальная жена Прасковья Мейер и Пешкова. Они добились замены его приговора на десять лет каторжных работ на Соловках – эту участь разделила с ним и Половцева.

Вслед за репрессиями против интеллигенции последовали чистки на промышленных предприятиях. Печально известен Шахтинский процесс 1928 года, он стал причиной массовых арестов инженерно-технических служащих, обвиненных во вредительстве и саботаже. Далее последовала серия арестов в научных учреждениях. Академия наук, особо уязвимая при идеологическом контроле, страдала от внутренней борьбы за власть. В 1930 г. более ста ее членов обвинили в контрреволюционной деятельности. Дело историков стало боковой ветвью «академического дела». В 1930–1931 годах пришла очередь бактериологов, специалистов-пищевиков, агрономов и генетиков. Науке был нанесен непоправимый ущерб, особенно прекрасной современной школе российской генетики. В результате советской генетикой и сельским хозяйством стал управлять шарлатан от науки Трофим Лысенко.

В конце 1920-х годов советскую музыкальную жизнь также потрясали конфликты, произошел раскол между двумя основными фракциями – пролетарскими группами и профессиональными объединениями. РАПМ[214] (Российская ассоциация пролетарской музыки), основанная в 1923 году, была самой активной и влиятельной из пролетарских групп. Она пропагандировала идеологический конформизм; ее обвиняли в чрезмерном упрощении искусства во имя доступности. Ассоциация современной музыки (АСМ), с другой стороны, поддерживала современных композиторов и поощряла профессионалов. Юдина принадлежала к ее Ленинградскому отделению (ЛАСМ). В ноябре 1927 года она приняла участие в последнем концерте ЛАСМ, где представила ленинградских композиторов. В следующем году ЛАСМ закрыли, пролетарские группы стали агрессивно доминировать. Теперь композиторы были вынуждены идти на компромисс и находить идеологическое обоснование своим произведениям. В 1932 году партия неожиданно расформировала пролетарские группы во всех отраслях искусства. Сначала это вызвало чувство всеобщего облегчения, но вскоре оно сменилось пониманием: теперь контроль партии будет еще более строгим, она потребует большего подчинения, насаждая новые идеи социалистического реализма. И хотя исполнителей такие идеологические ограничения касались меньше, чем композиторов, профессия преподавателя была пристальным вниманием власти, в чем Юдина вскоре убедилась на собственном опыте.

Подавленная масштабными арестами и преследованиями ее друзей, Юдина не испытывала никакого желания выступать перед публикой. Если не считать ее участия в двух весенних концертах, посвященных музыке Михаила Гнесина, ее первый концерт в 1928 году состоялся только в ноябре. Следующий год начинался так же мрачно, пока в июле 1929 года Юрий Шапорин не представил партитуру своей выстраданной Второй сонаты для фортепиано с посвящением Юдиной. Она сразу же написала композитору, что слишком занята консерваторскими экзаменами и комиссиями, чтобы выучить ее, поскольку преподает по десять часов в день: «…Нельзя работать в чужом учреждении и относиться с полным равнодушием к труду своих colleg! Вы скажете – напрасно – поверьте, что не более напрасно, чем Ваше сочинение театрально-заказной музыки!»[215] Как и многим другим композиторам, Шапорину приходилось тогда сочинять музыку на идеологически актуальные темы для театральных постановок, защищая себя таким образом от нападок со стороны пролетарских организаций.

В ответ Шапорин сетовал, что его серьезные сочинения не публикуют. Юдина сочувствовала: совсем недавно она ознакомилась с романсами московских композиторов, отобранными Государственной издательской комиссией; они оказались «ужасной дрянью», а тексты «не менее позорными». Шапорин должен был подняться над этим, остаться верным своему дару и закончить симфоническую кантату «На поле Куликовом» на слова Блока, начатую им еще при жизни поэта. «Слава Богу, если у Вас есть интеллект и Вы критически осознаете современность, зачем же так нестись по течению? <..> Вы сейчас так далеки от меня, что я молчу. Ваше дело – за Мусоргским и там, где русская музыка (а не скрябинизм)».[216]

Вторая фортепианная соната фа-диез минор, сочиненная за два года, была одним из главных произведений Шапорина. Ее вступительная часть Allegro Agitato alla Toccata сразу указывает на влияние его великого предшественника Мусоргского. Страстный экспрессионизм музыки и густая фактура вступления противопоставлены контрастным прозрачным и ясным темам, соединенным мастерскими переходами. Произведение содержит несколько явных отсылок к «Картинкам с выставки», которые заставили Юдину назвать Шапорина «вторым Мусоргским».

Расквитавшись с консерваторскими экзаменами, Юдина выучила сонату за пять дней. Она написала «дорогому Шапорику», что это помогло ей восстановить силы. «…Сегодня первый вечер за много-много месяцев, около полугода, что я вспомнила, что я музыкант, что я могу забыть раны жизни (ах, свои заботы нетрудно) – но возможно – и должно ли? – забывать чужие?»[217]

Юдина сыграла сонату молодому художнику, ее глубоко тронула печаль музыки: «Словно некое несчастье, так и пронзает <..> вне гнета событий и самой души <..> Мне непонятная эта сила воздействия <..> Может ли все же для меня быть иначе? Разве есть где-то улыбка – не на день, на час, а надолго? Поэтому ты действительно не ошибся в посвящении – это моя соната. Пиши концерт, пиши скорее, а то я, может быть, умру. Пусть хоть раз сыграю – так хочется».[218] Фортепианный концерт Шапорина с Юдиной в качестве солиста анонсировали в Ленинградской филармонии на сезон 1930 года, но произведение так и не было написано.

Безусловно, гнетущая ситуация в стране усугубляла уныние Юдиной: «Куда клонится наша жизнь в опустевшей, одичавшей, израненной России? Как мы еще живем и держимся, когда так поруганы, так истерзаны ее святыни? Как мы все не сошли с ума? Как мы верим в чепуху и призрак революции? Как мы так могли забыть себя? – спрашивала она Шапорина. – Молился ли за спасение души своей и за спасение России сам Блок? Но он знал, что без молитвы нет жизни, нет ничего вообще».[219]

Были у Юдиной и личные причины для отчаяния. Она начала понимать, что роман с Михаилом Гнесиным, с которым она познакомилась в 1921 году, жил в ее сердце, но не в его. Юдина, пытаясь смириться с безнадежностью, упрекала себя не меньше, чем обвиняла его:

«Если бы я могла Вас возненавидеть. И возненавидеть свое добродетельное рабство, разбить смертоносные оковы и кандалы "долга", "смирения", "наказания", "обреченности" и прочего рабского вздора. Бесконечным порохом лежит на мне бремя жизни без Вашей любви. К чему столько лжи? К чему "культура", "призвание" и все это лицемерие? Не понять своего единственного предназначения, не озариться Вами с первой встречи (Ваш проезд в Палестину через Петербург в 21 году), не суметь стать матерью Вашего ребенка во все последующие встречи, не суметь стать свободной от всех предрассудков во время Вашей благосклонности и не убить себя – когда Вы ушли окончательно, и при этом ходить в церковь, философствовать (о, будь прокляты все читанные книги, создавшие омертвение жизненных сил) и что-то "строить". <..> Как Вы могли снизойти к такому человеку? В священное время первого сближения не было у меня целомудрия, женственности, зрелости, правды. Любовь и творение жизни есть единственное важное дело для женщины. Все прочее – полный бред».[220]

Юдина отдавала себе отчет в двойственности своего поведения – ходить в церковь, философствовать: «О, будь прокляты все эти книги, которые служат только для того, чтобы задушить жизненную силу!» Она знала, что Гнесин теперь любил женщину, которая вскоре стала его второй женой. Она умоляла его ответить, стоит ли им продолжать видеться. Вероятно, он принял ее предложение о дальнейших отношениях, «…по-бытовому, как обычно – пусть так. Что бы ни сказали – все приму, как приму и молчание».[221] Конечно, Гнесин едва ли мог позволить себе потерять величайшего интерпретатора своих сочинений, ведь Юдина регулярно исполняла его произведения – фортепианный квинтет «Реквием», Скрипичную сонату, романсы. 29 ноября 1928 года она сыграла его грандиозный «Симфонический монумент» в дуэте с пианистом Михаилом Бихтером в блестящем переложении последнего для двух фортепиано.

В частной исповеди (1929 г.) Юдина рассматривала свою неудачу в любви как недостаток христианской веры. Она укоряла себя не за то, что не смогла забыть свою безответную любовь, а больше за то, что не хотела забыть «сладость греха». И все же сквозь явную депрессию Юдиной проглядывает жизнерадостность ее характера: «В последнее время замечаю в себе суетность, то желание нравиться, то интерес к чужой жизни <..> А работу – музыку не могу, не хочу разлюбить – тогда буду не я – буду развалина, труп, разве это, а не живой, пламенеющий человек нужен Господу?»[222] Через год Юдина хотела послать Гнесину свою фотографию. Сопроводительная записка гласила: «Мне хочется, Солнце, оставить Вам мой снимок с тех времен, когда я была молода и безгрешна вместе со словами Льва (Пумпянского), написанными в то время, когда он думал, что любит меня. <..> Все, что произошло до тебя, – это предыстория, пустота».[223] Юдина ссылалась на недавнее самоубийство[224] Владимира Маяковского, заявляя, что ей нужно быть сильнее поэта, чтобы жить дальше и продолжать служить Гнесину.

Юдиной больше повезло в дружбе, чем в любви. В конце 1920-х годов она познакомилась с двумя очень важными для нее людьми, эти встречи положили начало глубоким и искренним дружеским отношениям. «Теперь обратимся к началу нашего знакомства с Болеславом Леопольдовичем: то был 1929 год. Я была молодым профессором Ленинградской консерватории. Среди учебного года прибыл Яворский и в переполненном Малом зале (вместимость его свыше 600 человек) прочел блистательную лекцию. В лекции сей меня особенно поразили его синтезы, сближение музыки и изобразительных искусств. В бурной речи, в тончайшем разнообразии интонаций, в самом очаровании тембра голоса, в сверкании падающих драгоценных кристаллов необозримой эрудиции, подобно метеорам осеннего неба, все было неповторимо индивидуально, неотразимо очаровательно и непререкаемо поучительно, да, и здесь тоже был некий "штрих античности", разнообразия греческих философских школ или даже добродетельное риторство Цицерона! О, Яворский, Яворский! Вы тогда всех покорили своим интеллектуальным гением, даже типически польским, элегантным».[225]

В декабре 1928 года Ленинград посетил поэт Борис Пастернак, Юдина добилась встречи с ним. Она была увлечена поэзией Рильке. Совсем недавно с сопрано Верой Павловской-Боровик она исполнила грандиозный цикл песен Хиндемита Das Marienleben («Жизнь Девы Марии») по поэме Рильке, перевод текста для которого она заказала Всеволоду Рождественскому. Пастернак писал сестре Жозефине в Оксфорд об этой встрече:

«Месяц назад, предварительно спросясь по телефону, явилась ко мне особа – типа и склада (нашей сестры) Лидочки, но это очень приблизительно, и может быть, я ей польстил, т. е. посетительнице, а не Лиде, – и, поминутно вспыхивая и загадочно смущаясь, осведомилась, возможна ли и допустима ли просьба о переводе любимого немецкого поэта со стороны частного лица, т. е. мыслим ли такой заказ. Речь шла о переводе нескольких стихотворений из Stundenbuch («Часослова»), и я ей отказал, потому что был занят, а кроме того, и долг своей памяти Rilke исполняю в другом совсем плане, и шире. Я что-то пробормотал о том, что другое, мол, если бы, потому что не только меценатство теперь у нас материально немыслимо, но все это еще особенно становилось трогательно при взгляде на ее стоптанные башмаки и более чем скромную кофту».[226]

Имя Юдиной ничего не говорило Пастернаку, хотя он был меломаном и в юности мечтал стать пианистом и композитором.

Вскоре Пастернак посетил московский концерт известного пианиста Генриха Нейгауза:

«…отклоняя мои комплименты и пр., он стал настойчиво мне советовать пойти на концерт (еще не объявленный) одной пианистки из Ленинграда, перед которой сам он-де совершенное ничто, и что это замечательная музыкантша, и со странностями: мистически настроенная, под платьем носит вериги и так выступает, и интересно: по происхождению еврейка, и пр., и пр., и он назвал мне мою посетительницу. Она играла Баха, Крейслериану, несколько вещей Hindemit'а и снова Баха, главным образом органные его хоралы. В антракте я ей послал единственное, с чем из вещей R(ильке) я не мог расстаться и что было у меня под рукой: юношеский сборник слабых для позднейшего R. рассказов Am Leben hin («Жизни пути») с соответствующей надписью: "Простите, что не знал, кто Вы. Напишите из Ленинграда, переведу, что захотите"».[227]

Он даже думал отправить Юдиной свои юношеские нотные рукописи, но потом отдал их Нейгаузу.

Упомянутый Пастернаком концерт на самом деле был сольным дебютом Юдиной в Москве 5 января 1930 года в Малом зале консерватории. Ранее она выступала в Москве на сборных концертах или аккомпанировала певцам. Теперь ее репутация великой пианистки опередила ее, и зал был наполнен до отказа. Помимо произведений, описанных Пастернаком, Юдина исполнила сочинения ленинградских композиторов: Щербачева, Михаила Юдина (не родственника) и Петра Рязанова. Концерт стал ее личным триумфом, она с гордостью отметила, что среди ее слушателей присутствовали супружеские пары Мейерхольдов, Пастернаков и Нейгаузов.

Тогда, с января 1929 по март 1930 года, в зените славы Юдина дала около двадцати двух концертов только в Москве и Ленинграде – концерты сольные и камерные, выступления с вокалистами. Дебютировала в Киеве тремя сольными концертами, ее встречали овациями. В ее репертуаре преобладала современная музыка. Вместе с тем она исполняла и великие классические шедевры, такие как «Аппассионата» и «Хаммерклавир» Бетховена, Соната си-бемоль минор Шопена и «Крейслериана» Шумана. В то время, когда пролетарские ассоциации с большим трудом соглашались включать в концертные программы современных западных композиторов, она представила русским слушателям «Музыку для фортепиано» Хиндемита, соч. 37, и афористичные «Шесть маленьких пьес» Шенберга, соч. 19, исполняла Четвертую и Пятую сонаты Прокофьева и Сонату-воспоминание Метнера. 27 января 1929 года она впервые исполнила Вторую фортепианную сонату Шапорина в Малом зале Ленинградской филармонии и должна была сыграть премьеру Концерта Щербачева с оркестром Ленинградской филармонии. Однако по неизвестным причинам премьера так и не состоялась.

Юдина продолжала продвигать музыку Гнесина, работая с певицами Софьей Акимовой, Ирмой Яунзем (контральто, известной исполнением популярных песен), Анной Кернер (поверхностной актрисой, по мнению Юдиной) и, конечно, с Дорлиак. Юдиной особенно нравилось работать с Акимовой, которая была замужем за ее героем, знаменитым драматическим тенором Иваном Ершовым. Подобно Дорлиак, Акимова начинала как «вагнеровское» сопрано в Мариинском театре. В 1927 году она исполнила партию Мари в ленинградской постановке «Воццека», которую посетил сам Альбан Берг. Ленинградский концерт русских романсов Юдиной с Дорлиак имел большой успех, а выступление в Москве 11 января 1930 года было выдающимся. Хотя голосовая техника иногда подводила певицу, артистизм был на высоте. Юдина сообщила Гнесину об успехе его «Песни Гаэтана»: «После Гаэтана было немыслимо продолжать концерт дальше, люди кричали, стучали стульями от восторга, и восторг сей исходил из души, из самой глубины ее».[228]

Несомненно, превосходную пианистку ожидало блестящее будущее. Однако в апреле 1930 года Юдину уволили из Ленинградской консерватории из-за ее религиозных убеждений; многих ее друзей арестовывали и за меньшее. Руководство консерватории стало возражать против концертных поездок Юдиной в другие города. Ситуация приняла еще более зловещий оборот, когда она получила письмо от исполняющего обязанности директора[229] Ленинградской консерватории Алексея Маширова с вопросами о ее религиозной деятельности. Ответ Юдиной от 11 марта отличался смелостью и честностью: она подтвердила, что посещает богословско-пастырские курсы – учеба прекратилась только потому, что курсы были закрыты, – не скрывала и своих религиозных убеждений, отрицая при этом свою причастность к активной пропаганде православия. Отвечая на вопрос о пении в церковном хоре, она напомнила Маширову: «Так как Церковная музыка Православия исключительно вокальна (а не инструментальна), то могла бы принимать участие в церковных концертах лишь в качестве рядовой певчей». Заявляя, что церковные песнопения – одно из величайших сокровищ русской музыкальной культуры, она тем не менее не могла распространять их, будучи профессором фортепиано. В заключение Юдина заявила, что не видит причин, по которым религиозные убеждения не могут сочетаться с академической жизнью, «…не собираясь ни в каком бы то ни было отношении изменять своим убеждениям, предоставляю студентам своего класса иметь любое мировоззрение».[230]

Всего за два дня до написания этого письма Юдина дала триумфальный концерт в Большом зале Ленинградской филармонии. Длинная очередь за билетами тянулась от филармонии до Невского проспекта. По словам биографа Юдиной Анатолия Кузнецова, программа имела огромное символическое значение – «Лунная соната» Бетховена и «Интермеццо» («Песнь покинутой девушки») Брамса, соч. 116, № 2, отсылающие к разбитым надеждам на личное счастье. Соната си-бемоль минор Шопена с ее знаменитым «Похоронным маршем» рассказала о трагической судьбе страны, а Четвертая соната Прокофьева «Из старых записных книжек»[231] с мрачной первой частью Allegro molto sostenuto и задумчивой второй частью Andante assai отражала вначале драматический протест, а затем покорное принятие действительности. Буйный финал Allegro con brio, описанный Борисом Асафьевым как всплеск накопленных эмоций «…столь же бодрый, сколь злой финал», символизировал победу Добра над Злом. Завершало концерт исполнение грандиозных «Картинок с выставки» Мусоргского, навсегда укоренившееся в программах Юдиной как повесть о России, о страданиях народа.[232] Слушатели-ленинградцы увидели в ее выступлении искру надежды, осветившую мрачный опустошенный пейзаж. В переполненном зале говорили о чувстве эйфории и опасности одновременно.

Предчувствия оправдались: 24 марта в «Красной газете» появилась ядовитая статья под заголовком «Ряса у кафедры». Выдержанная в идеологически оголтелом жаргоне, статья некоего Бонко обвиняла Юдину в религиозном фашизме. «Всего лишь три дня назад, когда полмиллиона трудящихся давали свой ответ поповско-фашистской своре, в рядах рабочих демонстрантов можно было встретить и колонну ленинградской консерватории. Пролетарское студенчество художественного вуза, убеленные сединами профессора, маститые музыканты и артисты протестовали против попыток креста и кадила мобилизовать силы капитализма для уничтожения республики трудящихся. На фоне мощного протеста, радом с нотой мировому ханжеству, конечно, меркнет и тускнеет иезуитство масштаба, так сказать, "районного". Но… мерки – мерками, а выводы – выводами. Ибо вся общественность должна получить некоторое представление о Марии Вениаминовне Юдиной: с позволения сказать, о профессоре той же самой высшей школы. О воспитательнице наших юношей и девушек».[233]

Ответы Юдиной на вопросы Маширова были бесстыдно использованы против нее: «Ну-с, что вы скажете, товарищ читатель, об этом документе? Протрете глаза? Вновь перечитаете его, пытаясь вникнуть в его лицемерное смиренномудрие и неприкрытую наглость? Или, быть может, спросите правление консерватории, давно ли ему стало известно об этой стороне деятельности его профессора?» Бонко наставлял: «Рясу, рясу надо дать возможность надеть гр-ке Юдиной, освободив ее поскорее от обязанностей преподавателя. В поповском ханжеском лагере она окажется на своем посту». По его мнению, советские высшие учебные заведения должны были активно выступить вместе с рабочим классом против «… иереев, мулл, ксендзов и пасторов».[234]

В своем докладе в Народный комиссариат просвещения Маширов аккуратно обосновывал увольнение Юдиной из консерватории по административным причинам. Он обвинил ее и ее студентов в социальном безразличии – последние не посещали комсомольские собрания, и, хуже того, Юдина забыла попросить отгулы для московских концертов в середине апреля. Маширов не хотел, чтобы создалось впечатление, будто он чистит консерваторию от религиозных элементов: он был известен тем, что лично защищал свой коллектив от крайних идеологических нападок. 15 апреля был составлен протокол, в котором поведение Юдиной было признано «глубоко предосудительным, несовместимым с работой в советском вузе и строительством советской музыкальной культуры».[235] 24 апреля Юдину официально уволили из Ленинградской консерватории, но ей самой об этом несколько дней не было известно. Понимая, что она нарушила трудовую дисциплину, Юдина написала объяснительную записку с извинениями и объяснением причин своего отсутствия – в Москве от рака умирал близкий родственник. Лично Маширов считал, что концерт в Москве 16 апреля был прикрытием для празднования Пасхи! После нескольких дней в Ленинграде Юдина в конце апреля уехала в Киев, опять же не подав заявление на отгулы (теперь Маширов иронично предположил, что она празднует Первомай!) 28 апреля Юдина написала письмо с извинениями и обещанием вернуться в начале мая. Конечно, она не упомянула, что в Киеве исполняла обязанности посланника иосифлянского духовенства. 7 мая, на следующий день после возвращения в Ленинград, Юдина подала апелляцию против увольнения. 19 мая собралась консерваторская комиссия, чтобы обсудить ее дело. В конечном итоге вердикт об увольнении был подтвержден, хотя другие профессора консерватории (в том числе и ее преподаватели) пытались поддержать коллегу. Николаев вынужден был при голосовании воздержаться, что было явно фрондерским жестом в тех условиях – он считал, что без Юдиной консерватория много потеряет. Щербачев, хоть и согласился с тем, что она нарушила правила дисциплины и труда, выразил сожаление по поводу отмены более широкого обсуждения ее дела. Штейнберг предложил вынести на рассмотрение инициативу о «перевоспитании» Юдиной. Оссовский и Савшинский защищали Юдину, в то время как товарищи Чернов и Медведева считали, что «пересматривать решение нет смысла».[236]

Борис Филиппов вспоминал, что на одном из концертов Юдиной в Ленинграде после публикации хулительной статьи публика демонстративно выказывала свою симпатию, засыпая ее букетами и венками цветов с надписями на лентах: «Чем ночь темней, тем ярче звезды!»; кто-то послал записку со словами: «Вы жертвою пали в борьбе роковой». Некоторые вкладывали ей в руки записки, а кто-то передавал маленькие иконы.[237]

Уволенной «в разгар скандала», как позже описала это Юдина, ей теперь пришлось столкнуться со многими житейскими проблемами, не в последнюю очередь из-за того, что она лишилась зарплаты. Все предстоящие концерты в Ленинграде были отменены. Хуже того, Юдину лишили права на продовольственные талоны[238], ведь она больше не принадлежала ни к категории рабочих, ни к категории работников умственного труда. По сути, с безработными, священниками и бродягами обращались как с изгоями; не имея талонов для отоваривания их в магазинах, им приходилось покупать еду на рынках по непомерным ценам. Юдина обнаружила, что живет за счет благотворительности других и благодаря приходящим время от времени продуктовым посылкам от ее невельской семьи. Ее главная покровительница Елена (Леша) Скржинская приняла Юдину в своем доме на Крестовском острове, помогая ей в практических вопросах и предоставив ей возможность есть, спать и заниматься на фортепиано сколько душе угодно.

Опала Юдиной была связана прежде всего с Ленинградом, в других же городах ей по-прежнему были рады. 22 ноября она дала сольный концерт в Малом зале Московской консерватории, состоящий из сонат Бетховена и Метнера, серии песен Шуберта и Шумана в транскрипциях Листа, а также песен Брамса и Вольфа в ее собственных переложениях. В заключение концерта она исполнила Вторую сонату Шопена. Она писала Скржинской о концерте: «Сошел довольно хорошо, мешал (больной) палец и тугой рояль, ибо отвыкла от настоящей клавиатуры. Но Шопен, все песни и кое-что еще было недурно. Был аншлаг и большие приветствия».[239]

На следующем концерте 30 ноября в Большом зале Московской консерватории Юдина исполнила 23-й концерт Моцарта и Четвертый фортепианный концерт Бетховена. За несколько дней до этого она написала Чеславне, что ищет «каденции к обоим произведениям – их были океаны!». Следующее ее послание Скржинской было почти эйфорическим по настроению:

«30-е прошло тоже при полном зале (Большом) и овациях. Играла не без вдохновения и изящества, но в обоих финалах (М(оцарт) и Б(ах)) были 2 маленькие аварии в области памяти – говорят, прошло малозаметно и не испортило впечатления, мне однако грустно было. На бис не играла, хотя очень требовали. Каденции играла Брамса (чудные) и Бетховена (нашла здесь), а вообще лучше бы Казелла (из присланных). Красное платье все заругали вдребезги, но я не надела не потому, а потому, что тесно и трудно играть. Много видела и еще увижу Пастернака – чудный и жена его. Завтра у Мейерхольда (были оба 30-го), бываю у Доливо[240], у Нейгауза, много людей, все меня приветствуют, уважают и восхищаются, а это бы Пумпе сообщить!!!!!»[241]

Вскоре пришел черед Юдиной утешать Скржинскую: ту уволили из Академии истории материальной культуры, обвинив в том, что она «ходит в церковь» и связана с изгнанным Карсавиным. Поистине блестящий специалист, Скржинская следующие десять лет оставалась без работы. Юдина посоветовала ей получить визу для поездки за границу и поискать Карсавина. Они не удивились, когда в разрешении было отказано. Скржинская выжила благодаря случайным переводам и подработкам. По сути дела, увольнение спасло ее от ареста, ведь полномасштабным чисткам подвергались, как правило, только учреждения – отдельные лица имели шанс остаться незамеченными.

Удивительно, но Юдина пережила 1930 год – год, когда царило ощущение всеобщей катастрофы. В начале года она написала Гнесину отчаянное письмо:

«Живет ли кто-нибудь хоть одни сутки вне борьбы и преодоления сейчас? Глубокой ночью, когда не спится, в тишине точно слышишь стоны мировой истории, тяжкий, грузный скрип колес, немазанных осей, битых камней, вообще я слышу какой-то смешанный лязгающий звук, или вижу то, что все видят ежедневно, спотыкающуюся ломовую лошадь – пусть это непоэтический образ, но я именно это вижу – страдальческий героизм, мучительное преодоление. Пусть реально власть кует что угодно, неизвестно, что останется от поистине безумного, взбесившегося размаха, но одно, думается, ясно – что куется личность, внутреннее сопротивление гибели <..> Что, если сейчас сознавать себя свободным в рабстве, любящим среди ненависти, помнящим Бога среди атеизма, то, значит, и свобода, и любовь, и вера – однажды восторжествуют; значит, можно прорваться сквозь колючую и ржавую проволоку "кризиса идеологии" <..> к самому себе, к тому "себе", который нужен всем (это, конечно, удел избранных)».[242]

Юдина считала, что выжила благодаря учению Алексея Ухтомского. Практикующий старообрядец, Ухтомский получил богословское образование, но специализировался в области физиологии, где разработал важную «Теорию доминанты». Исследуя доминирующие и тормозящие факторы в поведении животных, он объяснял фундаментальные аспекты психологических человеческих процессов, в которых высшая доминанта становится главной точкой возбуждения в центральной нервной системе человека. Теория была равно применима к философии, психологии и литературоведению, а для Юдиной она осветила путь, ведущий к истине. «Несколько таких встреч имели место зимою 1930 года. Весь комплекс личности покойного Алексея Алексеевича Ухтомского поучителен для всякого. "Посмотри внутрь человека, под крышу его личности, его мышления", – так говорил он, рассказывая о возникшей в его сознании необходимости изучения органических процессов человеческого бытия».[243] Юдина осознала, что принципы Ухтомского применимы к жизни в целом. В письме Шапорину она объясняла: «Нужно уметь жить в разных сферах жизни, и одну, единственную – мысль – беречь, как лучший, высший дар – быть верным хранителем и стражем ее до последнего дыхания».[244] Она отчитывала его за вялую работу: «…меня терзают непрестанные препятствия, на преодоление которых уходит столько сил, что мало уже остается для самой работы – и один день без работы может отнять всю радость жизни <..> Если от этого Бог пока спасает меня, неужели он Вас не спас, у которого гораздо больше оснований верить в свое дело, в его непреходящее значение».[245] Юдина также считала своим моральным долгом вернуть Шапорина на путь истинный, поскольку его брак с Любовью Шапориной разваливался. По мнению Юдиной, брак был священным союзом. Когда те развелись, общение ее с Шапориным стало прохладным, в то время как отношения с его женой остались близкими.

В начале 1931 года концертный дневник Юдиной казался пустым, если не считать трех концертов в Ленинграде с февраля по апрель: сольного концерта в Большом зале филармонии 17 февраля, повторного исполнения «Свадебки» Стравинского с Климовым 10 марта и исполнения 23-го концерта Моцарта 8 апреля в Ленинградской филармонии под управлением Александра Гаука. Без преподавательской зарплаты Юдина оказалась в тяжелом финансовом положении. Получив той весной приглашение выступить в Тифлисе (так назывался Тбилиси до 1936 года), она с готовностью приняла его, расценив это как выражение поддержки. «…Тбилиси <..> пригласил меня на ряд концертов, и с тех пор я в Грузию систематически ездила и летала играть».[246]

Попасть в Тифлис было настоящим приключением. Она писала Скржинской:

«Ну, рассказов будет целый короб. <..> В Москве я, конечно, не получила плацкарты <..>. …идет один только международный вагон, мягких нет, и вся "публика почище" устремляется туда. <..> И вдруг я узнала об открытии воздушного сообщения. Разумеется, мобилизовались все деньги (билет от Москвы до Тифлиса стоит 197 р. и багаж 35), и я полетела. <..> Машина замечательная, один из трех в России "Крылья Советов", 12 мест, 3 мотора, внутри красиво и удобно. Это был всего 2-й рейс (т. е. они летали и зимою, но в апреле не летали). Я ушла 3-го утром и на другой день, часов в 12, должна была быть в Тифлисе. Но не успели мы дойти до Харькова, как сказали, что это недоразумение и раньше вечера и по расписанию в Тифлис не попасть. И тут начались задержки с моторами, а главное, неблагоприятная погода. <..> Ночевали в Армавире, в какой-то мерзкой гостинице, в Пятигорске в прелестном доме отдыха летчиков, и, наконец, в Баку я свалилась на голову своим родственникам. 6-го, часов в 5, наконец, пришли».[247]

Из-за задержек в пути Юдина опоздала на свой первый концерт 5 мая. Встречающие ее провели несколько дней в аэропорту в ожидании новостей. «Администраторы, пианисты и просто знакомые в отчаянии вопрошали, не обронили ли меня по дороге!»[248] Юдину особенно впечатлила эта «суровая, дружелюбная каста» летчиков – «все довольно молодые, по-военному воспитанные, и при желании можно влюбиться шуточно в любого <..>..механики путешествуют парами и почти все немцы, латыши или эстонцы, у одного глаза совершенно необыкновенной красоты, и он все время молчал. Когда я спросила пилота, отчего он так угрюм, тот объяснил, что он недавно вернулся оттуда, где многие друзья…»[249] С 7 мая по 1 июня Юдина дала восемь концертов с тремя различными сольными программами в Тифлисе, два из которых немного позже она повторила в Ереване, в соседней Армении. В выходной день она поехала на озеро Севан и была восхищена его красотой. И как человек, и как артист, Юдина произвела на грузин огромное впечатление. Она устроила приглашение в Тифлис Владимиру Софроницкому, предложив программу для двух фортепиано. Они сыграли два концерта из произведений Моцарта и Бузони, завершив сюитой Дебюсси «По белым и черным». Пианисты Юдина и Софроницкий со студенческих времен считались соперниками, но они сами отвергали идею «разных лагерей»; тифлисская публика непременно должна была с энтузиазмом встретить обоих. Юдина питала слабость к «Вовочке» и особенно восхищалась его исполнением Шопена: «Сила, яркость, правда, задушевность, элегичность, но и элегантность».[250]

Незадолго до этого в Ленинграде Софроницкий пришел к ней в гости с театральным режиссером Всеволодом Мейерхольдом и его женой актрисой Зинаидой Райх. Юдина вспоминала, что, входя в квартиру, Софроницкий сломал ручку двери ее большой неотапливаемой комнаты. «К чаю ничего не было (время для меня сложилось трудное), но мы все четверо были безмерно рады друг другу, каждый рассказывал о себе, своих постановках, концертах, надеждах и катастрофах. За окнами блестела Нева во льду, на нас участливо глядели громадные зимние созвездия. Среди ночи, долго просидев, они все ушли; мы были счастливы – они в славе, я в очередной опале. Никто ничего не мог предвидеть, что случится потом…»[251]

Наивная импульсивность Софроницкого проявилась на банкете, устроенном по случаю их тифлисского концерта, который состоялся в великолепном зале с фонтаном и бассейном, полным живой рыбы. «Софроницкому было, видимо, скучно со всеми пожилыми (кроме меня тогда, конечно), почтенными, обусловленными, старомодными… и вдруг он как шагнет в бассейн этот во фраке!! Все были в ужасе, и все все простили…»[252]

Грузинская интерлюдия временно вернула Юдиной хорошее настроение. Вернувшись в июне в Ленинград, она обнаружила, что город изранен продолжающимися арестами. Она особенно переживала за вдову отца Федора Андреева, Наталью Николаевну Андрееву, арестованную в сентябре 1930 года по сфабрикованному делу «Живой Церкви». Теперь Юдиной предстояло выяснить, где держат Андрееву. Вспоминается, как Анна Ахматова описывала поиски арестованного сына Льва Гумилева и мужа Николая Пунина. Ожидание в очереди с застывшими, убитыми горем женщинами возле ленинградской тюрьмы «Кресты» подтолкнуло ее к написанию элегического стихотворения «Реквием». Как и Ахматова, Юдина стояла в этой очереди. Она знала, что арестованных в ожидании приговора переводят из тюрьмы в тюрьму и из города в город. «Я-то ее и нашла в Бутырской тюрьме, ибо она вдруг "пропала" у нас в Ленинграде… Это (тогда еще можно было на что-то надеяться!..) делалось так: передавались передачи – в ряде тюрем ответ гласил: "Такого-то нету!" А вдруг и брали: человек нашелся!! Когда на Бутырках взяли у меня как-то сладкий пирог, я рыдала слезами счастья и многие люди из громадной толпы-очереди радовались за меня или молча завидовали».[253]

Теперь, узнав, где держат Андрееву, Юдина обратилась к Пешковой с заявлением в ПомПолит. Она также решила обратиться к генеральному прокурору ГПУ (Главного политуправления) Николаю Крыленко, хотя попасть к нему без предварительной записи было безнадежной затеей. Она вспоминала свою смелость:

«Как я прошла 5 этажей лестницы, где на каждом этаже стоял вооруженный страж, – одному Богу известно, но "факт" – прошла-таки. Он сам – Крыленко – был на 5-м. Было у меня к нему письмишко от какой-то его личной знакомой. Тут, в преддверии его кабинета, препятствие – столик секретарши. Я демонстрирую конвертик и нахально говорю: "Вы же видите, написано: «лично!»". Мы препираемся – и вдруг дверь из кабинета мощно распахивается, выходит "сам", невысокого роста, в тужурке, с пронзительным взором, но, скорее, располагающим к возможному общению и даже взаимопониманию, человек, так сказать, "военного образца", исключающего лесть, подхалимство и прочий человеческий мусор. "Кто тут шумит?" – спрашивает он, так сказать, на среднем уровне гнева. "А вот, дорогой <..>, не пускают меня, а я-то нарочно из Ленинграда приехала, письмецо вам привезла, личное-то "письмецо". Однако я обязана сказать, что дама, написавшая данное послание, – отнюдь не возлюбленная его, но друг и товарищ юности. <..> И прокуратор сказал, даже приязненно глядя на меня: "разберу", в коем явно были обертона: "помогу!" Каково?!»[254]

Сам Крыленко позже повздорил с печально известным прокурором Андреем Вышинским, был арестован и расстрелян в 1938 году.

Юдина обратилась за помощью к друзьям – Юрию Шапорину и Алексею Толстому. Они жили под Ленинградом в Детском Селе. Когда-то это место за городом полюбила аристократия, для царей там строили летние резиденции. Местечко стали называть Царским Селом, оно и после революции пользовалось популярностью среди интеллигенции. Юдина окрестила его «нашим русским Веймаром». В начале 1930-х годов Шапорин и Толстой работали над оперой «Декабристы». Двери их домов были открыты для творческих людей, там бывали сливки ленинградского творческого бомонда: Анна Ахматова, театральный режиссер Сергей Радлов, художник Кузьма Петров-Водкин и другие. Юдина играла для собравшихся гостей. Шапорин и Толстой решили познакомить ее с Алексеем Максимовичем Пешковым – Максимом Горьким.

Визит Юдиной к Горькому состоялся 18 октября 1931 года в его московском особняке на Малой Никитской улице, где среди столов, уставленных едой и напитками, мэтр устраивал приемы для московских литераторов. Угол столовой занимал рояль Бехштейн. Горький расположился в кресле: это был сигнал для начала основательной программы Юдиной – от избранных прелюдий и фуг Баха, «Аппассионаты» Бетховена до «Картинок с выставки» Мусоргского и Фантазии до мажор Шумана. Юдина вспоминала свои ощущения во время исполнения:

«Итак, я играла, сосредоточившись на исполняемой музыке, но ощущала вблизи присутствие замечательной, необычайной личности; иногда вставали перед внутренним взором иные судьбы людские, печальные, торжественные или безвестные; горные цепи и небо в звездах. А третья часть Фантазии Шумана, кстати сказать, первоначально и носила название "Звездный венец"… Но вот я кончила играть. Свершилось все положенное: аплодисменты, вздохи, все вновь набежали в зал, рукопожатия, поцелуи моих рук, благодарности, приветствия. Оживленные, искренние приглашения приезжать играть еще и еще, когда Алексей Максимович вновь вернется на родину <..> Шапорин и Толстой толковали Горькому, что "вот надо меня непременно демонстрировать за границей"».[255]

После визита Юдина отправилась «отчитаться» Павлу Флоренскому в подмосковный Сергиев Посад. «Горький плакал?» – спросил отец Павел. «Да, он плакал». – «Ну и хорошо!»[256] Мольбы самой Юдиной в сочетании с ходатайствами Пешковой и Горького достигли результата – срок Андреевой был смягчен: вместо трех лет лагерей – ссылка в Алма-Ату. Позже Наталья спросила Юдину, как ей это удалось. «… Меня взял под одну руку Шапорин, а под другую Алексей Толстой, и мы пошли к Горькому. И я играла», – отшучивалась она.[257]

Одинокая вдова Наталья Андреева была оторвана от маленьких дочерей-близнецов. Ее семья беспокоилась о том, как она выдержит тяготы долгой дороги и устройство в Алма-Ате. Посоветовавшись с отцом Павлом, Юдина решила помочь несчастной. Наталью освободили в конце октября, и она сразу же отправилась в путь; через две недели за ней последовала Юдина. Ее подготовка, как вспоминала Елена Скржинская, заключалась в том, чтобы «набить пустой картофельный мешок на два-три пуда как можно больше». Потом, когда вернулась, сказала, что такой мешок – самая удобная поклажа из всех, какие она носила на себе, тащила его, как рюкзак.[258] Накануне ее отъезда по «делу бактериологов» был арестован эпидемиолог Петр Маслаковец, отец ее любимой ученицы Аллы. Могли ли они знать, что в следующий раз увидятся в Алма-Ате! Юдина оставила Скржинскую руководить своими ленинградскими делами. Волнение долгого путешествия чувствуется в письмах Юдиной к Скржинской: «Мне не терпится увидеть Каспийское море, Аральское море, пустыни и горы». Вскоре ей «надоела русская степь – деревьев уже давно не видно. Волга была прекрасна, но из-за тумана я лишь немного ее видела». Аральское море, «сияющее вдалеке», разочаровало, оно было не таким синим, как озеро Севан. «Восточные любезности» назойливого, хотя и безобидного пьяницы-попутчика помогали отвлечься. Она считала, что за его любовными поползновениями скрывается практическая цель – «найти кого-то, кто заштопает ему носки». Юдина коротала время, заучивая Пушкина наизусть и наблюдая за попутчиками. «Пьяница в смущении ушел, а борт-механик читает роман Золя "Западня". Чета из Мурманска не прекращает объятий и поцелуев, а в семье военного есть чудесная девчушка полутора лет, которая пляшет под гармошку».[259] Но к концу пути она была уже в отчаянии от бесконечной степи и невероятной грязи в поезде.

Спустя три десятилетия Юдина вспоминала об Алма-Ате:

«Алма-Ата была не нынешняя нарядная столица с киностудией, вузами и прочими атрибутами цивилизации… Множество народу на вокзалах (проходила коллективизация), люди семьями уходили куда и как попало "раскулаченные", т. е. лишенные крова, скота, всего… Ехали на буферах, не только в теплушках, стоя. Народ лежал кой-где и просто на улицах, в дизентерии; еды почти не было, на полупустом рынке продавалась лепешка величиной с небольшое блюдечко по 5 р. штука и верблюжья колбаса, дорогая, и более ничего. Гордые цари пустыни ревели и плевались на уровне встреченной человеческой головы, плевок попадал прямиком в лицо».[260]

В зимние дни холод чередовался с оттепелью. Люди «…выходили в валенках, через плечо перекинув на веревочке сапоги, у кого, кстати сказать, таковые имелись… А у кого нет, или мерзли, или шлепали валенками по талому снегу».[261]

К приезду Юдиной Андреева уже нашла работу и убогое жилье, спала на полу. В поисках для Натальи комнаты получше Юдину в одном из дворов укусила собака. Укус был глубоким, а собака оказалась больной; через несколько дней у Юдиной воспалилась нога и начался сепсис. Юдину, в бреду и лихорадке, взяли к себе случайные добрые люди и ухаживали за ней до тех пор, пока рана не зажила. Визиты к врачам она помнила смутно: мнения местных медиков и ссыльных о лечении разделились. «Лечебные споры кончились неожиданно – уже полегчало мне малость, гляжу в окно, не верю глазам своим: идет Алла Маслаковец со своим отцом, профессором Петром Петровичем, еще с какими-то людьми. "Алла, Алла!" – Мы плачем».[262]

Юдина очень сокрушалась о том, что, вместо того чтобы помогать друзьям, сама нуждалась в помощи. Она писала Скржинской о ее хозяевах, матери и дочери: «…были располагающие к себе, но ворчливые. Пожилая женщина рассказывает мне, что у нее было 20 детей, но выжили только четверо. <..> Ночи были скучны, так как свет выключали в 8 часов. <..> Побывал там и сосланный академик, великолепный, очаровательный Евгений Викторович Тарле, приезжала к нему надолго систематически обожающая его преданная супруга Ольга Григорьевна и уезжала ненадолго обратно в Ленинград охранять дивную квартиру с видом на Неву (где по соседству, кстати сказать, жила в те годы и я) <..> Приходил к моему одру, где папа Маслаковец возвратил мне жизнь, и играл со мною в шахматы!!»[263] Прежде Тарле «в поисках вдохновения» для его монументальной биографии Наполеона любил сидеть на балконе Юдиной с видом на Неву. Для своих званых вечеров он часто «брал взаймы» букеты цветов, подаренные ей на концертах.

Убедившись в том, что у Натальи появилась компания из новых ссыльных, Юдина собралась в долгий обратный путь в Ленинград. Поезд отправился в путь в конце декабря и попал в снежный занос, его перенаправили через Душанбе в Таджикистан. Она вернулась в Ленинград под новый 1932 год и сразу с вокзала отправилась к Скржинской. Леша вспоминала: «Обратно М. В. добиралась неизвестно как, кружным путем, кажется, через Душанбе. Пришла к нам, я повела ее в ванную, и с нее посыпались вши. Я ее терла в ванной, пуд грязи сошел. Потом мы с Ириной ловили вшей в комнате, а потом они поползли из ванной, и мы их давили ночью, чтобы не заползли к соседям».[264]

Города были переполнены спасавшимися от коллективизации приезжими из сельской местности, жилья не хватало. У тех, кто по новым нормам имел избыток жилой площади, ее отбирали. Пострадали и Скржинские, и Юдина. Квартирой на Дворцовой набережной владело руководство Эрмитажа; хлипкими стенами разделили большую комнату Юдиной на несколько маленьких комнат. Юдина была в отчаянии и жаловалась Скржинской: «Филармония должна защитить, ведь пианист не может жить в 9 метрах, ибо рояль больше их, да и беззаконие было все это делать за спиной <..>, а не после письменного извещения».[265] В Алма-Ате с этим легче было справиться. Хотя за Юдиной сохранилась сильно уменьшившаяся комната на Дворцовой набережной, большую часть времени она теперь проводила в семейной квартире Скржинской на Крестовском острове.

В начале 1932 года Юдина снова оказалась в фаворе как концертирующая пианистка, несмотря на то что все еще была персоной нон грата в Ленинградской консерватории. В течение этого года она пять раз выступала в Большом зале Ленинградской филармонии с насыщенными сольными программами; кроме того, она сыграла два концерта в Ленинградской капелле. Ее репертуар охватывал произведения от Баха, популярных сонат Бетховена, Вариаций фа минор Гайдна и «Крейслерианы» Шумана до Шапорина и Метнера. 4 марта она исполнила 23-й концерт Моцарта с оркестром Ленинградской филармонии под управлением известного чешского дирижера Вацлава Талиха. Композитор и пианист Гавриил Попов вспоминал, что Юдина была настолько недовольна своим выступлением, что расплакалась: «Она была очаровательна с жемчужинами слез на широком, строгом и светлом лице».[266]

К лету 1932 года жить в Ленинграде стало «нерентабельно». В конце июля Юдина уехала в Невель и оставалась там до конца ноября. Ее отец снова женился, и хотя Юдина считала его новую супругу Цецилию Яковлевну «ангелом», ей было трудно снова окунуться в семейную жизнь. Юдину беспокоили проблемы со здоровьем: усталость, головокружения и головные боли – признаки стресса. Большой отрадой для нее была шестилетняя сводная сестра Вера, которой она читала «Книгу джунглей» Киплинга, получив прозвище от той Багира. Она помирилась с братом Борисом, у него тогда диагностировали циклотимию, или биполярное расстройство. До этого Борис четыре года отказывался видеться с сестрой. Юдина хотела помочь Борису и начала играть с ним сонаты для скрипки, чтобы поддержать его вновь вспыхнувший интерес к музыке. Единственным ее выступлением в Невеле стал импровизированный концерт в городском парке. В начале сентября Юдина обратилась за советом по поводу возможного переезда в Грузию к Шалве (Шалико) Асланишвили – бывшему студенту Щербачева в Ленинграде, ныне заведующему кафедрой теории музыки Тифлисской консерватории. Ей пришло в голову, что Борис мог бы найти там работу кинорежиссера – недавно выбранной им профессии. Юдина предположила, что могла бы работать на радио и время от времени давать концерты в Тифлисе. «Вообще, лишь бы иметь какой-нибудь официальный труд», – поясняла она.[267] Однако в глубине души Юдина опасалась перемены места и неспособности брата сосредоточиться на каком-либо одном деле. Она признавалась своему другу из Бахтинского кружка Борису (Бобе) Залесскому, что ей не нравился шум и хаос юга. Она заклинала Бобу помочь ей обосноваться в Тифлисе, а он планировал геофизическую экспедицию в район Батуми. «Мне будет легче как-то начать там жить, если будет кто-то "свой", какой-то "европеец", ибо для меня Тифлис более Азия (не будучи ею!), чем к(акая) – н(ибудь) Алма-Ата. Все чужое: мои веселые рассказы о прошлогодней поездке были именно рассказами гостя, и уже через месяц-два мне стало противно все, кроме природы».[268]

В итоге в декабре 1932 года Юдина ездила в Тифлис, где дала пять концертов. Тогда она уже обратилась с официальным заявлением в консерваторию, заявление поддержали композиторы Владимир Щербачев и Христофор Кушнарев, которых в 1930 году тоже уволили из Ленинградской консерватории и только что приняли в штат Тифлисской консерватории. Совсем недавно Юдина присутствовала на премьере Третьей симфонии Щербачева в Ленинграде, состоявшейся, несмотря на яростные нападки РАПМ. По иронии судьбы, как только ее заявление в Тифлисе было принято, она получила через Исая Браудо встречное предложение вернуться в Ленинградскую консерваторию. Юдина отвергла его: «Систематическая педагогическая работа для меня сейчас невозможна <..> Я считаю свое пребывание в консерватории биографическою ошибкой и в ближайшее время повторять этого не собираюсь».[269]

В конце декабря она написала Скржинской о своем успехе в Тифлисе:

«Занималась до последней усталости и кровавых трещин на руках. Два концерта было замечательных, два хороших, один средний. Играла массу нового, 21-ю сонату Бетховена, Чакону Баха, новые песни Шуберта, "Мимолетности" Прокофьева, разн. другие мелочи. Отношение неописуемое. 3 раза играла по "пачке" прел. и фуг из W.Kl. <..> много бытовых дел и – по необходимости – бывание у людей. Есть замечательные, напр. Ахметели – режиссер и глава национального театра, затем сотрудники музея и т. п. На сей раз почему-то поголовно признаются не только мои артистические, но и внешние качества! Это очень забавно. Вот чего не ожидала! Стоит почти все время слякоть и туман, как раз как у нас – даже дико! В домах холодно, грузинская беспечность не борется с зимой, и все, кроме того, обеднели».[270]

В начале января 1933 года Юдина вернулась в Невель через Донбасс, там ее сестра Флора работала в шахтерских поселках врачом. При пересадке в Харькове у Юдиной украли сумку с паспортом, деньгами и билетом на поезд. Вернувшись в Ленинград, она подала документы на получение нового паспорта. В декабре 1932 года был принят закон, требующий переоформления всех внутренних паспортов; эта новая система подразумевала более жесткий контроль, особенно среди сельского населения. Многие крестьяне и колхозники бежали из страны, спасаясь от коллективизации и последовавшего за ней ужасного голода. Простым жестоким решением было не выдавать им паспорта. Теперь прописка, обязательная для граждан, проживающих в крупных городах, проставлялась в паспорте. Без действующего паспорта и прописки Юдина рисковала лишиться комнаты на Дворцовой набережной.

Переоформив наконец документы, Юдина с братом сели на поезд, идущий на юг. Они миновали Дагестан, Азербайджан и 30 января 1933 года прибыли в Тифлис. Там в доме с красивой террасой и «обещанием сада весной» они нашли тихую комнату, но она была такой маленькой, что в ней можно было разместить только пианино. В качестве компенсации город предлагал прекрасную культурную жизнь. Юдина подружилась со смотрителями национальной галереи, была в восторге от великолепной постановки Сандро Ахметели шиллеровских «Разбойников». Не меньше ее поразила и внешность грузин, их изящное сложение и выразительные носы. Они казались одновременно красивыми и хрупкими, «так легки, что, кажется, унесет человека дуновением ветра».[271]

Через несколько дней после приезда Юдина дала свой первый концерт в Тифлисском оперном театре, она исполняла «Императорский» концерт Бетховена под управлением замечательного молодого грузинского дирижера Евгения Микеладзе. Он учился в Ленинграде у Малько и Гаука и теперь был директором единственного в Тифлисе симфонического оркестра (которым Юдина пренебрегала – «дрянной, как обычно»). Австрийский дирижер Фриц Штидри характеризовал Микеладзе как самого талантливого дирижера Советского Союза. Юдина тоже верила, что его творческий потенциал достигнет мирового уровня.[272] Микеладзе не дожил до этого. Как и Ахметели, он вызвал враждебность будущего начальника тайной полиции Лаврентия Берия. Микеладзе арестовали, пытали и расстреляли в 1937 году.

На своем первом сольном концерте в Тифлисской филармонии Юдина опробовала новый репертуар: «Танцы Давидсбюндлеров» Шумана, а также «Фантазию» и Сонату с траурным маршем Шопена. В последний момент она согласилась добавить «Прелюдию, хорал и фугу» Франка – «эту заезженную лошадку». Она описывала Скржинской свою консерваторскую программу: «В консерватории занимаюсь 2 раза в шестидневку с раннего утра часов до 2-х, играют они пока очень плохо, кроме одной, но стараются вовсю <..> Денег абсолютно не хватает пока на отдачу долгов или приведение себя в порядок <..> В консерватории большие вычеты и задержки <..> …да еще украли у меня 350 р. Ну, думаю, это последняя кража, потому что воровство здесь действительно виртуозное, и теперь я буду смотреть в оба!» Жизнь в Тифлисе была дорогой, и почти каждый вечер были перебои со светом. «Электричество здесь более или менее праздник, а керосин безумно трудно достать за большие деньги. Вчера удалось получить 17 фунтов по рублю, и сочли себя именинниками!!! Магазины закрываются рано, и все не было чернил и бумаги».[273]

В Тифлисе репрессии бушевали не меньше, чем в Москве и Ленинграде. До Юдиной доходили тревожные слухи об арестах и чистках в Ленинграде – имена никогда не упоминались в письмах из-за страха перед бдительным оком ГПУ. Каким-то образом она узнала, что в ночь с 25 на 26 февраля 1933 года в своей городской квартире в Москве был арестован ее духовный наставник – отец Павел Флоренский. Совсем недавно Юдина встречалась с ним во время командировки в Ленинград. Когда он возвращался в Москву, она провожала его на вокзале:

«Видимо, его необычный дух уже нечто предугадывал; будучи вообще молчалив, он на сей раз был как-то по-особому – грустно-молчалив, а я-то уж совсем присмирела… Больше Павла Александровича не провожал никто. Каждый из нас думал свою непонятную еще думу. У соседнего вагона стояли и, наблюдая меня, провожающую загадочного пассажира, <..>Александр Васильевич Гаук и Иван Иванович Соллертинский; наконец Иван Иванович не выдержал, подошел к нам и отвесил Флоренскому низкий поклон; видимо, и до его характерно-иронического духа дошла чрезвычайная значительность этого скромнейшего пассажира».[274]

Тогда она не знала о судьбе Флоренского, но опасалась худшего. Не менее тревожилась она и за своих бывших учениц Аллу Маслаковец и Анну Артоболевскую. Алла оставалась в Алма-Ате со своим ссыльным отцом до его смерти в июле 1933 года. Муж Анны, зоолог Георгий Артоболевский, был арестован в 1931 году по делу биологов и приговорен к пяти годам каторжных работ на строительстве Беломорско-Балтийского канала. Артоболевского освободили досрочно, в конце 1932 года, но потом за ним снова пришло ГПУ. Случайно он узнал об их предстоящем визите и, вместо того чтобы вернуться домой, «исчез» в провинции. Переезжая из одного города в другой, он избежал ареста. Артоболевский сменил род своих занятий, стал актером и выступал на концертах. Анна, крайне рискуя, тайно встречалась с мужем.

Приятным событием для Юдиной стала поездка в Армению с 11 по 25 апреля; она планировала обсудить приглашение преподавать в Ереванской консерватории. На обратном пути в Тифлис Юдина упала, выходя из поезда, и сломала левое плечо. «Было неописуемо больно первые дни, а сейчас, начиная с Великой Субботы, у меня, т. е. на мне лежит неподвижная крахмальная повязка весом не меньше 15-ти, 20-ти фунтов и выключившая левую руку».[275]

Выздоравливая, Юдина встретилась с Сергеем Прокофьевым во время его концертного турне по Кавказу. Впервые их пути с композитором пересеклись в Ленинграде во время его первого возвращения в Советский Союз в начале 1927 года. Она, должно быть, слышала, как он играл 19 февраля свой Второй фортепианный концерт. На концерте присутствовал Шостакович и нашел интерпретацию Прокофьева «превосходной», а произведение «совершенно замечательным».[276] Вероятно, именно тогда Юдина влюбилась в этот концерт.

Следующим вечером, 20 февраля, Прокофьева пригласили послушать молодых ленинградских композиторов в дом Владимира Щербачева. Первым играл Йозеф Шиллингер, затем Шостакович, который произвел на Сергея Сергеевича благоприятное впечатление своей Первой фортепианной сонатой. Послушав еще полдюжины композиторов, Прокофьев хоть и валился от усталости, но согласился послушать только что приехавшую Юдину, она исполняла с композитором Кушнаревым переложение в четыре руки его пассакалии и фуги для органа. К этому моменту у Прокофьева началась ужасная мигрень, и в конце выступления Кушнарева он поспешно извинился и ушел: «Но я окончательно одурел, и каждая нота впивалась в мозг огненным гвоздем. К концу вещи Кушнарева я почувствовал, что не могу принять больше ни одной ноты».[277]

Скорее всего, Юдиной не удалось побеседовать с Прокофьевым во время того ленинградского визита, но теперь, в Тифлисе, они подружились. Несомненно, она присутствовала на исполнении им Третьего концерта с Микеладзе 17 мая, которому композитор отдавал дань как «очень одаренному дирижеру». На следующий день Юдина сопровождала композитора в Тифлисскую консерваторию, где он играл свою музыку и прослушивал произведения молодых грузинских композиторов – по его мнению, всех «начинающих или ретроградных».[278] Прокофьев сообщил ей, что намерен каждый сезон играть один из своих концертов в Советском Союзе. Когда Юдина выразила горячее желание исполнить его Второй концерт, он уступил ей право сыграть его в сезоне 1933–1934 года и пообещал предоставить оркестровый материал.

К середине июня плечо Юдиной достаточно восстановилось, чтобы выступать. 22 июня на своем последнем концерте в Тифлисе она сыграла Первый концерт Чайковского под управлением Микеладзе. В середине июля она поехала в Баку, где 14 июля дала полный сольный концерт и дважды блестяще исполнила Четвертый и Пятый концерты Бетховена под управлением Лео Гинзбурга.

В Баку она тяжело заболела дизентерией и вернулась в Тифлис сильно ослабевшей. Тем не менее Юдиной удалось присутствовать на торжестве в честь сорокалетия дирижера Александра Гаука. «Здесь был Гаук, и мы его очень мило "почествовали". О делах я нарочно не говорила, чтобы прием не носил характера "подлизывания", у нас установились хорошие отношения, и это пригодится!!»[279] Это знакомство действительно оказалось полезным, когда тем же летом она собралась в Москву.

В начале августа Юдина покинула Тифлис, она возвращалась в Москву. Во время поездки по железной дороге она заболела, с поезда ее сняли с кровотечением. 8 августа Юдину госпитализировали в Бауманскую больницу Москвы, где диагностировали брюшной тиф. Вовсе не триумфальным было возвращение Юдиной в столицу – город, где ей предстояло провести многие годы своей жизни.

Предыдущая главаГлава 7 из 20Следующая глава