К книге
Играя с огнем. История Марии Юдиной, пианистки сталинской эпохи2 1919–1927 Крещение, университет, философские кружки
25%
2 1919–1927 Крещение, университет, философские кружки
5

Как часто плачем – вы и я – Над жалкой жизнию своей! О, если б знали вы, друзья, Холод и мрак грядущих дней!

Александр Блок[67]

Мы все были в какой-то степени «Летучие голландцы», мы – одна из ветвей российской интеллигенции, мы были едины в этом искании истины.

Мария Юдина[68]

В середине 1919 года Юдина вернулась в Петроград. Начался чрезвычайно насыщенный событиями одиннадцатилетний этап ее жизни. Бытие Марии как будто разделилась на три параллели. С сентября она училась дирижированию и композиции в консерватории – занятия на фортепиано были приостановлены из-за болезни рук. Она посещала курсы филологии и философии в Петроградском университете, расширяя и углубляя знания, полученные в бахтинском кружке в Невеле. Она стала членом сплоченного православного братства.

Прежде чем начать учебу в столице, Юдина приняла крещение и стала православной христианкой. 2 мая 1919 года ее крестили в Петроградской церкви Покрова Пресвятой Богородицы на Боровой улице. Таинство совершал отец Николай Чепурин. В храм пришли лишь несколько близких друзей. Лев Пумпянский, крестный отец Марии, не смог присутствовать. Накануне вечером он читал Юдиной вслух отрывки из сочинений Павла Флоренского, подготавливая ее к этому важному событию. Евгения Тиличеева, невельская подруга Юдиной, участвовала в таинстве в роли крестной матери и оставила яркое воспоминание: «Внизу, под самым куполом храма, была большая купель <..> А еще над купелью, помню, были два или три небольших окна. День <..> был пасмурный, но когда начался обряд святого крещения, тучи немного рассеялись и в те оконца упал солнечный свет. Хорошо помню, как М. В. окутало золотое сияние».[69]

Сводная сестра Марии Вера писала, что их отец был очень возмущен крещением дочери, он винил в этом Тиличееву и Пумпянского. Вера родилась в 1926 году, поэтому события, о которых она рассказывала, произошли задолго до ее рождения и стали частью семейной легенды. «При нем нельзя даже было упоминать ее (Тиличеевой) имени <..> Папа был атеист и не терпел никакой религиозности, ни православной, ни еврейской. Женихов М. В. он быстро отвадил. Пумпянского спустил с лестницы, и предполагающийся брак Маруси с ним так и не состоялся».[70] Вера писала: «Вениамин Гаврилович очень любил и ценил Марусю, несмотря на то что был обижен на нее за то, что она "связалась с попами". Называл ее "моя жемчужина". На концерты ходил, когда приезжал в Ленинград. Но тесного общения они избегали, даже когда она приезжала в Невель».[71]

Похожие наблюдения об отце Марии были и у подруги Юдиной Елены Скржинской:

«Довольно суровый был, я бы сказала, "топорный"… Он конечно, не терпел окружения М. В., особенно Евгению Оскаровну (Тиличееву), которую, как свою крестную мать, М. В. почитала до самой смерти… Помню, был случай, как он приехал и… запустил чернильницей в ее божницу… Там у нее была олеография… А к ней прислонены иконки, висели цепочки, крестики и прочая мишура. Отец, когда все это увидел, взял чернильницу – и как хватит! Осталось пятно и потеки на стене, которые, помню, она пробовала отмыть. М. В. в тот раз пришла, как увидела, что натворил отец, но ссориться с ним не стала, была очень кроткой… Они спорили при мне, но она никогда не шла на обострение».[72]

Вениамин Юдин так и не принял религиозных убеждений дочери, а Мария в его обществе мудро обходила провокационную тему. В 1920-е годы Юдина регулярно ходила в церковь. Для ее современников это не было чем-то необычным. За несколько лет до революции среди интеллигенции преобладал дух религиозного возрождения. Это было связано и с личными убеждениями, и со всеобщим ожиданием социальных и политических реформ. Поиски христианской веры обогащали внутренний мир Юдиной и одухотворяли ее игру. Спустя годы она вспоминала: «Итак, юность наша – многих, многих людей искусства, науки, практической жизни – была окрылена бескорыстием, бедностью, отдаленным гулом грохота гражданской войны в других концах нашей страны, если угодно – романтизмом <..>; в центре всех и каждого стояло искание истины… Каждый на свой лад мог повторить дивные слова Блока: "Я слышу шум переворачиваемых страниц истории"».[73]

Однако этот внезапный переход от относительного экономического благополучия к революции, неопределенности и бедности принять было трудно. Подруга Юдиной Любовь Шапорина, первая жена композитора Юрия Шапорина, много позже записала в дневнике: «У нас в Петрограде начинался голод. Теперь, пережив блокаду, я понимаю, что это был еще не настоящий голод, голод, от которого за 3 года погибло 2,5 миллиона людей. Но переход от полного изобилия, достатка к исчезновению хлеба, мяса, многого другого был тяжел, мучителен».[74]

В Невеле Юдина не чувствовала недостатка в продовольствии и топливе. Но суровая революционная обстановка в Петрограде не напугала ее:

«Мы не искали покоя, благоустройства, накопления; мы довольствовались воблой и лепешками из картофельной шелухи; веревочными туфлями, потертой одеждой. По словам Анны Ругевич (внучки Антона Рубинштейна), вставали и ложились со стихами. Мы презирали "ростки НЭПа"[75], богатых; в 21 году в Петрограде оставался один извозчик, на нем ездила одна молодая дама чрезвычайной красоты, и мы все над нею открыто смеялись».[76]

Конечно, осунувшиеся лица и расшатанные нервы большей части горожан свидетельствовали о другом. Однако оказалось, что материальные трудности были меньшим злом, чем большевистский террор. Шапорина вспоминала: «Дров в продаже не было. Все кололи свои столы и шкафы, ютились в одной комнате. Приобрести дрова было верхом блаженства <..> Электричество почти не горело, давалось, кажется, на час и на два. Если же электричество горело весь вечер и ночь, сердца обывателей сжимались в смертельном ужасе: это означало, что в квартале шли обыски».[77]

ЧК[78], грозная тайная полиция, созданная в декабре 1917 года, через несколько недель после прихода к власти большевиков, была первым из советских репрессивных органов, начавших жесточайшую борьбу с контрреволюционной деятельностью. С самого начала ЧК получила полное право произвольно арестовывать и расстреливать людей, имея самые скудные доказательства их вины. Уже с начала 1918 года стране пришлось испытать власть террора, который быстро и полностью охватил ее.

Сразу после октябрьской революции государство создало свой управленческий аппарат в виде наркоматов (народных комиссариатов), их возглавлял Совет Народных Комиссаров. Комиссариат просвещения (Наркомпрос) под руководством Анатолия Луначарского отвечал за вопросы культуры и образования, проводил прогрессивную политику, просвещая пролетариат и проводя социальные реформы. Старые уважаемые университеты Москвы и Петрограда не скрывали своей враждебности новому режиму. Наркомпрос приказал, чтобы университеты продолжали работать, несмотря на холод и голод.[79] Но в 1920–1921 годах Петроградский университет практически прекратил свою деятельность, лишившись и преподавателей, и студентов. Ольга Фрейденберг, студентка классического отделения, писала двоюродному брату Борису Пастернаку 25 мая 1921 года: «Петербург прекрасен в заброшенности, с пустыми своими улицами, с травой и полевыми цветами по бокам тротуаров. Длительные несчастья сделали меня оптимистом. Как странно, что запустение родит приволье, из которого пробиваются цветы».[80]

Похожую картину нарисовала в своих записях и Анна Ахматова: «Все старые петербургские вывески были еще на своих местах, но за ними, кроме пыли, мрака и зияющей пустоты, ничего не было. Сыпняк, голод, расстрелы, темнота в квартирах, сырые дрова, опухшие до неузнаваемости люди. В Гостином дворе[81] можно было собрать большой букет полевых цветов <..> Город не просто изменился, а решительно превратился в свою противоположность. Но стихи любили (главным образом молодежь) почти так же, как сейчас».[82] Такая преданность искусству в годы бедствий была феноменом. Люди все равно жили страстными увлечениями, будь то поэзия, музыка, построение нового общественного порядка или защита религиозных убеждений.

Петроградская консерватория продолжала работать в холодные и голодные годы гражданской войны, во многом благодаря решительной самоотверженности ее директора Александра Глазунова. Прежде крепкий и грузный, Глазунов настолько похудел, что одежда висела на нем, как на пугале. Профессура перебралась из Петрограда в Киев, Тифлис (Тбилиси), Коктебель и Витебск, где еды и топлива было больше. К концу 1918 года любимый педагог Юдиной Николай Черепнин отправился в Грузию и стал директором Тбилисской консерватории. Он работал там до прихода большевиков в 1921 году, потом покинул страну и поселился в Париже.

На посту профессора дирижирования Черепнина сменил Эмиль Купер. Он был известен как оперный дирижер и прославился интерпретациями цикла Вагнера «Кольцо нибелунга» в Мариинском театре. Не меньшее признание получило его исполнение «Сказания о невидимом граде Китеже» Римского-Корсакова. В 1918 году Луначарский назначил Купера главным дирижером и директором бывшего Императорского театра, так временно назывался Мариинский театр. В 1921 году театр получил новое имя – неблагозвучную аббревиатуру ГАТОБ (Государственный академический театр оперы и балета).

Для Юдиной Купер был фигурой легендарной. Еще студенткой она посещала репетиции его постановок Вагнера и «Китежа», где выступал самый известный тенор России Иван Васильевич Ершов. «Боже, что это был за Гришка Кутерьма[83], что за Зигмунд!» – писала Юдина о Ершове. – Он весь был живое воплощение Искусства <..> Без лишних слов, напыщенных фраз, поучений – он был жрец, жрец в основном дионисической Стихии, но – и аполлинического Разума…»[84]

В 1921 году Купера назначили художественным руководителем Петроградской (позже Ленинградской) филармонии, он же стал главным дирижером Петроградского филармонического оркестра, воссозданного из прежнего состава. Купер относился к своим музыкантам как к детям и щедро помогал им материально в этот трудный период. Тем не менее, несмотря на связь с новыми советскими музыкальными учреждениями, Купер в 1924 году эмигрировал из Советского Союза и оказался в Нью-Йорке, где стал штатным дирижером Метрополитен-опера.

Купер был настолько впечатлен игрой молодой Юдиной, что назначил ее солировать в «Императорском» концерте Бетховена на открытии Петроградской филармонии 10 августа 1921 года, всего через несколько недель после того, как она закончила учебу. Концерт состоялся в белоколонном зале бывшего Дворянского собрания, где сверкали восемь огромных люстр. Юдиной это событие запомнилось по другой причине: «Я, грешная, была призвана Купером на открытии играть 5-й концерт Бетховена, но мне не следовало играть в сей день… То был день смерти Александра Б[85]. Помню, Эмиль Альбертович объявил нам скорбную весть, оркестру и мне, а я – солист – уже сидела у раскрытого инструмента; оркестр настроился… Все встали, почти все плакали… Потом началась репетиция. Следовало отменить, перенести и репетицию, и концерт… Но увы… Не хватало понимания масштаба, историчности, невознаградимости сего события».[86]

Великий поэт-символист Александр Блок получил признание в 1900-х годах. В октябре 1917 года он принял большевистский переворот, но очень скоро утратил иллюзии относительно благ революции. Он был в растерянности, чувствовал, что больше не сможет писать стихи: «Все звуки прекратились. Разве ты не слышишь, что звуков больше нет?» – вопрошал он писателя Корнея Чуковского. В 1921 году Блок смертельно заболел и умер в возрасте сорока лет.

Реакцию всех образованных людей, узнавших о смерти Блока, хорошо описала двадцатилетняя писательница Нина Берберова: «Чувство внезапного и острого сиротства, которое я никогда больше не испытала в жизни, охватило меня».[87] 10 августа на похоронах присутствовали более 500 человек. Писатели Андрей Белый, Владимир Пяст, Евгений Замятин высоко несли гроб Блока над головами скорбящих. Берберова писала: «Наверное, не было в этой толпе человека, который бы не подумал – хоть на одно мгновение, – что умер не только Блок, что умер город этот, что кончается его особая власть над людьми и над историей целого города, завершается круг российских судеб, останавливается эпоха, чтобы повернуть и помчаться к иным срокам».[88]

Смерть Блока стала страшным ударом для русской интеллигенции, но худшее было впереди. 3 августа за контрреволюционную деятельность ЧК арестовала одного из основателей акмеистского движения – тридцатипятилетнего поэта Николая Гумилева, первого мужа Анны Ахматовой. Гумилева обвинили в участии в монархическом, так называемом Таганцевском заговоре. 26 августа 1921 года он и еще шестьдесят человек были расстреляны. Это произошло незадолго до того, как Максим Горький предъявил помилование, которого он якобы добился от Ленина. Уже в 1922 году признали, что Гумилева и его соратников казнили по сфабрикованным обвинениям.

То, что последовало потом – массовые депортации, изгнание интеллигенции и начало плановых репрессий, – было логическим следствием тех августовских событий. Многие из интеллектуальных и религиозных деятелей страны, с которыми общалась Юдина, теперь оказались перед жестким выбором: эмигрировать – покинуть культуру предков, родной язык, семью и друзей – либо остаться в Советской России, рискуя быть казненным, оказаться в тюрьме, лагере или в ссылке в суровой Сибири.

Юдина тоже получила предложение покинуть Россию – от скрипача и композитора Иосифа Ахрона, ученика Леопольда Ауэра. Впервые она услышала его выступление с оркестром под управлением Черепнина на баховском цикле, организованном Петроградской консерваторией в 1917 году. Юдина была впечатлена игрой Ахрона на скрипке и еще более восхищена его «необычайными, новаторскими композициями, тесно связанными по стилю с циклом Малера Des Knaben Wunderhorn ("Волшебный рог мальчика")».[89] Интерпретация Ахроном скрипичных концертов Баха вдохновила Юдину написать ему благодарственное письмо. Он ответил, что просит ее эмигрировать вместе с ним. «Я страшно рассердилась: ни Россию покидать не собиралась, ни "уезжать вместе!" с человеком, не попросившим моей руки!.. Нравы у нас тогда были строгие…»[90]

Да, Юдина не собиралась покидать страну. Она разделяла чувства Анны Ахматовой, выраженные в строках: «Но вечно жалок мне изгнанник,/Как заключенный, как больной./Темна твоя дорога, странник,/Полынью пахнет хлеб чужой».[91] Юдина не меньше Ахматовой не желала вкушать чужой хлеб, даже когда своего, отечественного хлеба было крайне мало. Тот, кто пережил хаос гражданской войны и террора, привык к лишениям.

Своеобразной компенсацией для Юдиной стала прогрессивная большевистская политика в области женского образования. Теперь женщины наравне с мужчинами получили доступ к университетскому образованию, право на свободный гражданский брак, развод по требованию, легализацию абортов и так называемую социализацию домашнего труда. В последние десятилетия перед революцией высшее образование для женщин было доступно только в частном порядке – в Петербурге-Петрограде на курсах Бехтерева, Лесгафта и знаменитых престижных Бестужевских курсах, где в исключительных случаях женщины могли получить университетскую степень.

Так, в 1919–20 учебном году Юдина оказалась одной из первых женщин, поступивших в Петроградский университет. Экстерном она посещала лекции на факультете классической филологии, руководителем которого был выдающийся профессор Фаддей Францевич Зелинский, а также курсы Николая Лосского по философии Иоганна Фихте и лекции Зелинского по эллинизму. Александр Блок хвалил Зелинского как лучшего профессора университета, а Михаил Бахтин признавал, что из всех учителей, которые у него когда-либо были, Зелинский больше всего соответствовал этой роли. Влияние Зелинского на Бахтина очевидно в отношении последнего к массовой культуре как к мощной воодушевляющей силе и к диалогу – как к философскому средству выражения.

Юдина живо вспоминала, что ее преподаватели из Петроградского университета подвергались идеологическому давлению. «Высился среди нас Фаддей Францевич Зелинский, наш мэтр классической филологии; он ведь не покинул Россию намеренно. Университет опустевал, Зелинский был родом поляк, вот и уехал в Польшу; таковы были и некоторые другие наши учителя университета; они учили до последнего, до последнего часа и мгновения, пока не упразднили их предмет или их самих <..>Да ведь и кусок хлеба, самого жесткого хотя бы, надобен был каждому и каждой семье».[92]

Несмотря на международную известность Зелинского, конфликт с властями вынудил его в 1920 году покинуть Петроград и отправиться в родную Польшу. Его уход усилил растущее недоверие власти к престижным университетам Петрограда и Москвы. В условиях взаимной неприязни большевики занижали их авторитет, отдавая предпочтение новым пролетарским и провинциальным университетам. Основание рабочих факультетов (рабфаков) в 1922 году совпало с жестокой чисткой «старого класса» профессоров и студентов. Те преподаватели, которые сопротивлялись «пролетаризации» студенчества в связи со снижением академических стандартов, были заклеймены как нелояльные по отношению к Советской власти.

В следующем учебном году (1920–1921) Юдина оставила изучение философии и филологии и поступила на исторический факультет Петроградского университета, где предпочтение отдавалось исследованию Средневековья. Факультет возглавлял Иван Гревс, учитель целого поколения блестящих умов, в том числе историка Ольги Добиаш-Рождественской, философа и историка Льва Карсавина; всех их Юдина знала и глубоко уважала. Преподаватель эллинистической религии Иван Иванович Толстой представлял гуманитарные науки как некое «…"буйство" познания (при чеканной, сдержанной форме, при подчеркнутой аскетической прозрачности поведения и слова лектора, едва ли не "сухости" стиля) <..> И на этих занятиях нас тоже было мало; сидела на них, в упор глядя на Ивана Ивановича громадными хрустально-дымчатыми очами гениальная женщина, Ольга Михайловна Фрейденберг, сама – миф, сама – сивилла, сама – философ, двоюродная сестра Пастернака».[93] Эти строки были написаны примерно через пятнадцать лет после смерти Фрейденберг. Юдина сокрушалась: «Непонятая, неразгаданная, неузнанная… философ и филолог-классик».[94]

Пожалуй, самым выдающимся петроградским профессором истории был Лев Карсавин, проявляющий глубочайший интерес к познанию истории, духовной философии и метафизике. Действительно, Карсавин начал с изучения философии, но, по указанию профессора Гревса, переключился на средневековую историю, сосредоточившись на переходном периоде между поздними римлянами и Средневековьем. Личность Карсавина, спокойная и притягательная, производила особое впечатление на его учеников. В 1916 году он страстно увлекся двадцатилетней студенткой Бестужевских курсов Еленой Чеславовной Скржинской (друзья называли ее попросту Чеславна). То, что он превратил свой любовный роман в некий литературный жанр, соотносилось с его представлением о многообразии форм философской и духовной жизни. Биограф Карсавина Доминик Рубен писала: «Чеславна Скржинская была хорошенькой и нежной девушкой из аристократической семьи <..> Восходящая звезда на историческом отделении, впоследствии она стала одним из ведущих медиевистов Советской России».[95] Слухи распространились быстро. Еще до того, как роман расцвел, Карсавин был замечен «…мчащимся по широкому университетскому коридору на дамском велосипеде, который, по слухам, принадлежал некой поклоннице и музе».[96] Карсавин и не скрывал своего увлечения.

Скржинской было суждено стать ближайшей подругой и наперсницей Юдиной на всю жизнь. Любовь к музыке послужила их сближению в той же мере, что и страсть к истории. Чеславна с детства училась игре на фортепиано, и в 1925 году Юдина приняла ее в свои ученицы. Скржинская вспоминала первую встречу с Юдиной в 1921 году на одном из семинаров Льва Карсавина: «М. В. сидела чуть в стороне, у стены, очень внимательно слушала, не выступала… Прическа волнистая, выдававшая в ней еврейку… Встречала ее и потом на семинарах и лекциях, а однажды, проходя по Дворцовой набережной, я поздоровалась с ней… вроде бы знаем друг друга… Потом рискнула просто пойти к ней. Очень волновалась, когда звонила в ее дверь, но она приняла меня очень хорошо…»[97]

Это мнение о Юдиной, «любительнице», слишком застенчивой, чтобы открыть рот на занятиях или семинарах, подтверждали и другие студенты, в том числе сестра Скржинской Ирина: «В семинарах Льва Платоновича Карсавина Маруся мало занималась. Она была новичок, поэтому вела себя робко <..> Лев Платонович сыграл трагическую роль в жизни Леши (Скрижинской). Они любили друг друга, но он не смог пожертвовать семьей, хотя там знали об их любви».[98]

В книге «Noctes petropolitanae», вышедшей в 1922 году, во время его изгнания из России, Карсавин описал свой роман с известной долей самоиронии. Ирина отмечала: «Все это так и было, мы в этом участвовали. Он в предисловии пародирует и высмеивает сам себя, все то, что будет в следующих главах».[99] Харизматичный Карсавин произвел на Юдину глубокое впечатление: «Кто слыхал лекции Карсавина, занимался в его семинарах, беседовал с ним – тот навеки с ним связан. В нем был силен дух сомнения, дух сарказма, дух "совопросника века сего", но что было за всем этим сложным, угловатым, как бы "еретическим"?»[100] Хотя Юдина недолго училась у Карсавина, волею судеб ей предстояло сохранить связь с ним и его семьей на протяжении всей жизни.

Юдина вернулась к занятиям на фортепиано в консерватории осенью 1920 года, планируя окончить ее следующим летом. В тот момент она продолжала учиться в университете, хотя был очевиден приоритет музыкального образования. К зиме эта двойная нагрузка оказалась для Марии невыносимой, она призналась своему профессору филологии Виктору Жирмунскому: «С глубоким сожалением и еще большим стыдом принуждена сообщить Вам о том, что чрезвычайные обстоятельства заставляют меня уйти из Вашего семинара <..> Вы, без сомнения, уже смогли убедиться в том, что ввиду моего дилетантства моя работа не могла представить собою никакого научного интереса <..> Я просто не рассчитала своих сил: работать одновременно в 2-х областях, по-видимому, все же невозможно с равной энергией…»[101]

На выпускном вечере (см. главу 3) было объявлено, что Юдина зачислена в преподавательский состав Петроградской консерватории. Сразу после этого началась ее блестящая концертная жизнь. При этом она находила время для университетских курсов, иногда пела в церковном хоре, участвуя таким образом в церковной жизни. В консерватории она взяла за правило никогда не говорить со студентами о религии, если только не узнавала, что кто-то из них исповедует православие. Не афишируя свою веру, Юдина не скрывала своих взглядов, даже тогда, когда заполняла обязательную анкету для Ленинградской консерватории в 1925 году. В ответ на вопрос, принадлежит ли она к политической партии, она написала: «Партия слишком серьезная вещь, чтобы ей можно было только сочувствовать, – нужно содействие <..> Во многом соглашаясь с РКП, не могу ей принадлежать вследствие своих идеалистических и религиозных воззрений».[102]

Юдина с сожалением признавалась:

«Ученый, увы, из меня не получился, музыка меня очень отвлекала, но я счастлива тем, что в меня крепко были вложены некие основы интеллектуального и этического бытия вообще <..> Я получила некие "ключи" к гуманитарному познанию вообще, необозримое поле мышления в целом, из коего могу черпать до гробовой доски… О, что это были за люди – и учителя, и ученики!.. То был поистине "цвет человечества"! Бескорыстие, трудолюбие, ответственность, активная доброта, сила мысли… О карьере не помышлял никто, все были подлинными, из чистого металла, без "поделок"».[103]

Позже Юдина с ностальгией напишет о духе дореволюционного Санкт-Петербурга: «Нередко стояли мы после той или иной лекции, того или иного семинара у Дворцового моста или у сфинксов на Университетской набережной, где вся и все было окутано тихо шелестящей сеткой осеннего дождя; бесшумно проплывали полупустые корабли; мы все были в какой-то степени "летучими голландцами"; мы – одна из ветвей российской интеллигенции, при всем различии характеров, устремлений, путей, – мы были едины в этом искании истины…»[104]

Юдина действительно нашла друзей на всю жизнь в кругах литературной и гуманитарной интеллигенции. Многие, как и она, были членами религиозно-философских кружков «Вольфила» и «Воскресение»[105] и также принадлежали к православной церкви. Церковь парадоксальным образом переживала своего рода возрождение после революции, наконец вырвавшись из-под двухвекового светского контроля, установленного Петром Великим после упразднения патриархата. Лишь в последние десятилетия девятнадцатого века независимость церкви от государства стала актуальной проблемой. С отречением царя Николая II после февральской революции и прихода к власти большевиков в октябре 1917 года церковь получила автономию, хотя и недолгую. В ноябре 1917 года митрополит Московский Тихон (Беллавин) был избран патриархом Русской Православной Церкви – впервые почти за два века.

23 января 1918 года Ленин издал декрет об отделении церкви от государства и школы от церкви, одновременно проводя политику «воинствующего атеизма», которая угрожала всем конфессиям и лишала церковь ее институционных прав. С 1920 года начался период гонений и мученичества; тысячи храмов снесли, большинство монастырей закрыли, а в 1923 году в большом укрепленном Соловецком монастыре, известном как Соловки, был создан первый исправительно-трудовой лагерь. Конфликт стал неизбежен, когда патриарх Тихон осудил убийство царя и его семьи 17 июля 1918 года и зверства, совершенные новым режимом против служителей церкви.

Однако большевистская политика угнетения только стимулировала возрождение интереса к православной церкви. Ученый и знаток русской культуры Дмитрий Лихачев вспоминал: «Почти одновременно с Октябрьским переворотом начались гонения на церковь. Эти гонения были настолько невыносимы для любого русского, что многие неверующие начали посещать церковь, психологически отделяясь от гонителей».[106] Во всем этом Юдина видела правильную оценку Михаилом Бахтиным человеческой потребности в религии как высшей цели: «Вне бога, вне доверия к абсолютной другости невозможно самоосознание и самовысказывание, и не потому, конечно, что они были бы практически бессмысленны, но доверие к богу – имманентный конститутивный фактор».[107] Она считала, что крещение налагает обязанность защищать принципы православной церкви. Такая самоотверженность сочеталась с поисками интеллигенцией системы универсальных убеждений, включающей религиозные, философские и социальные идеалы.

Уже с начала века дискуссионные кружки объединяли единомышленников. Лихачев замечал: «Русская культура "серебряного века" рождалась в разговорах, беседах – откровенных, свободных, вскрывавших заветные мысли. В беседах этих, в которых по каким-то особым законам духа должно было быть не меньше трех собеседников, рождались новые мысли, новые "откровения" <..> Отнюдь не случайно с 1928 г., с приходом к власти Сталина и его диктатуры над умами и душами, начались гонения именно на кружки интеллигенции, на их встречи и на их беседы».[108]

Духовно-философские кружки продолжали возникать и после 1917 года, хотя и существовали недолго. В порядке исключения кружок «Воскресение» продолжал существовать до 1928 года. Его корни лежат в знаменитом Петербургском религиозно-философском обществе, основанном в 1907 году духовными мыслителями Николаем Бердяевым, Сергеем Булгаковым и Николаем Лосским. Позже наиболее видными его членами стали символисты Дмитрий Мережковский, его жена Зинаида Гиппиус, философ Александр Мейер. Марксист, с начала 1900-х годов активно занимавшийся радикальной политикой и неоднократно подвергавшийся арестам, Мейер развил свои взгляды на философию, все больше интересуясь религией в ее более широком, неклерикальном смысле.

Из-за расхождения интересов Мережковского и Мейера религиозно-философское общество не пережило революцию. Вместо него возникли другие кружки (в том числе «Братство святой Софии – Премудрости Божией»), целью которых было углубленное изучение и обсуждение Евангелия. В его состав входили философ Николай Лосский, Михаил Бахтин и его последователи, историки Гревс и Карсавин. Другим таким кружком стало «Братство преподобного Серафима Саровского» (названное в честь недавно канонизированного русского святого), с которым также некоторое время был связан Бахтин. Юдина к этому кружку относилась несколько скептически.

Как только большевики закрывали один кружок, на его месте возникали другие. Когда закрыли Православную духовную академию, ее фактически заменил Институт богословия, первоначально возглавляемый митрополитом Вениамином (Казанским). После казни Казанского в 1922 году институт возглавил Лев Карсавин, арестованный и депортированный через несколько месяцев. Юдина несколько лет посещала Высшие богословские курсы института и дирижировала его хором вплоть до его закрытия в 1928 году. Эти кружки взаимодействовали, и члены их переходили из одного в другой, посещая лекции и участвуя в дискуссиях. К любой независимой инициативе власти относились с большим подозрением. Требовалось немало усилий, чтобы организовать кружок и поддерживать его активность, хотя, по воспоминаниям Лихачева, на самом деле нужно было только помещение для проведения лекций или дискуссий: «Дело ведь не ограничивалось слушанием лекций и участием в занятиях. Бесконечные и очень свободные разговоры в длинном университетском коридоре. Хождение на диспуты и лекции (в городе была тьма-тьмущая различных лекториев и мест встреч – начиная от "Вольфилы" на Фонтанке, зала Тенишевой (будущий ТЮЗ), Дома печати и Дома искусств и кончая небольшим залом в стиле модерн на самом верху Дома книги)».[109]

Юдина и другие члены бахтинского кружка поддерживали кружки «Вольфила» и «Воскресение». Первый был основан в начале 1919 года по инициативе эсера Р. Иванова-Разумника и писателя Андрея Белого. Целью «Вольфилы» было обсуждение философских вопросов, культурная деятельность, изучение культурного наследия; религиозные убеждения не были обязательным условием для вступления в него. Заседания привлекли высшую творческую плеяду: поэт Блок, театральный режиссер Всеволод Мейерхольд, философы Лосский и Мейер, историк Карсавин и художник Кузьма Петров-Водкин. Читать лекции приглашали людей, не являющихся членами организации, в том числе писателей Михаила Зощенко и Евгения Замятина. Юдина активно участвовала в этих непринужденных беседах. Для обсуждений более узких тем из подразделений «Вольфилы» были сформированы «младшие» кружки.

К моменту закрытия «Вольфилы» в 1923 году почти все ее члены присоединились к «Воскресению», основанному в 1917 году по инициативе Мейера и его гражданской жены, художницы и архитектора Ксении Половцевой, которые стали друзьями Юдиной на всю жизнь. «Воскресение» (с двойным значением, заложенным в его название – как день недели и как воскресение из мертвых) определялось как религиозно-философское общество. Лихачев вспоминал, что первоначально участники собирались по вторникам, затем встречи были перенесены на воскресенье, что соответствовало названию общества. Этот кружок способствовал синтезу христианства и социализма, где была уместна концепция «воскресения» как интеллектуального возрождения. Мейер и Половцева говорили о необходимости связать коммунизм и Христа, опираясь, в частности, на идею поэмы «Двенадцать» Блока (1918). Для других участников «Воскресение» стало более сдержанной площадкой для обсуждения христианских идей. Многие выражали солидарность целям, но не методам большевиков. Философ Георгий Федотов провозглашал в первоначальном уставе группы: «Мы признаем истину и справедливость социализма, но ищем для него некую духовную основу».

В 1918 году Юдину привела в «Воскресение» ее крестная мать Евгения Тиличеева. Другие члены кружка стали верными друзьями Марии: историк и знаток Петербурга Николай Анциферов, востоковед Нина Пигулевская (родом из Невеля), а также студенты, изучающие средневековую историю, Всеволод Бахтин (не родственник Михаила Бахтина) и его жена Евгения. Активными членами кружка были также преподаватели Юдиной Иван Гревс и Ольга Добиаш-Рождественская.

Впечатленная эрудиций харизматичного Мейера, Юдина сделалась его поклонницей. Лихачев познакомился с Мейером после своего ареста, весной 1929 года: «Весной 1929 г. на Соловках появились Александр Александрович Мейер и Ксения Анатолиевна Половцева. У А. А. Мейера был десятилетний срок – самый высокий по тем временам, но которым "милостиво" заменили ему приговор к расстрелу, учтя его "революционное прошлое" (тогда это еще учитывалось) <..> Это был очень необычный человек, он никогда не уставал думать, в каких бы условиях он ни находился, и старался все осмыслить философски».[110] Лихачев назвал его своим новым наставником: «Для меня разговоры с Мейером <..> и всей окружавшей его соловецкой интеллигенцией были вторым (но первым по значению) университетом».[111]

Собрания «Воскресения» первоначально проводили в помещении «Вольфилы», присутствовало до 150 человек. Но вскоре кружок смог работать только в домашних условиях, обычно в квартирах кого-то из участников. С 1924 года из соображений предосторожности было решено не собираться вместе, а разделиться на более мелкие группы. Таким образом, «Воскресение» стало «зонтичной» организацией для множества кружков, разделенных по темам и собирающихся в разные дни недели. Юдина и Пумпянский посещали «Вторничный кружок» под руководством Георгия Федотова – группу, изучавшую «переоценку ценностей». Если в середине 1920-х годов существование кружка свободомыслящих людей еще было возможно, то насильственное закрытие «Воскресения» стало лишь вопросом времени. Так случилось, что из-за незначительного разногласия Юдина прекратила посещать кружок в конце 1928 года, всего за несколько недель до его расформирования и через несколько дней после первых арестов его членов. Еще более удивительным было то, как долго «Воскресению» удавалось существовать, учитывая его открытую религиозную тематику в то время, когда религия подвергалась все большим нападкам.

С возвращением Бахтина в Ленинград в 1924 году его кружок был воссоздан. Заседания обычно проходили в квартире Юдиной на Дворцовой набережной (в то время набережная Десятого января). Квартира на первом этаже была идеальной для занятий, поскольку в ней была огромная комната и балкон. Судя по сохранившимся пригласительным письмам Юдиной для участников, становится ясно, что беседы и лекции носили импровизированный, спонтанный характер, в то время как гости подбирались с большой тщательностью, что было необходимой мерой предосторожности. Вот типичное письмо от июля 1924 года музыковеду Андрею Римскому-Корсакову, сыну знаменитого Николая и мужу подруги Юдиной Юлии Вейсберг: «Глубокоуважаемый Андрей Николаевич – если Вы свободны и если это Вас интересует, – сегодня у меня в 8 ч. вечера (Дворцовая, 30, кв. 7) доклад некоего недавно сюда приехавшего философа М. М. Бахтина ("Проблема формы, содержания и матерьяла художественного творчества" – это отчасти философское возражение на формальный метод)».[112] Следующая лекция Бахтина в ее квартире будет адресована «очень близкому кругу людей». Эти мероприятия, целью которых был в том числе сбор средств на благотворительные нужды, посещали многие. Пумпянский вспоминал первый цикл петроградских лекций Бахтина «Герой и автор в художественном творчестве». В нем Бахтин опровергал формалистские методы с философской точки зрения. В целом он весьма высокомерно относился к поверхностности формалистского философского мышления, но хотел исследовать эти теории в лингвистике и автономной функции литературных приемов.

В течение следующих двух лет Юдина рассылала аналогичные приглашения на лекции Бахтина и Пумпянского на самые разные философские и литературные темы. Вечера также посвящали конкретному писателю. Вот, например, она пишет своей подруге, филологу Евлалии Казанович, извиняясь за сделанное в последнюю минуту приглашение почтить память поэта Валерия Брюсова: «Я сама узнала об этом только вчера, так как заседание было перенесено из другого места ко мне. Будут выступать Бахтин и Пумпянский, а может быть, и другие».[113]

Еще одним литератором, удостоенным такой чести, был Вячеслав Иванов. Блестящая лекция Бахтина о его творчестве охватила «всю целостность культуры»[114], как выразился один из восхищенных слушателей. В ноябре и декабре 1926 года Юдина провела два вечера, посвященные ныне живущим поэтам: первый – Константину Вагинову, второй – «деревенскому, архаичному» поэту Николаю Клюеву. Целью второй встречи был сбор денег для обедневшего писателя, не имевшего никаких средств к существованию. Короткие послания Юдиной указывают на темы, над которыми в то время работал Бахтин: Достоевский, дискурс и диалог, полифония идей, а также его неоднозначные отношения с формалистами. Большинство этих тем было связано с его главным трудом тех лет «Проблемы поэтики Достоевского», опубликованным в 1929 году.

В кружок Бахтина также вступили новые участники: биолог Иван Канаев и геолог-нефтяник Борис Залесский, которые также стали друзьями Юдиной и Бахтина на всю жизнь. У кружка никогда не было фиксированной программы, это была обособленная группа друзей, в которой доминировала спокойная харизматическая личность Бахтина. Кружок повторно открылся восемью лекциями по «Критике способности суждения» Канта, прочитанными самим Бахтиным – его блеск и эрудиция вновь ошеломили слушателей. В кружке также рассматривались современные проблемы, в том числе исследования психоанализа (в частности, Фрейда и Отто Ранка), продвигаемые филологом, одним из основателей группы, Валентином Волошиновым, который специализировался на социальных аспектах марксистской теории. Во второй половине 1920-х годов Волошинов опубликовал книгу «Фрейдизм – марксистская критика», которая с некоторой вероятностью была написана в соавторстве с Бахтиным или даже была полностью сочинена им.

В 1926 году Пумпянский писал невельскому философу Матвею Кагану, живущему тогда в Москве:

«Вас очень не хватает здесь на протяжении всех этих лет, но особенно в этом году, когда мы упорно изучаем богословие. Круг наших нынешних друзей остался прежним: М. В. Юдина, Мих. Мих. Бахтин, Мих. Изр. Тубянский и я. Поверьте, мы не раз восклицали: "Как жаль, что Матвея Исаевича здесь нет, он помог бы нам разобраться!" <..> После ночных дискуссий мы вновь переживаем воспоминания о тех чудесных невельских временах – "Дорогие дамы, уважаемые господа. Дорогой Михаил Михайлович", – фраза, которую любит вспоминать Мария Вениаминовна».[115]

Несмотря на добрые отношения, Пумпянский с Юдиной незадолго до этого сильно поссорились. Свое возмущение она выразила в письме другу Евлалии Казанович: «Прошу Вас никогда не упоминать моего имени при Пумпянском – все меняется. Я презираю этого субъекта до последней степени!»[116] Пумпянский не пользовался популярностью у ее друзей; в частности, Скржинская невзлюбила его уже в начале 1920-х годов и прозвала его «Пумпа». К концу 1920-х годов, как и Волошинов, Пумпянский увлекся марксизмом. Вероятно, это обеспечило его выживание и позволило преподавать в Ленинградской консерватории в начале 1930-х годов, но вряд ли вызвало уважение Юдиной или других членов кружка Бахтина. Его блестящий ученик из Витебска Иван Соллертинский также не отвергал марксистскую теорию. Возможно, это укрепило его статус в общественной жизни Ленинграда.

Пумпянский действительно был фигурой необычной и колоритной. Биографы Бахтина, Катерина Кларк и Майкл Холквист, описывают «…его заношенный, плохо сидящий мундир, который придавал ему вид раннецветущего сержанта Пеппера».[117] Он был прообразом Тептелкина, главного героя романа 1927 года «Козлиная песнь»[118] Константина Вагинова, участника ленинградской абсурдистской группы ОБЭРИУ[119]. В романе Вагинов высмеивает группу петербургских дореволюционных интеллектуалов, не способных адаптироваться к новому советскому обществу. Живущие в башне из слоновой кости, они становятся ни на что не годными и отрезанными от мира. Тептелкин – загадочное существо, окруженное сатирами и нимфами, которого часто видели несущим чайник с кипятком из общей столовой. «В семь часов вечера Тептелкин вернулся с кипятком в свою комнату и углубился в бессмысленнейшее и ненужнейшее занятие. Он писал трактат о каком-то неизвестном поэте, чтоб прочесть его кружку засыпающих дам и восхищающихся юношей».[120] В книге иронично и беззлобно живописуются образы Бахтина, Юдиной и других участников группы; однако основная идея романа провозглашает, что такие живые, пытливые умы в рамках новой советской системы обречены.

Процесс искоренения независимой мысли начался еще в 1922 году, когда большевистское государство переключило свое внимание с гражданских волнений на устранение оппозиции. Ленин считал, что свободомыслящая интеллигенция является потенциальным противником, и лично составил список из 220 «нежелательных элементов» для выдворения из страны на так называемом философском пароходе (на самом деле для депортации было предоставлено несколько пассажирских судов). До этого первые показательные процессы были направлены против духовенства и эсеров – бывших соратников Ленина, которых он теперь безжалостно громил. Осенью 1922 года около пятидесяти крупнейших мыслителей России были арестованы и высланы вместе с семьями. Среди отправленных из Петрограда в ссылку были выдающиеся философы и ученые: Николай Бердяев, Семен Франк, Николай Лосский, Лев Карсавин. В 1917 году Франк провидчески говорил о том, что ему суждено жить в вакууме: «. Родины больше нет. Мы не нужны Западу – как не нужны и России, потому что ее больше не существует».[121]

Положение православной церкви было еще более тяжелым. В апреле 1922 года патриарха Тихона отправили под домашний арест в Донской монастырь в Москве. Партийные власти рекомендовали показательный суд и смертный приговор, но опасались за возможный международный резонанс. Как первый православный епископ, работавший в Северной Америке в начале 1900-х годов, Тихон был почетным американским гражданином. Власти освободили его в июне 1923 года, но жил он под домашним арестом. Тихон был лишен полномочий патриарха в пользу «Живой Церкви», созданной так называемым обновленческим движением. Теперь это название использовали в качестве лозунга фиктивного учреждения на службе большевиков; филигранно организованное проникновение ЧК в ее структуры было цинично рассчитано на то, чтобы подорвать искреннее стремление обновленцев к прогрессивным реформам.

В то время как арест Тихона был по большому счету щадящим, печально известный петроградский процесс 1922 года стал беспрецедентной пародией на правосудие. Митрополит Петроградский Вениамин (Казанский) был арестован 1 июня и предан суду – как и восемьдесят пять других обвиняемых – якобы за сопротивление конфискации церковных ценностей в ходе государственной кампании по борьбе с голодом. В отличие от патриарха Тихона, Вениамин разрешил пожертвование церковных ценностей. Но прокурор Петр Красников обвинял его в проведении «контрреволюционной политики под прикрытием церкви». Последовавшее судебное заседание по иронии судьбы произошло в зале Петроградской филармонии, где всего десятью месяцами ранее Юдина дала премьерный концерт. Вместе с прихожанами она шесть недель следила за судебным процессом и не переставала восхищаться спокойным достоинством митрополита. 5 июля вместе с девятью другими обвиняемыми он был признан виновным и приговорен к смертной казни. Глубоко потрясенная, Юдина писала своему другу, композитору Юрию Шапорину: «Простите, Юрий Александрович, что не сразу отвечаю – я лишь вчера пришла в себя – когда был вынесен приговор – пришла в себя в том смысле, что напряженное ожидание перешло в отчаяние».[122]

Прокурор смягчил шесть из десяти смертных приговоров. Митрополит Вениамин и еще трое были расстреляны. Среди них был настоятель Казанского собора протоиерей Николай Чуков, хорошо известный Юдиной певчий кафедрального хора. После этих событий с осени 1922 года Юдина стала посещать службы и вести свою хоровую деятельность в храме Спаса на Крови, который вскоре присоединился к раскольнической «иосифлянской» ветви Церкви.

В том же письме Шапорину Юдина отвечала на его просьбу помочь ему получить продуктовые талоны – он недавно вернулся в Петроград из Петрозаводска и не имел ни работы, ни денег:

«Я разговаривала с профессором Адриановым, мужем певицы Зои Лодий, – он думает, что вас будет сложно вписать в список на талоны – есть новые члены комиссии, которые вас не знают. Я сама никого не знаю, кроме начальника администрации Петроградской филармонии, который является поклонником моих выступлений. Но как я могу в этот конкретный момент вести какой-либо разговор с властями? <..> Вообще я люблю помогать другим и рада делать все что могу. Но больше подойти к Адрианову я не могу, ибо мой острый язык не уступает вашему. Выходя из Трибунала, я встретила его жену Зою Петровну и, возмущенная ее равнодушием, высказала несколько колких замечаний, которых она не заслужила, хотя исторически и морально я права».[123]

В конце письма Юдина попросила Шапорина одолжить ей книгу юриста Льва Петрожицкого «Теория права и морали» – она была нужна ей, чтобы познакомиться с процедурой заявления протеста против приговоров Петроградского процесса. В конце письма она упомянула, что было бы безопаснее уехать. «Отец ждет меня в Невеле; он боится, что я могу кого-нибудь разозлить своей работой и предстать под судом. Немедленно уничтожьте это контрреволюционное послание».[124]

Юдина старалась не сообщать даже самым близким друзьям о своих посещениях заключенных священнослужителей или о присоединении к протестам против того, как обращались с церковными иерархами. В письме Евлалии Казанович от 12 сентября 1923 года она подписалась так: «Ваша истинно преданная московская сумасшедшая», давая понять подруге, что она уехала в столицу протестовать против домашнего ареста патриарха Тихона. Разыгрывалась крайне деликатная ситуация, когда Тихон пытался сохранить лояльность верующих, балансируя на канате политического нейтралитета. Он заявил о верности советской власти, утверждая, что гражданский долг – перед государством, а духовный – перед Богом. Такой благородный компромисс был необходим и как средство самосохранения, хотя и недолговечное.

После смерти Тихона 7 апреля 1925 года начался поиск преемника – не без вмешательства ОГПУ (Объединенного главного политического управления, как переименовали в 1923 году ВЧК). Выбор осложнялся тем, что из тринадцати назначенных местоблюстителей двенадцать в то время находились в тюрьме. Среди них был московский митрополит Сергий (Страгородский), который заключил соглашение с органами безопасности, чтобы спасти ситуацию – вся иерархия патриаршей церкви находилась под угрозой исчезновения. После освобождения 27 марта 1927 года Страгородский фактически стал главой Русской Православной Церкви в качестве единственного местоблюстителя. Однако, когда в июле он заявил о своей абсолютной лояльности советскому государству, это вызвало серьезные разногласия. Большая часть епископов и верующих церковных общин отказались принять его заявление, считая, что слова «Ваши радости – наши радости, ваши заботы – наши заботы!» попахивают двурушничеством. Разногласия оказались непримиримыми и привели к расколу. Это, в свою очередь, дало большевикам повод начать массовую кампанию против религии, сохранив при этом контроль над патриархией. Из возникших различных сепаратистских движений наиболее важным было «иосифлянское движение», названное в честь ленинградского митрополита Иосифа (Петровых), категорически выступавшего против компромисса с властями. Петровых арестовали и не разрешили вернуться в Ленинград, но ему удавалось руководить движением через своих связных. Именно тогда ленинградская церковь Воскресения Христова, более известная как храм Спаса на Крови, приобрела статус кафедрального храма епархии и стала центром сторонников иосифлян.

Для Юдиной Спас на Крови был вторым домом; в его замечательном хоре она пела с 1922 года. Там она ближе познакомилась с местным священником отцом Федором Андреевым, лекции которого по богословию и христианской апологетике она слушала в Петроградском духовном институте. Андреев некоторое время служил в Казанском соборе, пока в 1923 году храмом не завладели обновленцы. Затем он служил диаконом в Сергиевском соборе Петрограда до его закрытия. После этого отец Федор начал служение в Спасе на Крови и сделался активным лидером иосифлянского движения после ареста митрополита Иосифа. С начала 1927 года он стал духовником Юдиной и имел на нее огромное влияние. Она восхищалась прекрасными проповедями Андреева и считала его «человеком не от мира сего» за его строгость в христианском служении.[125] Он, в свою очередь, питал величайшее уважение к Юдиной, хотя и высказался в кругу своей семьи, что «она была недостаточно воцерковлена»[126], имея в виду, что ей трудно отказаться от своих независимых взглядов. Как и следовало ожидать, она стала убежденной иосифлянкой.

14 июля 1927 года Андреев был арестован по обвинению в контрреволюционной агитации. Через шесть недель его освободили по состоянию здоровья. Его дочерям-близнецам Марии и Анне тогда было всего по четыре года, но они сохранили ясную память о драматических событиях раннего детства. «Когда он еще находился в тюрьме, вышла знаменитая Декларация митрополита Сергия (Страгородского), взбудоражившая умы. <..> Но Церковь была для него превыше всего, и он принял самое деятельное участие в движении сопротивления против церковной политики митрополита Сергия».[127] Из тюрьмы отец Федор писал от имени духовенства митрополиту, пытаясь отговорить его от раскольнической политики. Как вспоминала Анна Андреева, органы безопасности считали, что их квартира – штаб иосифлян. Она подчеркивала: «…все усилия "иосифлян" и других "непонимающих" были направлены на сохранение чистоты духовной жизни, а не на борьбу с советской властью, как это утверждалось на последующих многочисленных процессах».[128]

Незадолго до ареста отец Федор познакомил Юдину со своим другом отцом Павлом Флоренским, который оказал на нее огромное влияние. Флоренский был из той редкой породы эрудитов, чьи познания простирались от математики, прикладной и теоретической физики до истории искусств и теологии, однако все они были подчинены его вере и духовным интересам. Флоренский оставался на периферии текущих забот церкви, в стороне от политики и церковных интриг. Хотя он считал революцию 1917 года началом неизбежных преследований, он верил, что свобода духа вне религии – это мираж, недостижимый даже при демократии. Его подчинение большевистской власти не было искренним. «Для властей, исходящих из чрева Левиафана, я имею признания не больше, чем для носка моего сапога!»[129] – заявил он в 1917 году.

Но подчинение, какое бы оно ни было, неизбежно означало сотрудничество с властью, поскольку дар блестящего ученого делал Флоренского незаменимым для советского государства. По иронии судьбы, с 1921 года он стал штатным научным работником на любимом проекте Ленина – Государственном плане электрификации России, работая в Экспериментальном электротехническом институте и Карболитовой комиссии в области механики и химии и в исследованиях тока высокого напряжения. Отец Павел начал свою работу электротехником, нося рясу, в те времена это было уникальным зрелищем! В последующие годы на его изобретения было выпущено не менее десяти патентов от Советского государства.

Несмотря на различие в характерах, между Флоренским и Юдиной возникла дружба, подкрепленная глубоким знанием музыки отцом Павлом. Юдина часами играла для него в своей квартире на Дворцовой набережной. Она вспоминала, как радостно было сопровождать его в отдел древностей Эрмитажа, посещать Ботанический сад, слушать его мысли о голландской живописи, о Моцарте и Бахе, о поэтессе Каролине Павловой. «Тот или иной фрагмент его творений; о Велимире Хлебникове; о растениях вообще; универсальность, синтезированная, всеобъемлющая, – и тишина, прозрачная, как влага в хрустальной чаше, тишина его личности в целом…»[130] Именно эта «светящаяся» тишина больше всего поразила Юдину.

Сергей Трубачев, зять Флоренского, определил разницу между этими выдающимися личностями: «У Юдиной доминировала эмоция, у Флоренского – разум. Бурный темперамент и неуправляемый характер Юдиной усмирялись присутствием Флоренского. То, что вызывало протест у Юдиной, у Флоренского вызывало покорность. В жизни Юдина была беспокойна и непокорна, Флоренский – уравновешен и чист душой. Контраст их личностей был очевиден на гораздо более глубоком уровне. В своих поисках Юдина двигалась от прошлого к современности; Флоренский – из наших дней назад в прошлое <..> Проницательный ум Флоренского предвидел в пространственно-временной неутоленности ее жизненных стремлений неизбежность для нее творческого одиночества и неизбежность страдания как осуществление внутреннего закона ее бытия».[131]

Флоренский был в самых дружеских отношениях с отцом Федором Андреевым и поддерживал главу иосифлян. В мае 1928 года, вскоре после освобождения Андреева, Флоренский был арестован. Обвинения касались предполагаемой связи с монархистами и бывшими аристократами, которые, как и он, жили в городе Сергиев Посад к северу от Москвы. 14 июля отца Павла приговорили к ссылке в Нижний Новгород. Через два месяца его освободили, во многом благодаря вмешательству мецената и правозащитницы Екатерины Павловны Пешковой.

Положение Пешковой было уникальным: ей доверяли как заключенные, так и органы безопасности. В двадцать лет она вышла замуж за писателя Максима Горького. Они расстались пять лет спустя, поддерживая тем не менее дружеские отношения всю жизнь. Бесстрашная женщина, Пешкова посвятила жизнь облегчению участи политзаключенных, не важно при каком режиме они были лишены свободы. В 1918 году она вступила в Красный Крест, а в 1922 году стала председателем организации «Помощь политзаключенным», известной как ПомПолит, единственной организации такого рода в Советском Союзе. До 1937 года ПомПолит просуществовала, вероятно, благодаря личной дружбе Пешковой с Лениным. В результате деятельности этой организации приговоры могли быть смягчены, сроки наказания сокращены, заключенным разрешалось получать передачи с продуктами и письма.

Вскоре после освобождения Флоренского отца Федора Андреева арестовали во второй раз. Два месяца он провел в одиночной камере, где ужасные условия содержания усугубили его неизлечимую болезнь – туберкулез горла. Он был освобожден в декабре 1928 года из соображений милосердия, благодаря вмешательству семьи, друзей (включая Юдину) и неутомимой Пешковой. Отец Федор был чрезвычайно популярной фигурой, и его смерть 23 мая 1929 года в молодом еще возрасте (всего сорок два года) вызвала огромную скорбь православных. Его похороны превратились в беспрецедентную демонстрацию. Люди несли его гроб от Спаса на Крови по Невскому проспекту до Никольского кладбища. Когда милиция попыталась преградить путь скорбящим, процессии пришлось маневрировать в узких переулках. Со времени похорон Достоевского не собиралось столько народа, чтобы выразить скорбное почитание усопшему.

Ближний круг друзей Юдиной в основном состоял из иосифлян, которые, как и она, часто посещали кружок «Воскресение». Среди них был Борис Филиппов, приехавший в Петроград в 1923 году «молодым человеком, полным путаных идей» – убежденным марксистом, последователем Канта и преданным почитателем Достоевского. Дядя взял его на службу в храм Спаса на Крови, где, узнав многое о трагическом прошлом России, он отказался от своей атеистической позиции и присоединился к братству Серафима Саровского. Именно в этой церкви Филиппов впервые увидел Юдину, она клала земные поклоны на месте убийства Александра II. Борис отметил «ее заштопанные туфли с прорехами на подошвах, необычное зрелище в годы НЭПа, принесшие относительное благополучие».[132] Через пару лет он познакомился с Юдиной лично через общих знакомых, в том числе через Ивана Михайловича Андреевского, основателя религиозного кружка Серафима Саровского. Жена Андреевского Елена Сосновская стала близкой подругой Юдиной.

Филиппов вспоминал бурные дискуссии и споры о вере в Бога. «Нет, Борис, – бормотал Андреевский своей нервной, быстрой скороговоркой, энергично жестикулируя тонкими руками, – добрые дела обращаются в пепел. Они не спасут христианина, ибо ему воздастся в этом мире <..> Единственное, что нас спасет, – это Вера в Бога, только и исключительно Вера! На Страшном суде вас спросят не о том, как вы жили и грешили, а о том, как вы верили и насколько сильна была ваша вера!» Андреевский только что освободился из Соловецкого и Свирского лагерей и с 1927 года жил в ссылке, тайно посещая Питер[133]. «Нет, Иван Михайлович, – возражала Юдина, – сказано, что вера измеряется делами». «Да, да, – перехватил Андреевский, – но те дела, которые связаны с Верой. Мораль и благотворительность не имеют ничего общего с Верой. Только протестанты пользуются кодексом морали, и не более того». В дискуссию вступала Шура Макарова, в прошлом сторонница староверов и самосожженцев, а ныне ярая иосифлянка: «Иван, в официальном старом православии требовался только Акт веры».[134]

Для Юдиной жизнь по вере предполагала обязанность помогать другим. Филиппов вспоминал:

«Юдина ухитрялась ездить в лагеря и места ссылки, привозя от них послания и наставления верным священникам и мирянам. При всем этом Марья Вениаминовна смущалась, почти конфузилась: "За кого они меня принимают? Почти всех моих знакомых, по крайней мере раз, но арестовывали. А я ни разу даже в ГПУ вызвана не была…" "Нашли о чем печалиться, Машенька", – смеялись мы. А моя мать, очень Юдину любившая, добавляла: "Радуйтесь, таково счастье ваше"».[135]

Филиппову трудно было поверить, что человек в те времена мог быть настолько всецело и открыто предан закону Божию и не обращать внимания на материальные блага:

«Когда Мария Вениаминовна выходила из храма Спаса на Крови – а она, как правило, никогда не пропускала службу, – ее окружала толпа нищих. И, даже не оглядываясь, она раздавала направо и налево все содержимое своих карманов. Помню долговязого нищего, типичного бродячего самозванца старых времен, который зимой и летом ходил босой, одетый в очень грязную рубаху засаленно-коричневого цвета, с казачьим ремнем, украшенным металлическими дисками, завязанными вокруг его талии. На груди он носил большой резной деревянный крест, в больших руках – узловатый посох в человеческий рост. Его запутанные волосы, рыжие с сединой, спадали почти до талии, огненно-рыжая борода была с проседью, а маленькие хитрые звериные глазки выглядывали из-под густых бровей. Он не столько просил, сколько требовал своим низким тромбонным голосом: "О раба Божия Мария, подай паломнику от афонских и киевских святынь". Его совершенно не смущало, что Новый Афон превратился в советское учреждение. И Марья Вениаминовна, не пересчитывая деньги, отдавала ему все, что оставалось в ее сумочке. "Это немного, о раба Божия", – бормотал бродяга».[136]

Несмотря на приличный заработок благодаря концертам и преподаванию, Юдиной редко хватало денег на основные нужды. Филиппов отмечал:

«Обычно она была голодна как волк. Она подходила к нам и сразу объявляла (матушке): "Лидия Андреевна, м-м-м… что-то так вкусно пахнет с вашей кухни. Это борщ у вас на примусе готовится?" В нашей коммуналке жили шесть семей, а на большой неотапливаемой плите бывшей дворянской кухни пузырились и шипели шесть примусов. У Юдиной были не только хорошие уши и глаза, но и обоняние у нее было очень тонкое, и она могла учуять любой запах. "Пойдем, Машенька, – приглашала матушка, – вместе пообедаем"».[137]

Когда усилилась антирелигиозная пропаганда и официальной догмой стал атеизм, термин «катакомбная церковь» стал широко использоваться для обозначения практикующих христиан, отвергших официальную «сергиевскую» православную церковь. Партийной власти больше всего следовало опасаться единой церкви, пользующейся популярностью. На практике все религиозные движения были ненавистны коммунистическому режиму, который без разбора репрессировал христиан, мусульман, буддистов и шаманистов. К концу 1920-х годов почти во всех храмах прекратились службы, священство было практически уничтожено. В то же время находились верующие, решившие тайно принять монашеский постриг. В их число входили друзья Юдиной: историки Всеволод Бахтин, философ Алексей Лосев – оба с женами. В последние годы даже ходили слухи о том, что Юдина приняла монашество, но никаких подтверждений этому нет. Она не приняла компрометирующую православие лояльность Сергия (Страгородского), а после репрессий против иосифлянского движения перестала исповедоваться и посещать церковные службы почти на тридцать лет.

Предыдущая главаГлава 5 из 20Следующая глава