Я знаю лишь один путь к Богу – чрез искусство.
За то, что я пережил и понял в искусстве, я должен отвечать своей жизнью, чтобы все пережитое и понятое не осталось бездейственным в ней.
Михаил Бахтин[4]
10 сентября 1899 года (30 августа по старому стилю) в Невеле, небольшом городке в черте оседлости Витебского уезда[5], родилась Мария Вениаминовна Юдина. Она была четвертой из пяти детей интеллигентной еврейской семьи. Родители Марии исповедовали общечеловеческие ценности и идеалы, но не религиозные традиции предков.
Невель населяли преимущественно евреи, четверть его жителей считали себя православными. О прежних временах, когда город находился под властью Польши и Литвы, напоминали немногочисленные католики. В год, когда родилась Мария Юдина, главную городскую площадь украшал архитектурный ансамбль Успенского православного собора, Спасо-Преображенского монастыря и католическая часовня, построенная Радзивиллами. В городе было по меньшей мере восемь синагог.
От Невеля тех времен мало что осталось: в 1941–1944 годах немецкой оккупации большую часть зданий разрушили, еврейское население города практически полностью уничтожили. После Второй мировой войны некоторые церкви уцелели, но в начале 1960-х годов все городские религиозные сооружения снесли по идеологическим соображениям. По словам Юдиной, Невель был местом, где могли найти своих героев «…не только Шолом-Алейхем, но и Чехов, и Андрей Платонов. И, конечно, мир великого, незабвенного, гениального Михоэлса».[6] Пожалуй, то же можно было сказать и про Марка Шагала, который начал свою карьеру художника в соседнем Витебске.
Мать Марии, Раиса Яковлевна Юдина, необыкновенно добрый и мягкий человек, нравилась всем без исключения. Вера, младшая сводная сестра Марии, писала: «Она была образованной по тому времени, дети ее обожали». Кроме того, в семье жила всеми любимая гувернантка Шведе, «огромная тучная женщина, неистощимая на всякие выдумки – театр теней, живые картины, шарады».[7]
Вениамин Гаврилович Юдин, отец Марии, порядочный и трудолюбивый человек, все свое время и силы отдавал больнице Невеля, где работал старшим врачом. Подобно многим земским врачам[8] из рассказов Чехова или «Записок юного врача» Булгакова, он был агностиком и чрезвычайно серьезно относился к своим общественным обязанностям. Его дочь от второго брака Вера описывала его так:
«Выходец из бедной многодетной еврейской семьи, отец рано стал самостоятельным, начиная с 4 класса гимназии (он учился в Витебске) он зарабатывал на жизнь уроками, а затем помогал и семье. Несмотря на отчаянную бедность, поехал в Москву, в Университет, и в 1887 году окончил медицинский факультет у Склифосовского, Захарьина и других знаменитых медицинских деятелей того времени. Вернувшись на родину, отец застал безотрадную картину – маленькую грязную больницу "Приказа общественного призрения". В городе не прекращались эпидемии брюшного тифа. И вот отец начал, как говорится, с нуля и в течение пятидесяти лет вел будничную самоотверженную работу. Много хорошего написано о земских врачах. Все это по праву относится и к нашему отцу. Он не только лечил городских жителей и окрестных крестьян, но неустанно хлопотал и добивался расширения больницы, открытия амбулатории, постройки артезианских колодцев, выступал с лекциями, участвовал в открытии школ и т. д. и т. п. Энергия у отца была удивительная. А характер – вспыльчивый и неровный. В семье рассказывались истории о том, как отец накричал на губернатора, спустил с лестницы какого-то именитого гостя. Все это было вполне в его духе».[9]
Семья Юдиных жила в двухэтажном деревянном доме на Монастырской улице, на берегах реки Еменки, недалеко от того места, где она впадает в озеро Невель. Дом окружал большой сад, рядом были огород, беседка и купальня. «Старые невельчане помнят, как зимой в большой лисьей шубе спускался к своей купальне на Еменке невельский городской врач Вениамин Гаврилович Юдин».[10] От отца Мария унаследовала решительный характер, смелость, порывистость и невероятную работоспособность. Музыкальный дар передался ей по материнской линии. Ее двоюродный брат, выдающийся пианист и дирижер Илья Слатин, основал Харьковское отделение Русского музыкального общества, Харьковский симфонический оркестр и музыкальное училище.
Мария, или Маруся, или Марила, как ее называли в семье, начала играть на фортепиано в семь лет. Вскоре ее взяла в ученицы Фрида Давыдовна Тейтельбаум-Левинсон, бывшая ученица Антона Рубинштейна, награжденная золотой медалью Санкт-Петербургской консерватории. Оставив после замужества исполнительскую карьеру, Тейтельбаум-Левинсон стала известной преподавательницей в Витебске. Гавриил Юдин, двоюродный брат Марии, вспоминал: «Мать 2–3 раза в месяц привозила Марилу в Витебск. Дорога длиной в 100 км на поезде занимала около трех с половиной часов. После урока игры на фортепиано они на следующий день возвращались в Невель».
Гавриил вспоминал яркую внешность Марии:
«…огромный лоб, взгляд, выражавший удивительную для десятилетней девочки глубину мысли и концентрированность воли. <..> В ней органически сочетались серьезность не по годам (тогда это относилось в основном только к музыке) и живой веселый нрав, общительность. <..> Игра ее уже тогда во многом позволяла уловить те свойства, которые потом определили всю неповторимость ее зрелого артистического облика: значительность, масштабность, бетховенское Es Muss Sein, пружинящий, напряженный ритм и прежде всего неизменно высокий этический тонус всего музицирования». «Из всего, что она играла в те годы, я запомнил на всю жизнь две "Песни без слов" Мендельсона: № 10 h-moll (Agitato e con fuoco, опус 30 № 4) и особенно мною любимую № 14 c-moll (Allegro non troppo, опус 38 № 2). Никто из слышанных мною впоследствии пианистов не сумел вложить в нее столько внутренней силы и убежденности, сколько эта девочка с толстой косой почти до колен, упрямо кивавшая за роялем головой, как бы поддакивая своей игре».[11]
«В нашей тесной компании двоюродных братьев и сестер она принимала непременное участие как "режиссер" и "сценарист" наших детских игр, всегда придумывая какие-либо затейливые ходы в их сюжетном построении, изобретая хитроумные проделки и придумывая новые сюжеты».[12]
Юдина вспоминала свое детство как идиллию – «рай родительского дома» – с невероятным очарованием окружающей природы, пышной растительностью и полноводными реками:
«В детстве я сидела на раскидистых ветвях ивы у реки в родительском саду и пыталась писать стихи. Я сочиняла дурные стихи на немецком языке – на манер путешественника по степям Средней Азии, – восхваляя Божий мир и окружающие его красоты. Я описывала закаты, звезды, плеск волн и волшебные сумеречные часы. Позже я поняла, что мои стихи никуда не годились. Я начала читать настоящую поэзию и мечтала научиться стихосложению».[13]
Успехи Марии в игре на фортепиано стали так значительны, что в тринадцатилетнем возрасте ее привезли в Санкт-Петербург к знаменитой Анне Есиповой. «Мировая звезда» своего времени, Есипова была любимой ученицей (и бывшей женой) великого польского пианиста Теодора Лешетицкого[14]. Сначала Юдина училась у ассистентки Есиповой Ольги Калантаровой в младшем отделении Санкт-Петербургской консерватории, но вскоре ее перевели в класс Есиповой. Директор консерватории, композитор Александр Глазунов, входил в состав экзаменационной комиссии и дал такую оценку юной Марии: «От передачи блещет талантом и вдохновением. Необыкновенный музыкальный кругозор».[15]
Одноклассница Юдиной Ариадна Бирмак вспоминала: «…мое внимание привлекла девочка лет 12–13. Крупная, несколько тяжеловатая, она выглядела старше своих лет. Высокий лоб, слегка вьющиеся каштановые волосы, заплетенные в две тугие косы. В лице ничего примечательного, но взгляд серых глаз, внимательный, пытливый, как бы читающий мысли собеседника, придавал ее лицу особое, не по годам суровое выражение, что и делало ее непохожей на других. Одета она была в темную матроску, ничего яркого, броского. Она трудно сходилась с подругами, не принимала участия в наших затеях и все свободное время читала».[16] Как вспоминала Бирмак, Есипова требовала от своих учеников присутствовать на уроках друг друга. «Анна Николаевна никогда не пропускала ошибок ни в нотах, ни в выполнении своих указаний. Это сразу дисциплинировало ученика, приучало к ответственности. Есипова не кричала, не швыряла нот, как это делали другие педагоги, но если Анна Николаевна тихо произносила: "Милочка, это никуда не годится", ученица понимала, что надвигается гроза, и была рада унести ноги. Есипова ценила Марию за ее спокойную вдумчивость и мгновенную реакцию. <..> Есипова часто одобрительно кивала головой и ласково улыбалась ей. А на похвалы Анна Николаевна была скупа». Бирмак отмечала, что у Юдиной были «отличные, пианистически удобные руки, большие, с широкой пястью. Уже в тринадцать лет она могла брать дециму и не имела проблем с техникой аккордов и октав. Звук был плотный, мощный, но легкость и прозрачность вначале не были ей свойственны».[17]
Десять месяцев обучения у Есиповой, работа над звуком, стилем постепенно сделали игру Юдиной блестящей. Как и ее однокурсники, Мария получала бесплатные билеты на концерты и слушала выдающихся артистов того времени – пианиста и композитора Ферруччо Бузони, скрипачей Жака Тибо и молодого Яшу Хейфеца. Она присутствовала и на выступлениях дуэта Есиповой с известным скрипачом Леопольдом Ауэром. Юдина обожала читать. С Бирмак они обменивались книгами и ходили в музеи. Круг чтения Марии выходил далеко за рамки требований консерваторской программы; она запоем читала Платона, романтиков и великих русских писателей девятнадцатого века.
В августе 1914 года, когда Есипова неожиданно скончалась, Глазунов перевел Юдину в класс молодого профессора Владимира Николаевича Дроздова – любимого ученика Есиповой, прекрасного композитора и музыковеда. Юдина стала самой младшей ученицей в классе Дроздова. Она писала: «Все ученицы безумно любили его, он был молод, красив и замечательный пианист». Юдина, очень юная и очень увлеченная музыкой, держалась особняком. На одном классном концерте «…однажды я, видимо, здорово, выражаясь молодежным жаргоном, сыграла Органную фантазию и фугу g-moll в переложении Листа и пожинала шумные овации… Владимир Николаевич изрек, что "за Баха такой успех не фунт изюму"».[18] Дроздов расширил репертуар Юдиной, отточил ее технику игры и усовершенствовал звучание, настаивая на том, что мощное форте никогда не должно заглушать мягкость звукоизвлечения.
В 1916 году Юдина стала брать уроки у известного польского пианиста Феликса Блуменфельда, одновременно продолжая официально заниматься у Дроздова – вероятно, без ведома последнего. Разносторонний музыкант, Блуменфельд изучал фортепиано, дирижирование и композицию в Санкт-Петербургской консерватории. Ученик Римского-Корсакова, Блуменфельд не разделял его взглядов и не поддерживал принципы «Могучей кучки»[19]. Его фортепианные сочинения гармонически напоминали Скрябина, а стилистически – Кароля Шимановского, которому он, кстати, приходился родственником, как и пианисту Генриху Нейгаузу. Блуменфельд был известен не только фортепианными интерпретациями Шопена, Шумана и Листа, но и исполнением современной музыки, не в последнюю очередь и своей собственной. По общему мнению, если бы он сосредоточился исключительно на фортепиано, а не занимался дирижированием, то был бы самым блестящим пианистом своего поколения. Однако сфера деятельности Блуменфельда была шире: он еще и ставил оперу в Мариинском театре. Убежденный вагнерианец, Феликс дирижировал русскую премьеру «Тристана и Изольды» в 1909 году в провокационной постановке Всеволода Мейерхольда.
В 1910-х годах здоровье Блуменфельда ухудшилось, и к 1917 году его частично парализовало. Он больше не выступал, но продолжал преподавать в альма-матер, Петроградской (бывшей Санкт-Петербургской) консерватории. В 1918 году он перешел в Киевскую консерваторию, где среди его учеников был Владимир Горовиц. С 1922 года и до самой смерти в 1931 году этот выдающийся педагог преподавал в Московской консерватории.
Блуменфельд многое сделал для расширения музыкального кругозора Юдиной. Как и он, Мария не желала ограничиваться фортепиано и в 1915 году поступила на композиторский и дирижерский факультет Петроградской консерватории. Особенно ее вдохновляли уроки по дирижированию и ударным инструментам Николая Черепнина, ей нравилось играть на литаврах и тамтаме в студенческом оркестре. Юдина называла свои уроки «настоящими симфониями» – они охватывали оркестровый репертуар от Гайдна до Дебюсси, от Шуберта до Рихарда Штрауса. Черепнин стал ее музыкальным кумиром, восхищая своим безупречным музыкальным вкусом, строгостью и элегантной манерой держаться. Юдина характеризовала его словами Гете: «In der Beschränkung zeigt sich erst der Meister» («Лишь в чувстве меры мастерство приметно») – "мастером" слова я, конечно, не являюсь, однако мне, современному музыканту, совестно утратить меру».[20] Юдина поражалась его огромной эрудиции и вместе с тем сдержанности и подлинной скромности: «Я не помню ни единого анализа, ни одного чтения его партитуры, его сочинения. Я несколько критически (уже тогда – девчонка в 15–18 лет – эдакая нахалка!!) относилась к его сочинениям из-за некоего импрессионистского эпигонства».[21]
Профессора композиции Василий Калафати и Максимилиан Штейнберг были одними из лучших в Санкт-Петербурге. Калафати преподавал контрапункт многим поколениям композиторов, в том числе Стравинскому и Прокофьеву. Штейнберг пользовался не меньшим уважением, продолжая традиции своего тестя Римского-Корсакова. Самым известным его учеником был Дмитрий Шостакович. Вдохновленная любовью к полифонии и музыке Баха, Юдина какое-то время брала уроки игры на органе у профессоров Жака Гандшина и Николая Ванадзиньша. На ее интерпретации Баха также повлиял Исай Браудо, один из самых известных органистов Советского Союза и близкий друг Юдиной.
Летом Мария возвращалась в Невель. Ее двоюродный брат Гавриил вспоминал: «Увлекалась она тогда и своеобразным "хождением в народ". Один из эпизодов этого "хождения" чуть не окончился трагически. Она отправилась в поле – помогать знакомым крестьянкам жать рожь. Спустя час или два Марила вернулась домой. Кисть ее правой руки была туго замотана носовым платком, из-под которого сочилась кровь. Мать осторожно размотала платок. Картина, которую мы увидели, была ужасна. Большой палец правой руки держался у нее почти только на сухожилии – настолько глубоко порезала она его серпом, обращаться с которым у нее, естественно, большой сноровки не было… Каким-то чудом палец зажил, и пианизм ее не пострадал».[22]
Раннее духовное и интеллектуальное развитие оказало влияние на всю ее жизнь. На семнадцатилетие родители подарили ей дневник. Он стал для девушки неким стимулом для упорядочения мыслей. Первая из них такая: «30 VIII 1916 г. – Приехала в Петроград и начинаю жить для искусства». Затем последовало не менее возвышенное заявление: «Я не утверждаю, что мой путь универсальный, я знаю, что есть и другие дороги. Но чувствую, что мне доступен лишь этот; все божественное, духовное впервые явилось мне через искусство, через одну ветвь его – музыку. Это мое призвание».[23] Так называемый Невельский дневник, написанный в Петрограде и в родном городе Марии, свидетельствует о ее интеллектуальных и духовных поисках в этот период становления личности.
Когда Юдиной исполнилось восемнадцать лет, она попала в водоворот революции и политических перемен. Учитывая ее происхождение и то, что она разделяла взгляды русской интеллигенции в последние тяжелые годы царизма, неудивительно, что Юдина с энтузиазмом встретила Февральскую революцию 1917 года и отречение царя. Она недавно поступила на петроградские женские бесплатные учительские курсы Лесгафта[24]. Их преподаватели придерживались демократических взглядов и участвовали в политических волнениях. Юдину тоже охватил революционный пыл, захлестнувший Петроград. Тогда Россия впервые, на короткое время, почувствовала вкус демократии.
Когда в здание курсов Лесгафта явилась милиция с приказом прекратить их работу, Мария присоединилась к уличной толпе:
«В те дни, выйдя из дому, стихийно направилась с потоком людей и добрела и до района консерватории, и до курсов, о коих уже кое-что знала; там кипела – тоже стихийно – жизнь: кого-то кормили, кого-то вооружали, кого-то перевязывали, требовались люди грамотные, прыткие, храбрые… Я немедленно "пригодилась". В первом этаже, в одной из аудиторий, был склад оружия. Вооружали выпущенных из "Литовского замка" – тюрьмы поблизости. И я вооружала, кого мне велели; я подчинялась тоже стихийно и бездумно – велели что-то ради народа, стало быть, хорошо <. > Мне, между прочим, тоже выдали винтовку – заряженную – и научили обращению с нею: но она, негодная, все-таки однажды самосильно выстрелила, и, прошед сквозь четыре этажа, пуля, слава Богу, на 5-м никого не ранила! Меня не покарали, не наказали, только весь день дразнили, подшучивая – эх, мол, вояка! – и все-таки еще показали некие правила стрельбы – и все обошлось!»[25]
После этого приключения к Юдиной зашли ее подруга Евгения Оттен (будущая крестная мать) и ее сестра Вера. Они вспоминали, как Мария, смеясь, рассказывала о том, как она и ее товарищи, как оказалось, «раздавали оружие убийцам и ворам».[26] Затем Юдина поспешила домой на улицу Пушкина, где жила на квартире со старшими сестрами Флорой и Анной. Флора училась в Психоневрологическом институте имени Бехтерева, а Анна была студенткой естественных наук на курсах Лохвицкой-Скалон. Успокоив их, что она жива, Мария поспешила вернуться к своим товарищам по революционным делам. Милиция проводила перепись населения. «Мы все прикрепили красные ленточки к своим пальто и ходили к людям группами по 2–3 человека, чтобы зафиксировать "состав" населения». Однажды в этой суете Юдина случайно столкнулась со своим кумиром, профессором Черепниным:
«Николай Николаевич остановился с изумлением как вкопанный. "А мы вас искали, недоумевали, беспокоились! – воскликнул он. – Что это такое?" – и он дотронулся до милицейской повязки… Я пришла в смятение, в сознании вновь вспыхнули увертюры Вебера, симфонии Шуберта, Моцарта, моя игра в студенческом оркестре на литаврах, я ничего не могла возразить и только что-то промямлила про долг перед народом <..> Черепнин глядел на меня <..> с симпатией учителя к "обезумевшему" ученику».[27]
Юдину к тому времени назначили секретарем Коломенского отделения народной милиции в Петрограде. Она приходила в класс с книгами записей и папками, разбухшими от огромного количества деловых бумаг, и кидала их на стол вместе с нотами. Ее двоюродный брат Гавриил вспоминал: «Черепнин в притворном ужасе вскрикивал: "Мария Вениаминовна, как вы думаете, где вы находитесь? Это дирижерский класс или участок милиции?"».[28]
К лету 1917 года Юдина оставила свою должность в милиции, завершила учебный год в консерватории и обучение на воспитательницу на курсах Лесгафта. В середине июня, за несколько месяцев до своего восемнадцатилетия, она приехала в родительский дом. Ее решение вернуться в Невель было связано с неопределенной политической ситуацией в Петрограде и с болезнью матери. Тогда у Марии впервые сильно заболели руки, случился приступ ревматической лихорадки, которая будет мучить ее всю жизнь и периодически мешать ей играть.
Наступило идеальное время, чтобы применить на практике знания, полученные на курсах Лесгафта. Юдина и несколько молодых учителей города объединились, чтобы открыть первую летнюю школу в Невеле. Им было разрешено использовать территорию городского парка. Позже Юдина вспоминала: «…мы там и открыли Первую детскую площадку в невельском Городском саду, тенистом, с причудливыми аллеями, с широким кругом, усыпанным песком, столь пригодившимся нам для игр, с несколькими водоемами».[29] Сорок детей, явившихся на занятия, разделили на две русскоязычные группы и большую еврейскую группу. «"Старшей" мы все признали еврейскую профессиональную учительницу, великолепного педагога, с выдумкой, ответственностью, любовью к детям, маленькую, худенькую, добрую, ласковую, но умевшую, однако, держать группу "в узде". Мы все у нее учились».[30]
Комиссия, созданная городским советом, курировала школу, поддерживала и финансировала ее. Отец Юдиной принимал в работе школы активное участие. Мария восторгалась успехам детей за летние месяцы: «В конце "сезона", при наступлении осени ("осень, сказочный чертог" – Пастернак), когда уже золотился наш милый Городской сад, мы сдали городской комиссии… свою работу; все были довольны. Дети были горды и счастливы, будучи в центре внимания, получая скромные награды, мы плакали от радости, нам вручили "похвальные грамоты"».[31]
В то же время не все шло гладко. Юдина писала:
«Были, однако, в течение занятий и некие скорби: в моей именно – русскоязычной – группе имелся "заводиловка", мальчик-переросток лет восьми-девяти, почти беспризорник, проживавший у нелюбимых и нелюбящих родственников, по имени Акинфа; он всем перечил, всех дразнил, смеялся над еврейскими детьми (акцент, жестикуляция, "завывания"…), дрался и т. п. Мы все (я особенно, ибо несла за него ответственность) его увещевали – словом и примером. Но однажды Акинфа перешел все границы возможного – кого-то избил, кому-то из старших нагрубил, что-то украл – и было "проголосовано" его изгнание; и когда наступило исполнение "приговора" – час разлуки, – заплакала непроизвольно я. И тут произошло Акинфино "второе рождение!" – заплакал и он; у всех просил прощения, украденное вернул и с тех пор всюду на территории "площадки" меня сопровождал, как верная собачонка; он также объявлял всем, что "за всю свою жизнь" (!) еще не видал, чтобы учительница плакала об ученике».[32]
Двоюродный брат Юдиной Гавриил вспоминал: «С работы она приходила настолько уставшая, что мгновенно засыпала прямо за обеденным столом, не дождавшись, пока старшая сестра принесет ей тарелку супа».[33] Иногда Мария, ее братья и сестры купались в реке в глубине сада, а иногда они вместе с родителями отправлялись на целый день в путешествие на лодке. Они сплавлялись по Еменке до ближайшего озера Невель, а оттуда плыли по извилистой реке Плиссе, берега которой были сплошь усыпаны белыми лилиями. Река впадала в красивейшее Плисское озеро.
В свободное время Мария читала, в том числе философские книги, и разучивала оркестровый и оперный репертуар. Когда ее руки восстановились, она стала играть для родственников и друзей произведения Вагнера и Римского-Корсакова. Сама она больше всего любила «Парсифаль», но для двоюродного брата Гавриила, который предпочитал Римского-Корсакова Вагнеру, она часто исполняла «Сказание о невидимом граде Китеже».
По чистой случайности некоторые из лучших философских умов страны, в том числе Михаил Бахтин, Матвей Каган, Валентин Волошинов и Борис Зубакин, оказались в это революционное время в маленьком городке Невеле. Лидером в кругу мыслителей, окружавших Бахтина, был литературный критик Лев Васильевич Пумпянский (при рождении – Лейб Меерович Пумпян), он появился на свет в 1891 году в Вильнюсе в еврейской семье. Лев подружился с Михаилом Бахтиным и его братом Николаем во время учебы в Первой Виленской гимназии. В 1912 году Пумпянский поступил на романо-германское отделение Петербургского-Петроградского университета, где учился с перерывами до 1919 года. В 1915 году обучение прервалось, Льва призвали в армию. Случайно Пумпянский оказался под Невелем, там его языковые способности пригодились военной контрразведке: он переводил допросы немецких военнопленных. В свободное от службы время Пумпянский преподавал в Объединенной советской трудовой школе в Невеле и давал частные уроки латыни и современных языков.
В дневнике Юдиной есть запись, датируемая 24 июня 1917 года, – возвышенное заявление: «В этот дневник я буду записывать лишь большие мысли, ведущие к свету. Фихте. Шеллинг. Гегель!» Впервые Юдина упоминает Пумпянского, называя его одним из друзей, «помогающих мне найти путь к Свету».[34] Друзьями Марии этого периода были также литературный критик и музыкант Евгения Оскаровна Тиличеева (урожденная Оттен) и выдающийся поэт и историк Борис Зубакин – великий Магистр Ордена Розенкрейцеров.
Блестящий филолог и эрудит, Пумпянский много сделал для духовного и литературного развития Юдиной. Он принял православие в 1911 году, тогда многие еврейские интеллектуалы отрекались от религии предков, обращались в христианство или вовсе отказывались от религиозных взглядов. Иногда они становились эллинистами, как поэт Осип Мандельштам. Были и социально-идейные революционеры еврейского происхождения, многие из них стали пылкими большевиками, пришедшими к власти во время революции, например Лев Троцкий.
Хотя Юдина выросла в семье агностиков, она чувствовала свои иудейские корни и знала еврейские традиции, с которыми она не могла не познакомиться в Невеле. Позже она вспоминала: «…по пятницам приходил один нищий самолично, мы его побаивались; он был высокого роста, в ермолке, в замусоленном лапсердаке, с длиннейшими пейсами <..>, не брал денег из женских рук и грозно кричал: "Айцхен копкес ауф'н тыш!" ("18 копеек на стол!") – 18 – мистическое еврейское число, 18 копеек всегда были приготовлены, и устрашающий старец уходил».[35] Даже после того, как Юдина приняла православие, она продолжала гордиться своим еврейским происхождением.
Дневник, хранящий ее мысли, чувства и убеждения, – это подробный отчет о духовном развитии Юдиной с июня 1917 года по февраль 1918 года. Она тщательно конспектировала все, что читала: Евангелие, отцов Церкви, немецких поэтов и философов. В дневнике можно найти цитаты великих писателей, стихи ее собственного сочинения и стихи Пумпянского. Летом 1917 года Юдина перевела большую часть «Исповеди» блаженного Августина с немецкого на русский язык, хотя уже существовал хороший перевод на русский язык с латинского оригинала.
В серьезном изучении Юдиной христианства постоянно чувствуется руководящее влияние Пумпянского. В дневнике она признается, что близость между наставником и ученицей постепенно переросла во взаимную любовь. Когда в феврале 1918 года записи в дневнике обрываются, она все еще сомневалась в истинной природе своих чувств. Этот первый опыт любви в душе девушки вызвал бурные, противоречивые ощущения и мучительный внутренний спор о разнице между духовной и страстной плотской любовью. Ни на минуту Мария не сомневалась, что их дружеский союз был освящен свыше. 1 августа 1917 года она пишет: «Дорогой друг мой, сегодня ты подарил мне твои лучшие мысли, и я навеки благодарна тебе за доверие и понимание. Я была права, говоря, что Его свет между нами, что дружба от Бога».[36] Из той же записи мы узнаем, что Пумпянский ненадолго уезжал из Невеля в Петроград: «Дорогой друг, тебя поезд мчит в любимый близкий холодный город, ты смотришь в звездные очи, и мысли чистые и тихие промывают твой дух. И частица в этих мыслях для меня и от меня, ибо дорог мой томящийся, мятущийся дух!» Соотнося эти чувства с музыкой, Юдина пишет: «Бетховенский дух реет надо мной. Услышь его».[37]
Возможно, вдохновившись военной службой Пумпянского, Юдина всерьез стала думать о том, чтобы уйти из дома и работать сестрой милосердия. Однако вскоре она отказалась от романтических планов ухаживать за ранеными солдатами на фронте, когда поняла, какие страдания ее родителям принесет такое решение. Примечательно, что в начале Второй мировой войны стремления Юдиной были похожими, в 1941 году она прошла курс первой помощи пострадавшим и приобрела базовые медицинские навыки.
Любовь Юдиной к Пумпянскому росла, она чувствовала, что теряет контроль над собой. «Что ты сделал со мною?» – признавалась она в своем дневнике. «Где мое одиночество, моя гордость! Я уверовала себя в нем, поэтому я умираю. Неужели его любви никогда не будет? Я не думала, что так полон мой дух будет светом и борьбой этого человека». Через две недели любовь сменилась желанием полной независимости. Возможно, Юдина поняла, что принимать любовь как данную Богом – самообман. «Вчера свершилось. Новый этап в моем духовном развитии. Я отошла от того, кому так безмерно много обязана, кто помог мне на моем пути. Это была ужасная дилемма роковая, но я убеждена, я верю, что разрешила ее правильно».[38]
Однако сомнения остались: «Когда он здесь – легко, чудесно, чувствуется, что "это то", дружба, а когда нет – вся горю и сгораю в пламени любви. Как же быть?» Такая неопределенность приводила к мелким размолвкам. «Для чего я говорила ему эти злые слова! Прости, прости! Пойми, что я света хочу, света, и все, что во тьме светит, люблю и благословляю». Но через неделю мир был восстановлен: «Было удивительно, было чудесно, чем всегда была преодолена преграда непонимания и вражды, были опять глубокие слова, говорящие о духовной близости <..> Золотой осенний лес так вкрадчиво шумел, и тихо струились воды у ног наших, природа благословляла наш союз».[39]
В середине сентября Мария решила отправиться в Петроград и уладить дела в консерватории. Воспаление рук еще не прошло, она не могла играть в полную силу. В городе в это время была неопределенная политическая ситуация, и вопрос о продолжении занятий повис в воздухе. Тем временем Пумпянского отправляли на Восточный фронт. Мысль о расставании вызвала у Марии волну отчаяния. «Вдруг стало страшно и жутко. Ведь он уехал на фронт! – "снаряды летать будут над его головой", над его, а не над моей, он пошел в огонь и кровь, а не я. И я как-то сразу этого не поняла, как-то не сообразила, что он может не вернуться, о Господи Боже, сохрани его средь бурь и битв! Он сейчас не должен умереть. <..> И я буду виновата целиком», – писала она. Мария решила остаться в Петрограде и дождаться возвращения Пумпянского. Когда он приехал радостным и невредимым, Юдина удивлялась, как можно веселиться, «как будто не был там, где бой, где огонь и смерть. Все-таки это странно. Странно, странно, эта привязанность к жизни, ее благам так не совмещается с его основной духовной глубиной. Он действительно умеет жить в разных планах жизни, живя в одном, он как бы забывает о существовании другого, глубочайшего. Тут смешивается высшая мудрость с жизненной цепкостью».[40]
Стоял конец сентября. Юдина была в смятении. Петроград вызывал у нее чувство беспокойства: «…как много людей, друг от друга далеких, здесь плачет один, а другому легко. Что за холодный, неприятный город!» Утешалась и радовалась она только в церкви: «Вчера впервые была на богослужении. Кажется, я приду к Христианству окончательно; хочу этого».[41]
Решение перейти в православие принималось Юдиной постепенно. Особенное влияние оказали на нее Евгения Тиличеева и Пумпянский, потом они стали ее крестными родителями. Мария знала, что ее обращение в христианство не понравится отцу, поскольку Вениамин Юдин был атеистом, хотя и руководствовался строгими моральными принципами. В свои восемнадцать лет Мария слыла идеалисткой, стремившейся к синтезу эллинистической культуры, русского символизма и немецкой философии. Она еще не окончательно решила, стоит ли ей присоединяться к Церкви.
В Петрограде Юдина нашла отраду в религиозном чтении, в частности в «Духовных основах жизни» Владимира Соловьева: «Глава о молитве – святая книга!» Она боролась со святым Августином, «…трудно читается бл. Августин (язык, главным образом), но я хочу и могу. Я добьюсь просвещения своего духа, Добьюсь? Откуда эта гордость?»[42] Вернувшись в Невель к середине октября, Юдина принялась изучать эстетику греков, Гомера и Гесиода. Она научилась отличать Сократа в пересказе Ксенофонта от Платона. В это время она открыла для себя необыкновенную личность отца Павла Флоренского[43]. Лингвист, философ, религиозный мыслитель, историк искусства, физик и математик, он отказался от блестящей академической карьеры, чтобы изучать теологию и стать священником. Юдина познакомилась с Флоренским, прочитав его основополагающий труд «Столп и утверждение истины», опубликованный в 1914 году. Этот трактат о христианской любви был написан в форме двенадцати писем к брату – символическому другу во Христе. Юдина вскоре отложила книгу в сторону, ибо у нее не было ни времени, ни сил, чтобы постичь все сложности. Но она приняла к сведению фундаментальное убеждение Флоренского, что только в православии можно найти истину. Если другие религии требовали подтвержденных доказательств природы Божественной Истины, то в православии проявление Истины является самоочевидным и самовоспроизводящимся, бытием в существующем и потому божественным по своей природе. Лучше всего это выразил Флоренский: «Истина – это дискурсивная интуиция».
Обсуждение таких тем с Пумпянским оживляло их отношения, хотя неопределенность все еще существовала между ними. Юдину мучили конфликты, неспособность признаться и одновременно выразить свою любовь, отчаянное чувство неуверенности в себе. Потом она будет писать страстные письма новому – и обычно недостижимому – объекту своей любви, письма, которые зачастую так и не будут отправлены. Все в их отношениях уже было не так просто, как казалось в начале: «Это немыслимо – он выше, выше, выше меня. Когда говорю с ним, то подлинно смиряюсь, до того он подавляет своим умом и вдохновением. Сегодня даже тоска взяла от сознания своей безнадежной малости».[44]
В начале декабря состоялось взаимное признание в любви: «Вчера все раскрылось – кто сказал первый? – спрашивает Юдина. – Мы оба. <..> Всю ночь не спала и тихо плакала. Господи! Я потеряна в этом незнакомом, огромном счастье…» Но это счастье противоречило ее стремлению к непорочности – хотя, как и блаженный Августин, которого она сейчас читала в Публичной библиотеке, колебалась. «Да, я буду трудиться, я буду одинокой и сильной, но любви в моей жизни больше не будет <..> Единственное, что мне осталось, это стихи <..> Ведь и музыку люблю безнадежно, ведь и в ней я лишь сгораю в восторге преклонения, а творить не могу».[45]
В начале января 1918 года Юдина поехала с Пумпянским в Петроград. Там все-таки они решили не видеться: «Мне нужно одиночество, отдых и покой. Только тогда я смогу проявить творческий подход», – размышляла она. Теперь она была сосредоточена на дирижировании и учебе у своего кумира Николая Черепнина. «Передо мной стоит одна цель. Дирижировать! Это вылечит меня и поможет мне вернуться в реальность. А пока я хожу с глубокой гноящейся раной. Я должна пережить это и победить». В дневнике она признается: «Сегодня учитель (Черепнин) был недоволен – неудивительно! Какая может быть работа в таком состоянии! Нет, довольно слез и стонов!»[46] Концерты Черепнина, посвященные Баху, произвели на нее сильное впечатление: «Сегодняшний концерт был лучший! Был праздник, а это самое главное в искусстве! Николай Николаевич был на высоте в смысле волевого устремления, но жест у него просто некрасивый».[47]
Записи о творчестве или о его отсутствии нередки в ее дневнике. Она уже разделяла идею Бердяева о художнике как сотворце Бога и его веру в религиозную природу творческого гения: «Творческий акт всегда есть уход из "мира", из этой жизни. Творчество по существу своему есть расковывание, разрывание цепей. Это не есть опыт послушания, это – опыт дерзновения».[48] Слова Бердяева: «Творческий путь гения требует жертвы – не меньшей жертвы, чем жертвенность пути святости»[49], нашли отклик у Юдиной. Чтобы чувствовать в себе потенциал такой формы «гениальности», она бы принесла любые жертвы.
Дневник Юдиной обрывается в начале февраля 1918 года. Узнав о стремительном ухудшении здоровья еще достаточно молодой матери, она поспешила домой. Раиса Яковлевна Юдина умерла 24 марта предположительно от сердечной недостаточности. По словам подруги детства Марии Раисы Шапиро, мать за последнее время так сильно располнела, что ей требовались два стула, чтобы сидеть. Многие горевали, узнав об этом несчастье. Люди почувствовали себя обездоленными после смерти Раисы Юдиной, ведь она была очень добросердечной и любила не только своих детей, но и всех детей вообще. «Вскоре после этого Маруся дала концерт в местном клубе Дворянского собрания в Невеле, где оделась во все черное, в платье матери. Я был ошеломлен ее игрой».[50]
Уже тогда Мария стала носить простую, почти монашескую одежду. Она сильно выделялась на фоне других молодых женщин, которые надевали короткие юбки и стригли волосы. Эльга Линецкая, еще одна подруга детства, вспоминала: «Тогда уже носили короткие платья. Она же ходила в платье, можно сказать подол до самой земли. Необычайно прямая, вообще не глядевшая по сторонам».[51]
Юдина решила остаться в Невеле, чтобы помогать семье. Особенно ее беспокоил младший брат Борис, талантливый скрипач с неустойчивым характером. Его воспитанием в доме, где преобладали женщины, пренебрегали. Мария решила взять на себя ответственность за брата, но не на время, а навсегда. Это была неблагодарная задача, поскольку у Бориса было слабое психическое здоровье: он периодически страдал маниакальным расстройством, ему было трудно придерживаться какого-либо одного направления учебы или работы.
Ранней весной Юдину отвлек от ее горя приехавший молодой философ и теоретик европейской культуры и семантики, двадцатитрехлетний Михаил Михайлович Бахтин. Человек магнетического обаяния и природного авторитета, Бахтин посвятил свою жизнь теории литературы и стал наиболее известен своими исследованиями Достоевского и Рабле. С 1913 года он изучал историю и философию в Новороссийском университете в Одессе, а в начале 1918 года поступил в Петроградский университет. Когда в результате революционных событий занятия в учебных заведениях практически прекратились, в Петроград неожиданно приехал близкий друг Бахтина Пумпянский. Бахтин вспоминал: «В Петрограде есть было нечего, поэтому Пумпянский убедил меня присоединиться к нему в Невеле – там я мог заработать денег, да и еды было вдоволь».[52]
В то время, когда Бахтин прибыл в Невель, он еще не опубликовал ни одного сочинения. Два года, которые он провел там, оказались очень плодотворными. Свои философские принципы он излагал устно, в форме лекций и дискуссий в небольшом кругу единомышленников – референтной группе. Сначала его интересы были сосредоточены на этике и эстетике, но с середины 1920-х годов, особенно после встречи с русскими формалистами, он развил свои литературные теории диалогизма и полифонизма, формулируя разнообразные модели языка в конкретных литературных контекстах.
Находясь в Невеле, Бахтин, подобно Пумпянскому и городскому философу-неокантианцу Матвею Кагану, преподавал в Единой трудовой школе. Она располагалась в кирпичном здании, сохранившемся до сих пор на улице Ульянова. Вскоре после приезда весной 1918 года Бахтин прочитал вводный курс лекций для местной интеллигенции. Курс был организован не по хронологическому принципу, а по философским темам. «Ну, главное внимание на своих лекциях я обращал на Канта и кантианство. Я это считал центральным в философии. Неокантианство. Да, неокантианство – это прежде всего, конечно, Герман Коген… Риккерт… Наторп, Кассирер».[53] Среди его самых внимательных слушателей была Мария Юдина. Много лет спустя Бахтин вспоминал: «Я на нее сразу обратил внимание: девушка молодая очень, полная, правда полная, большая, она была в совершенно черном платье. Вообще вид у нее был тогда совершенно монашеский, правда, контрастирующий с ее молодым лицом; молодыми глазами, сразу заметил ее, молодую девушку, довольно крупную, одетую во все черное. Она имела вид монахини <..> Ну, затем я познакомился с нею, конечно, ближе, и совсем, так сказать, уже стал своим человеком у них в доме».[54] Бахтин продолжает: «Мария Вениаминовна, когда я с ней познакомился, находилась под большим влиянием Льва Васильевича Пумпянского <..> Он был блестящий эрудит в области литературы, и в области иностранной литературы в особенности. Он знал много языков, читал чрезвычайно быстро. Он умел большую монографию прочитать в один вечер и потом ее отреферировать с очень большой точностью. В этом отношении у него способности были исключительные».[55]
Казалось, к середине 1918 года Юдина и Пумпянский поменялись ролями – теперь она была отвергающей, а не отвергнутой стороной. Как вспоминал Бахтин, Пумпянский сделал Юдиной предложение в начале лета 1918 года, но она ему отказала. Отец и сестры Юдиной были категорически против этого брака, хотя предполагали, что они живут как помолвленная пара. Они считали, что Пумпянский совершенно непрактичен и непригоден для роли мужа. Бахтин соглашался – поистине, тот был гораздо более не от мира сего, чем сама Юдина. Летом 1918 года Пумпянский очень сильно переживал отказ Юдиной и так возненавидел отца Марии, что дал ему пощечину и готов был подраться. Бахтин вспоминал: «А потом они опять подружились, восстановили дружбу, и все это кончилось благополучно».[56] Согласно другим источникам, Вениамин Юдин спустил Пумпянского с лестницы, когда тот попросил руки его дочери. Конечно, Вениамин Юдин был нетерпим ко всем религиозным людям, но перешедший в православие еврей для него был двойным оскорблением.
Летом 1918 года постепенно формировался Бахтинский кружок[57]. Позже, 30 июля 1919 года, он был официально учрежден как Невельское академическое общество. Несмотря на небольшой размер, с начала 1900-х годов Невель славился интеллектуальной и музыкальной жизнью, имелся даже собственный оркестр. Как отмечал Бахтин, его жители легко могли вести дискуссии с приезжими философами.
Основным создателем кружка стал местный философ Матвей Каган. Он недавно вернулся из Лейпцига, Берлина и Марбурга, где учился у видного неокантианского философа Германа Когена. Ярким и эксцентричным дополнением к группе стал Борис Зубакин, который, как и Пумпянский, находился на военной службе и в то время жил в Невеле. Литератор, талантливый поэт, историк и археолог, музыкально одаренный Зубакин был ведущим членом тайного Ордена розенкрейцеров и незадолго до 1917 года стал великим Магистром Петроградской ложи. Бахтин в своих воспоминаниях определенно причислял его к масонам, и действительно, есть признаки того, что весь Бахтинский кружок в Невеле был связан с масонской практикой.
Зубакин, в свою очередь, убедил своего звездного друга и брата-розенкрейцера Валентина Волошинова переехать из голодного Петрограда в Невель. Талантливый поэт, несостоявшийся пианист, Волошинов был вынужден бросить игру из-за того, что переболел туберкулезом и его руки деформировались. Волошинов особенно сблизился с Бахтиным после того, как в 1920 году они оба переехали в Витебск и жили на одной квартире. Хотя создание кружка приписывают Кагану, вернувшемуся из Германии, именно Бахтин считался его центральной фигурой; он стал председателем Невельского академического общества. Благодаря исключительной ясности мысли, он был несомненным интеллектуальным лидером группы, а Пумпянский стал ее духовным руководителем. Когда в 1919 году последний переехал в Витебск, он призвал других членов кружка последовать его примеру. Некоторое время деятельность Общества была разделена между Невелем и Витебском, но к 1920 году все участники покинули Невель, центром бахтинского кружка стал Витебск. Святая святых Общества состояла из двенадцати активных участников, которые встречались почти ежедневно на протяжении 1918–1919 годов. Юдина была среди них. Участники ночных дискуссий до раннего утра поддерживали силы крепким чаем. Когда слова иссякали, Юдина садилась за фортепиано и играла для философов. В то время она увлеклась полифоническими произведениями Баха, выучив оба тома «Хорошо темперированного клавира», который она впоследствии сыграла на выпускном экзамене в Петроградской консерватории.
Любопытно, обсуждали ли Бахтин и Юдина применение музыкальной полифонии и ее правил в других дисциплинах? Основная полифоническая теория Бахтина была развита в его работе о Достоевском, которую он начал писать в Витебске и опубликовал в 1929 году. Понимание полифонии у Бахтина основывалось на уникальной способности Достоевского представить галерею персонажей, каждый из которых автономен и самостоятелен в мыслях, словах и действиях, свободно играет свою роль и взаимодействует с другими, создавая в конечном итоге единую духовную картину. Читатель может обойтись без объективных описаний, мнений или суждений автора. Лев Толстой, видимо пренебрегающий первичным значением музыкальной гармонии в искусстве, писал в 1899 году в дневнике о полифонии: «Голос должен что-то сказать, но в данном случае голосов много, и каждый ничего не говорит». Такое определение полифонии показалось бы Юдиной и Бахтину совершенно нелепым. Это был период, когда в изобразительном искусстве широко использовали заимствования из музыкальной терминологии: в названиях картин Кандинского упоминались «симфонии» и «импровизации», а Филонов позже изобразил Первую симфонию Шостаковича. Писатель Андрей Белый создал четыре поэтическо-прозаических произведения под названием «Симфонии», написанных между 1902 и 1908 годами.
Сначала целью первого кружка Бахтина было исследование неокантианства, этических и моральных проблем, предмет внимания Марбургской школы. Вскоре их темы распространились на религию и проблемы литературоведения. Участники серьезно относились к своим социальным обязанностям: обучали людей пролетарского происхождения в Невельской трудовой школе, ездили с уроками в близлежащие деревни. Юдина в начале 1919 года принимала активное участие в создании первой в городе музыкальной школы – достижение, которым она по праву гордилась.[58]
Полемические дебаты были в порядке вещей, и на публичных собраниях в Народном клубе имени Карла Маркса в Невеле члены кружка выступали против своих главных противников – марксистов. Участников делили на «товарищей» и «граждан».[59] Эти споры анонсировались и освещались в местной газете «Молот», главный редактор которой Ян Гутман был другом кружка, хотя и редко разделял точку зрения его участников. 3 декабря 1918 года «Молот» сообщил о недавней дискуссии, на которой гражданин Бахтин говорил на тему «Бог и социализм» и о том, как гражданин Пумпянский выступил в защиту религии, критикуя безнравственное отношение социализма к мертвым. Его оппонент-большевик товарищ Ян Гутман якобы ответил: «Мертвые не воскреснут, и заботиться о них не нужно…»[60]
Другие встречи в Народном клубе проходили на такие темы, как «Лев Толстой и его творчество», «Культура и революция». Эти дебаты собирали многочисленных слушателей: в аудитории присутствовало до 600 человек, они активно участвовали в дискуссиях, вступали в ожесточенные споры. Когда Бахтин читал лекцию «Смысл жизни», дискуссия затянулась далеко за полночь, и ее пришлось продолжить на следующий день. Убежденный большевик, художник Гурвич любил полемизировать с членами кружка, хотя обычно проигрывал спор. Интересно, что, пока молодая Советская страна вела гражданскую войну, преодолевала трудности и боролась за выживание, обитатели Невеля были заняты философскими дискуссиями.
При том что Бахтин считался самым уважаемым мыслителем группы, Пумпянский и Каган были не менее востребованы как ораторы и лекторы. Лекции Кагана по философии на Еврейских курсах Невеля пользовались особенно большим спросом, а Зубакин развлекал публику своим актерским талантом и умением сочинять стихи экспромтом. Он, должно быть, производил странное впечатление на население Невеля своими оккультными философскими идеями, хотя его представления о единой братской любви и свободе были не так уж далеки от идеалов коммунизма. Большевики называли его «беспринципным поэтом», а другие критиковали «его сценические выходки».[61] В День трудового красноармейца (12 октября 1919 г.) сообщалось: «Тов. Зубакин с большим жаром читал "Марсельезу" под аккомпанемент местного оркестра».[62]
Юдина обладала незаурядным интеллектом, ее приняли в Бахтинский кружок. У нас нет свидетельств ее выступлений в публичных дебатах, но в камерных заседаниях группы она несомненно участвовала в дискуссиях. Сам Бахтин с большим уважением относился к уму Юдиной, отмечая, что: «…она обладает способностями к философскому мышлению, довольно редкому. Как вы знаете, философов не так много на счете. Философствующих очень много, но философов мало. И вот она как раз принадлежала к числу таких, которые могли бы стать философами».[63] Бахтин отмечал, что и ее отец интересовался философией. «Это был умный и широкий человек, несмотря на свое несколько циническое мировоззрение еще старой докторской интеллигенции, немножко, чуть-чуть, даже какие-то пережитки 60-х годов, нигилизма…»[64]
Увлечение же Марии немецким романтизмом во многом было связано с влиянием Пумпянского. Она могла читать на языке оригинала – как известно, большинство семей местной еврейской интеллигенции знали и использовали немецкий язык. Ранняя любовь Марии к йенским романтикам сохранилась на всю жизнь; среди своих любимых авторов она называла Людвига Тика, Фридриха фон Шлегеля, Новалиса (Фридриха фон Гарденберга), Брентано и Фихте. В философском плане Бахтин говорил о Юдиной: «Она <..> можно сказать, была шеллингианкой <..> отчасти гегельянкой, отчасти только, потому что ее совершенно не интересовала теоретико-познавательная сторона философии, ее не интересовала диалектика».[65]
В летние и осенние месяцы Юдина, Бахтин и Пумпянский вместе совершали длительные прогулки. Из воспоминаний Бахтина: «Невель, окрестности Невеля исключительно хороши вообще, и город прекрасный. <..> Он расположен рядом с целой территорией озер, которые просто чудесны <..> Я излагал начатки нравственной философии, сидя на берегах озера <..> километрах в десяти от Невеля. И даже это озеро мы называли озером Нравственной Реальности. Оно никакого названия до этого не имело».[66]
В 1919 году Юдина вернулась в Петроград, а на каникулы снова отправилась в Невель. Она также посетила Витебск, куда переехали участники кружка. Город превратился в важный культурный центр, во многом благодаря деятельности художника Марка Шагала, уроженца города. Шагал рассматривал революцию как возможность добиться равенства и отменить ненавистную черту оседлости со всей ее несправедливостью. В 1918 году Анатолий Луначарский, начальник Комиссариата просвещения, назначил его народным комиссаром (наркомом) искусств Витебска. Основав местную Школу народного искусства, Шагал не только реализовал свои образовательные цели, но и создал новаторские проекты, которые привлекли лучших русских художников, в том числе относительно консервативного Мстислава Добужинского, художника-авангардиста Эля (Илью) Лисицкого, супрематиста Казимира Малевича и его ученика, младшего двоюродного брата Юдиной, Льва Юдина. Шагал был движущей силой Школы, Малевич отвечал за создание в 1920 году Уновиса (Утвердителя Нового Искусства), крайне влиятельного отдела современного искусства, где он сформулировал свою теорию абстракционизма, назвав ее «Необъективность». В визионерском понимании Малевича абстрактная живопись должна быть освящена мистическими духовными качествами. Юдина знала Малевича и спустя годы вспоминала, что видела его культовую картину 1915 года «Черный квадрат» в Витебске.
Аналогичный ренессанс произошел и в театрально-музыкальной жизни Витебска. В 1918 году Луначарский санкционировал открытие Народной консерватории в Витебске, куда Пумпянский и Бахтин были приглашены читать лекции по эстетике. Здесь Пумпянский приобрел блестящего ученика – семнадцатилетнего Ивана Соллертинского, знатока романских языков, театра и истории искусства, в конечном итоге выбравшего своей дорогой в жизни музыковедение и позже ставшего художественным руководителем Ленинградской филармонии. Блестящий молодой эрудит познакомился с Юдиной, когда приехал в Невель послушать выступления Бахтина и Пумпянского, еще до их переезда в Витебск. Осенью 1921 года Соллертинский поступил в Петроградский университет, а шесть лет спустя стал неразлучным другом Дмитрия Шостаковича, его доверенным лицом и равным ему по сардоническому остроумию. Он познакомил друга с творчеством Малера, который оказал огромное влияние на композитора.
Тогда же в Витебске появился симфонический оркестр, созданный дирижером Николаем Малько, приехавшим из Петрограда весной 1918 года. В течение следующих двух с половиной сезонов он дал около 250 концертов в Витебске и его окрестностях, затем оркестр был распущен. В 1922 году Малько вернулся в Петроград, чтобы преподавать в консерватории; Юдина взяла у него несколько уроков дирижирования. Будучи главным дирижером Петроградско-Ленинградской филармонии с 1924 года, он стал влиятельным человеком в новой музыкальной среде и первым исполнил ранние симфонические произведения Шостаковича.
Через два года после возвращения Юдиной в Петроград туда переехал из Витебска и Пумпянский, а в 1924 году – Бахтин со своей новой женой Еленой (Аленой). Когда кружок возобновил свою деятельность, Юдина была хозяйкой и участницей многих встреч. Петроград – это город, где Мария Юдина приняла христианство, стала участвовать в церковной жизни, посещала университетские курсы, закончила консерваторию и начала свою профессиональную карьеру. Невель остался для нее городом «детского рая», где развились ее музыкальные таланты и где началось ее интеллектуальное становление.