К книге
Играя с огнем. История Марии Юдиной, пианистки сталинской эпохи7 1941–1945 Война и ее отголоски
50%
7 1941–1945 Война и ее отголоски
10

Музы <..> в Ленинграде не молчат. Они звучат в диалоге с голосами Войны.

Мария Юдина[448]

Проснувшись 22 июня 1941 года, жители Советского Союза узнали, что началась война. Гитлеровская Германия вероломно напала на Родину. Через несколько дней все боеспособное население отправилось на призывные пункты, в партийные и комсомольские организации. Народное ополчение, стихийно собирающееся в моменты национальных бедствий, сейчас формировалось из добровольцев, не имевших военной подготовки, и из пожилых людей и подростков.

Московская консерватория, как и другие учреждения, объявила о своем участии в военных действиях под лозунгом «Консерватория – фронту». 5 июля первые студенты и сотрудники консерватории поступили в 24-й полк Краснопресненской дивизии московской милиции. Студенты отправлялись в военные академии на учения, строили оборонные сооружения, консерватория работала: там проводились базовые военные учения, а резерв Красного Креста вел курсы оказания первой помощи пострадавшим. Первым побуждением Юдиной было немедленно отправиться на фронт, но, взвесив свои возможности, она решила сначала две недели поучиться на курсах Красного Креста. Юдина здраво оценивала свои медицинские навыки: «Сознавала, что ничего не умею: на практике в госпиталях обливала слезами тяжелораненых и пользы от меня не было никакой».[449] Однако ей выдали военный пропуск, которым она чрезвычайно гордилась.

В начале августа первая группа из старейших преподавателей консерватории под руководством директора Александра Гольденвейзера была эвакуирована в Нальчик, столицу Кабардино-Балкарии на Северо-Западном Кавказе. Вошедшие в состав группы Прокофьев и Мясковский, отдавая дань уважения месту своего пристанища, включили в свои сочинения темы кабардинских народных песен[450]. Юдина, как и они, принадлежала к так называемому золотому фонду искусств и имела право на эвакуацию. Она и ее названная свекровь Елена Салтыкова получили инструкции об отправлении в Нальчик. Им обеим было не по себе – в этом они были единомышленницами и сказали друг другу: «Если понадобится, мы останемся и будем рыть окопы под Москвой. Вместе с Народом мы примем только Смерть или Победу. <..> Ведь и нам в Москве не жилось тогда "легко". Разумеется, мы и не стремились к "легкости", не помышляли о ней нисколько – как-нибудь самому – с близкими – не умереть внезапно, что-то полезное для всех совершить, что удавалось кому как…»[451] Юдина ни одного мгновения не сомневалась в победе Советского Союза.

Нацистские войска быстро продвигались в глубь страны, первоначальное сопротивление потерпело крах, и общество, большая часть которого считала Красную Армию хорошо оснащенной военной машиной, стало терять уверенность в быстрой победе над врагом. Отношение к войне было разным, от демонстративного пренебрежения до тревоги и дурных предчувствий; к концу лета общественный дух пал. События развивались с молниеносной скоростью. К началу сентября немецко-фашистские войска подошли вплотную к Ленинграду, непрерывно подвергая город артиллерийским атакам и воздушным налетам. Началась срочная эвакуация, но поскольку Ленинград был окружен, граждане оказались запертыми в городе: им предстояло выдержать 900-дневную блокаду. Ситуация в Москве была немногим лучше, и к концу сентября правительство отдало приказ об эвакуации всех академических учреждений. В ходе этих сложнейших мероприятий правительство прикладывало все усилия, чтобы культурные организации сохранили свою целостность. Так, Центральная музыкальная школа была эвакуирована в Пензу, Ленинградская консерватория – в Ташкент, Ленинградская филармония – в Новосибирск, а МАЛЕГОТ – в Куйбышев (бывшую Самару), город, где завершил свою Седьмую симфонию Дмитрий Шостакович. Однако Московскую консерваторию пришлось «разделить»: самую большую группу педагогов и студентов отправили в начале октября в Саратов; другую группу, в которую входили композиторы Шебалин, Глиэр и Кабалевский, направили в Свердловск. В ноябре 1942 года первым консерваторским эвакуированным пришлось покинуть Нальчик, захваченный к тому времени румынскими войсками. Игумнов, Гольденвейзер и Прокофьев перебрались в Тбилиси, Мясковский и Шапорин – во Фрунзе. При этом многие преподаватели и студенты остались в Москве, несмотря на то что в первую суровую военную зиму консерватории пришлось закрыть свои двери.

В первые месяцы войны из студентов и известных артистов – Юдина была в их числе – формировали отряды для выступлений в госпиталях, призывных пунктах, военных клубах и на открытых площадках. Иногда артисты оказывались слишком близко к линии фронта. Георгий Артоболевский, муж бывшей ученицы Юдиной Анны Карпека, погиб от вражеской пули, декламируя стихотворение на фронтовом концерте. Многие выдающиеся музыканты – например, скрипач Давид Ойстрах, пианисты Эмиль Гилельс и Яков Зак – присоединились к 8-й Краснопресненской добровольческой дивизии вместе с писателями, историками и журналистами, принимали участие в концертах для воинов. Многих из 250 добровольцев консерватории отправили на передовую, не все остались в живых. Вдохновляющий пример подал проректор Абрам Дьяков, первый доброволец консерватории. Прекрасный пианист, ученик Игумнова, Дьяков с 1936 по 1941 год был профессором камерной музыки, выступал в дуэте с такими выдающимися скрипачами, как Ойстрах и Мирон Полякин, с виолончелистами Эммануэлем Фейерманном и Энрико Майнарди. Хотя Дьяков и был опытным организатором, он категорически отказался занимать административную должность и решил пойти на фронт. Он участвовал в жестоком сражении на Смоленщине, которое приостановило наступление немцев на Москву. 4 и 5 октября 7500 добровольцев 8-й Краснопресненской дивизии были окружены и погибли под Вязьмой. Дьяков попал в плен к немцам, о его судьбе несколько лет не было известий. Позже выяснилось, что его пытали и убили в концлагере. Память о герое консерватории свято чтут до сих пор.

Восхищение Юдиной коллегами и студентами, призванными или записавшимися добровольцами, не знало границ. Судьба таких людей, как ее дорогой товарищ Дьяков и Константин Шотниев, радиоредактор, погибший в бою, приводила ее в трепет: «Если они убиты – вечная память героям».[452] Юдина отправляла продуктовые посылки своим студентам, служившим в армии. Лев Любецкий, один из получателей, выражал ей благодарность, но настаивал, что не заслуживает такой доброты, поскольку «не совершил никаких подвигов!». Юдина писала М. О. Штейнбергу: «И этот Лева, мирный шахматист и хороший парень, погиб, наверное, со всеми смертью героя. Пусть Лида (его жена) верит в его возвращение из плена после конца войны, ей будет легче…»[453]

Юдиной было не привыкать отправлять передачи с едой друзьям в тюрьму. Теперь она отправляла посылки Генриху Нейгаузу, арестованному в 1941 году – за то, что он носил немецкую фамилию. В ссылке он работал в Свердловской консерватории. Благодаря вмешательству Гилельса и других учеников ему разрешили вернуться в Москву в 1944 году.

Бывший аспирант Юдиной Владимир Апресов тогда находился в Баку. Она писала ему, объясняя, почему осталась в Москве: «В невозможность появления проклятых немцев я всегда твердо верила! Я отклонила все предложения отъезда <..>, предпочитая переносить лишения и опасности, будучи уверена в победе!..» – при этом многозначительно спрашивала его: «Что Вам удается сделать для фронта?» Практичная, она просила Апресова прислать с юга сухофрукты: «Играю я сейчас очень много по радио и также даю открытые концерты. А сладкое является единственным веществом, весьма нужным мне для сохранения сил и работоспособности, ибо вообще я к этим благам – очень равнодушна».[454]

Огромный авторитет Юдиной виден в ее переписке с молодым музыковедом Виктором Бобровским. Он написал ей о неизгладимом впечатлении, которое произвела ее радиопередача с сонатой № 17 Бетховена «Буря». В ответном письме Юдина заявляет: «Я по-настоящему отношусь с уважением только к тем, кто в армии и так или иначе принимает участие в общем деле»[455] – слова, которые глубоко ранили демобилизованного Бобровского. «Я жил дома, преподавал в музучилище. Правда, мне дали бронь, чтобы не подорвать учебы, – из пианистов-педагогов остался я один. И моя совесть находила какую-то точку опоры в этом, но все время я в тайниках (души) был неспокоен. И не смог ответить Вам – точно обманул Вас. Летом гром войны долетел до нашего города… под вой бомб горело все, что мне было дорого. Немцы сожгли училище, школу и все 40 роялей <..> Потом фашисты выгнали нас: я с женой и месячным сыном уходили от ада, учиненного фашистами в родном городе. Полгода я прожил в могиле фашистской оккупации. И как твердый голос обвинителя звучали во мне Ваши слова… Потом наступил день, когда я увидел самолет с красными звездами. Это было неописуемо-прекрасно. Через четыре дня после этого мы увидели бойцов Красной Армии. Я не могу передать Вам всей суммы чувств, мыслей, надежд, охвативших меня. Тут я твердо решил направить свой путь – Ваши слова не гасли во мне. Настали дни, когда я стал красноармейцем. Тяжело было оставлять семью, двух детей». Бобровского привлекли к организации музыкальной деятельности в войсках. «Дело – малогеройское, но если бы Вы знали, как я рад этому. Каждая выученная песня, каждая минута хорошего отдыха – тоже удар по врагу».[456]

Среди студентов консерватории, призванных в армию, были музыковед Павел Апостолов и пианист Виктор Мержанов. Позже Апостолов станет членом ЦК и партийным активистом Союза композиторов, преследовавшим Шостаковича в конце 1940-х – начале 1950-х годов. Когда Апостолова сразил сердечный приступ во время первого «закрытого» исполнения Четырнадцатой симфонии Шостаковича в июне 1969 года, это сочли справедливым возмездием.

В. Мержанов, блестяще окончив консерваторию в 1941 году, добровольно записался в танковое училище в его родном Тамбове, затем стал командиром. Ему так и не довелось участвовать в боях. Военное руководство объясняло ему, что его личный фронт – исполнение музыки. Он был демобилизован в сентябре 1945 года.[457] Мержанов научился играть на валторне и ударных инструментах, что позволило ему присоединиться к военным оркестрам. Его демобилизовали как раз вовремя, чтобы он успел восстановить пианистическую форму и принять участие во Всесоюзном конкурсе в декабре 1945 года, где он разделил первую премию со Святославом Рихтером. Признание ему принесло легендарное исполнение Третьего концерта Рахманинова.

К октябрю, когда немецкие войска буквально оказались на окраине Москвы, правительство под руководством Вячеслава Молотова было спешно переброшено в Куйбышев вместе с дипломатическим корпусом. Стратегическое решение Сталина остаться в Москве показало всему миру, что жизнь идет своим чередом; был дан приказ возобновить работу концертных залов, кинотеатров и театров – хотя они оставались неотапливаемыми. 4 октября Давид Ойстрах открыл сезон исполнением Скрипичного концерта Чайковского в новом Концертном зале им. Чайковского[458]. 12 октября в этом же зале Юдина отыграла марафон из трех концертов – 23-го концерта Моцарта, Четвертого концерта Бетховена и Первого концерта Чайковского под управлением Сергея Горчакова. Эти выступления состоялись в разгар операции «Тайфун» – свирепого нападения Германии на Москву. К середине октября позиции противника находились всего в двадцати двух километрах от центра города, в пределах нынешних границ Москвы. Теперь там стоит монумент из огромных крестообразных конструкций, изображающих противотанковые «ежи». Именно здесь немецко-фашистские войска были решительно отбиты советскими силами. Однако в то время исход дела представлялся настолько неопределенным, что Москву охватила паника: заводы закрывались, учреждения компартии жгли архивы, а некоторые граждане избавлялись от портретов партийных лидеров и уничтожали свои партийные билеты, чтобы избежать расправы, в случае если немцы займут город.

Именно в годы войны в коммунистическую партию из патриотических побуждений вступили представители советской интеллигенции и виднейшие музыканты, в том числе Давид Ойстрах, дирижер Кирилл Кондрашин, пианисты Яков Флиер и Яков Зак. Хотя Юдина была не меньшей патриоткой, она категорически отказалась от любой связи с большевистской партией, которая ранее так беспощадно преследовала ее единоверцев. Тогда, во время войны, религиозные репрессии были ослаблены, поскольку церковь играла положительную роль, поднимала патриотический дух.

Кроме Юдиной в Москве осталось немного музыкантов, в том числе Давид Ойстрах и участники струнного квартета Бетховена, а также ее друзья: «дирижер Николай Павлович Аносов – невероятно добросердечный, отзывчивый человек <..> известная певица Наталья Рождественская, скрипачка Марина Козолупова и баритон Сергей Мигай, все еще полностью владеющий своим великолепным голосом!»[459] Тогда, как она вспоминала, взошла звезда Святослава Рихтера.

До 1943 года единственным оркестром, остававшимся в Москве, был оркестр Всесоюзного радио. Радио транслировало музыку, которая звучала на протяжении всей войны, за исключением первых двух месяцев, когда это казалось неуместным. Оставшиеся в Москве музыканты отправлялись в знаменитый ДЗЗ (Дом звукозаписи) на улице Качалова[460], чтобы играть в эфире. Ежедневные программы состояли из сочетания прямых трансляций и музыкальных записей классической музыки наряду с военными маршами, стихотворениями, прославляющими Родину и Сталина, и патриотическими песнями. Музыка Феликса Мендельсона часто использовалась в противовес тому, что композитор был запрещен нацистами. Рахманинов, которого теперь уже не осуждали как эмигранта, а возносили за пожертвования Красной Армии, собранные им на благотворительных концертах в США, стал невероятно популярным. В среднем в месяц Юдина проводила шесть десяти-двадцатиминутных прямых трансляций из «Студии 15». Очень редко ей удавалось продлить передачу, как, например, было с «Аппассионатой» Бетховена, которая длилась двадцать три минуты. В списке из 153 вещей, с которыми она выступала на радио с июля 1941 по июнь 1943 года, мы видим, что в ее репертуаре главными были патриотические произведения: от Глинки до Рахманинова, от Бородина до Прокофьева. Юдина также регулярно играла Шопена и Бетховена. А Шуману от нее досталось, она его сознательно игнорировала – как знать, может, кто-то из его потомков воюет в гитлеровских войсках! Были и специальные передачи для стран-союзников: так, Юдина решила познакомить британскую публику со Второй фортепианной сонатой Шапорина.

Во время войны Юдина была в зените славы, подобно Давиду Ойстраху – или, если провести другую аналогию, подобно Майре Хесс, чьи воодушевляющие концерты в лондонской Национальной галерее были маяком надежды во время и по окончании блиц-крига. В начале 1942 года Ойстрах описывал жене Тамаре и сыну Игорю, эвакуированным в Свердловск, свои походы на радио во время комендантского часа. Вооружившись специальными пропусками, артистам приходилось добираться пешком – с наступлением темноты весь транспорт переставал работать.[461] Многие передачи, особенно транслируемые за границу, велись после полуночи. Страшно холодная зима 1941–1942 годов сильно затрудняла проведение концертов и преподавание.

Вадим Борисовский, альтист квартета Бетховена, с которым Юдина часто выступала, так описывал атмосферу на их концертах в неотапливаемых залах: «Публика сидит в шубах и валенках. В зале очень холодно (приблизительно 4 градуса), огромный успех. У альтиста под фраком лыжный костюм… Настроение исполнителей и публики отличное, так как почувствовалось начало нормальной, регулярной музыкальной жизни. Публика очень ценит тех исполнителей, которые остались в Москве делить горе и радости с ее основными жителями».[462]

Юдина пишет Виктору Апресову: «Мы ужасно мерзнем нынче, зима особенно холодная, а с отоплением не блестяще – я лично живу и за своим делом (я о себе!) работаю при 0, -1, + 3 – попеременно… Но и это пустяки, лишь бы скорее победа… Тем более что морозы! Так они были кстати для нас! Даже стыдно перед Армией, что ты дома, под своей крышей, за своим делом (я о себе!)»[463] Штейнбергам, которых теперь эвакуировали в Ташкент вместе с Ленинградской консерваторией, Юдина сообщила, что жива и «уменьшилась в весе и объеме, для меня это не беда». Далее она признается: «Я чуть было не уехала тоже в Ташкент, когда ежедневно снимались с якоря все окружающие, но все же сочла сие излишним. Ехать же в Саратов, где оказалось всего 50 студентов (а здесь 270 – и не дают начать занятия!), с таким "директором", как Столяров[464], конечно, я сочла и недостойным, и безумным. У нас нынче ужасно холодная зима и дом (как многие) не отопляется, но всегда думаешь, что на фронте холоднее и что придет весна и победа!»[465] Юдина, видимо, не скучала по «дрянному» директору Столярову, но очень скучала по Яворскому, находящемуся в эвакуации в Саратове. Преданные своему делу преподаватели, Юдина и Ойстрах просто обучали своих студентов дома, ожидая открытия консерватории. Ойстрах писал жене 8 декабря: «В квартире холодно, два дня не топят, однако заниматься со студентами приходится там, в консерватории совсем холодильник, как на катке».[466]

Именно в это время Юдина начала преподавать по совместительству в институте имени Гнесиных; официально на эту должность ее оформили в 1944 году. С середины марта, когда дни стали длиннее, а температура терпимой, консерватория вновь заработала. Ее главный московский филиал мог похвалиться сильным преподавательским составом, в который входили Юдина, Оборин, Ойстрах и участники квартета Бетховена. Лишь в конце зимы 1942–1943 годов, когда битва за Сталинград была выиграна, консерватория воссоединилась в Москве под руководством Виссариона Шебалина.

Юдина встретила новый 1942 год дневным концертом в Зале Чайковского, исполнив тридцать две Вариации до минор Бетховена, Прелюдию, хорал и фугу Франка, а также пьесы Шопена, Баха и Мусоргского. Все предыдущие дни она жила у Ефимовых, где могла заниматься сколько угодно. Нина Симонович-Ефимова писала своему сыну геологу Адриану о репетициях Юдиной: «У нас сейчас играет Мария Вениаминовна – разучивает перед концертом, который завтра в 12 ч. дня, так что она уже все знает, но упражняется. Очень хорошо играет. Иногда легко, быстро так звуки следуют, сливаются, как капли в одну струю. Похоже, как когда начинают доить молоко, то струи молока так звучат о ведро. Вж-ж-ж, вж-ж-ж – а это целая масса быстрых ноток. Иногда что-то звенит, иногда катается по всему роялю – быстро и ровно, как эльф <..> М. В. говорит, много сделала и ей у нас хорошо работать. Правда, тихо, как на дне колодца. К нам никто не звонит (в дверь) и почти никто – по телефону. Некому».[467] Юдина оставалась ночевать, чтобы не возвращаться долго пешком домой – трамваи переставали ходить в 10 часов вечера, хотя комендантский час в канун Нового года продлили до 3 часов ночи.

22 января 1942 года Юдина присутствовала на торжественном открытии музея Чайковского в Клину, последней резиденции композитора. Нацисты захватили город 23 ноября 1941 года и за три недели оккупации разместили сто солдат на постой в музее. К имуществу уважения не проявляли, и солдаты топили печи всем, что попадалось под руку. К счастью, в сентябре сокровища музея, в том числе рояль Чайковского и его рукописи, были вывезены в безопасное место. Перед самым Новым годом советские войска отбили Клин, и всего через четыре дня был организован визит делегации во главе с министром иностранных дел Великобритании Энтони Иденом. Делегация оценила масштабы бедствия.

Клин теперь приобрел символическое значение и как национальная святыня Чайковского, и как первый советский город, давший жесточайший отпор нацистам. 1 марта Юдина выступила на первом концерте, проходившем там, вместе с участниками квартета Бетховена, певцами Рождественской и Мигаем под фортепианный аккомпанемент Аносова. Юдина и ее коллеги по квартету Бетховена, Дмитрий Цыганов и Сергей Ширинский, исполнили первую часть Фортепианного трио Чайковского под названием «Памяти великого художника». Юдина была не в силах сдержать слез во время игры. Она едва успевала стирать их с клавиш платком во время пауз – вспоминала М. Э. Риттих, директор музея.[468]

В течение 1942 года Юдина дала не менее шести сольных концертов в двух самых именитых залах Москвы – Зале Чайковского и Большом зале консерватории. Она поставила в программы самые популярные сонаты Бетховена, цикл из 24 прелюдий Шопена, сольный концерт, посвященный Баху, и патриотический концерт, полностью состоящий из русской музыки – от Глинки до Прокофьева. Юдина продолжала продвигать великих немецких мастеров, чья музыка, как она настаивала, выходит за рамки национальной принадлежности. Понимая, какое утешение она дает публике своей игрой, Юдина все же мечтала попасть на передовую. Она хотела быть похожей на старшую сестру Флору, военного врача: «Она отступала и наступала с Советской Армией, работала в разнообразных функциях военного врача, в том числе в санитарных поездах, подвергавшихся различным фронтовым бедствиям. Она вернулась невредимой; своих военных наград она по скромности никогда не надевала, и погибла в один миг, в автокатастрофе маршрутного такси в Туле I.VIII.61 г.»[469] Старший брат Юдиной Лев тоже служил военврачом на передовой.

Мысли Юдиной постоянно были с ленинградцами – блокада унесла очень много жизней, в том числе ее знакомых. Она скорбела о семье трагически погибшей Юлии Вейсберг, композитора и второй жены сына Римского-Корсакова Андрея: «Младший сын Андрея Николаевича Римского-Корсакова – Всеволод, или Воля, погиб как одна из первых жертв блокадного голода, когда бурно, мучительно, но быстро погибали именно молодые мужчины высокого роста».[470] Надеясь, что ее сын жив и находится где-то в городе, Вейсберг отправилась на его поиски, но была убита. «…гибель Воли и Юлии Лазаревны для меня тоже – горе», – сокрушалась Юдина в письме к Штейнбергам. «Я их очень любила, и как раз последние годы мы снова так радостно виделись!»[471]

Ей очень хотелось оказаться в Ленинграде, где она наверняка могла быть полезной. «Я <..> хотела везти через Ладожское озеро продовольствие и вообще могла многим помочь, но наткнулась на тупое равнодушие Комитета (по делам искусств) и Союза композиторов».[472] По мнению Юдиной, недостаточно было просто работать музыкантом. Когда появилась возможность отправлять посылки в Ленинград через Ладожское озеро, она немедленно приступила к действию:

«Как-то достали в Союзе композиторов некое грандиозное количество общеизвестного питающего препарата "Гематоген" – вот и тащили мы однажды – один превосходный старый вахтер по имени Петр и я – ящики этого гематогена "на край света", – "своим ходом", где никакого уже не имелось транспорта – на некую пристань, откуда и надлежало гематогену сему приплыть[473] для поддержки умирающих и стоически державшихся добрых людей. Дошел ли он? Дошло ли много другое, посылаемое тут и там? Когда не удавалось помочь многим – помогали немногим, были добрые храбрые летчики, они охотно и просто брали какие-то узелки и кульки, и неисповедимыми путями удавалось нам их разыскать, а им – находить адресатов… если они еще не умерли, не лежали холодными трупами в опустелых, оледенелых и полуразрушенных жилищах…»[474]

Вторя отцу Павлу Флоренскому, Юдина верила в жизненно важную роль личной совести – «Героизм – всегда лишь украшение, а не суть жизни»[475], надо выполнять свой долг со смирением.

И все же Юдину неотвратимо влекло героическое. Побывав на первом исполнении Седьмой «Ленинградской» симфонии Шостаковича в Москве, примерно через три недели после ее премьеры в Куйбышеве[476], она сразу поняла ее значимость. После концерта она разыскала Шостаковича и попросила его использовать свое влияние, чтобы она могла попасть в Ленинград. «Дмитрий Дмитриевич <..> хотел помочь мне послужить народу и отечеству – считал необходимой встречу и разговор с генералом Миловским – как сейчас помню! – который бы уж прикомандировал бы меня к чему-то полезному в Ленинграде, но, увы, стремительно это пересечение судеб не получилось; вскоре Дмитрий Дмитриевич должен был вернуться в Куйбышев, а мне одной, конечно, немыслимо было добиться таковой мобилизации…»[477]

Хотя то, что пришлось пережить Москве, не могло сравниться с мучениями Ленинграда, городу был нанесен значительный ущерб. Бомба упала на дом возле музея Бахрушина, где жила Юдина. На окраинах Москвы такие разрушения были гораздо более массовыми. Она сообщила Апресову: «Домик в Замоскворечье, куда Вы приходили, более не существует – как многие другие».[478]

Конечно, это было ничто по сравнению с теми разрушениями, которые произошли в ее родном городе Невеле, взятым врагом 16 июля 1941 года, в самом начале войны. Ее отец пытался убедить всех еврейских граждан немедленно покинуть город. Однако многие отказались поверить, что немцы причинят им вред, и погибли. 6 сентября 1941 года около 2000 евреев (в том числе женщины и дети) были расстреляны, после того как сами вырыли себе могилы, на «Голубой даче», недалеко от Невеля. Вениамин Юдин и его семья спаслись от истребления, сбежав в последний момент в губернский центр Калинин. Оттуда они перебрались в город Молотов (так называлась Пермь с 1940 по 1957 год). В этом опасном путешествии их «ограбили до последней нитки».[479] Их мечты воссоединиться с Марией в Москве не сбылись: Вениамин Юдин умер от разрыва сердца 2 июня 1943 года, отдав всю свою жизнь лечению людей и общественной деятельности в родном городе.

Зверства над евреями заставили Юдину гордиться своими еврейскими корнями, что совершенно не противоречило ее христианским убеждениям. Она обсуждала эту тему с Соломоном Михоэлсом, великим еврейским актером и основателем Московского еврейского театра. Юдина безмерно восхищалась талантом Михоэлса – поначалу они были весьма увлечены друг другом. В поздравлении, которое она написала ему, посмотрев постановку его театра «Фрейлехс», она жалуется: «Вы стали ко мне более равнодушны». Он явно порицал ее обращение в христианство, но она защищала свою позицию: «А подумали ли Вы о том, что в последние годы мне так легко было бы отречься от еврейства – и мне было бы "легче", – но это для меня нравственно такое же преступление, каким было бы и отречение от Христа, чего от меня ждали в свое время…»[480] Безусловно, ее крещение в православной церкви не ослабило ее связи с семьей. Юдина по-прежнему поддерживала брата Бориса и сестру Анну, а также Елену Салтыкову, считая ее членом своей семьи. Последняя, как оказалось, была мотовкой; Юдина ни в чем не отказывала своей свекрови, но в личных разговорах начала жаловаться, в том числе на невозможность заниматься в их общем доме. Здоровье самой Юдиной было под угрозой: «Я работаю в разных направлениях с утра до вечера и по-прежнему сохраняю бодрость, сил пока, слава Богу, хватает, сквозь большую усталость».[481]

Оказаться в Ленинграде оставалось самым сильным желанием Юдиной, а вызволить оттуда других она считала своей обязанностью. Например, она спасла «последние обломки (мать и девочку) одной очень близкой семьи»[482] – речь идет о филологе Елене Сосновской и ее дочери Маше. Сосновская, иосифлянка и близкая подруга 1920-х годов, была замужем за религиозным мыслителем, основателем организации «Братство Серафима Саровского» и психиатром Иваном Андреевским, недавно попавшим в плен к немцам. Как оказалось, после окончания войны выживший Андреевский решил не возвращаться в Советский Союз и эмигрировал в США. А тогда Сосновская и две ее маленькие дочери, Маша и Леля, ничего не знали о его судьбе и медленно умирали от дистрофии в блокадном Ленинграде – младшую дочь спасти не удалось. Юдина обратилась к писателю Самуилу Маршаку – они прежде дружили. Перед войной в качестве руководителя Государственного детского издательства «Детгиз» он взял под свое крыло безработных ленинградских художников и писателей, в том числе Хармса и Заболоцкого. Живя сейчас в Москве, он использовал свое значительное влияние, чтобы спасать ленинградцев из осажденного города. «"Маршак в Москве", Маршак эпохи Отечественной войны, – это совсем "иная статья" – иная глава именно его жизни, это "Папа Сэм", вековечные хлопоты о жизни людей и, в частности, об их спасении из Ленинградской блокады…»[483]

Когда Юдина сообщила Маршаку, что Сосновская – крестница писателя и правозащитника Владимира Короленко, он ее прервал и «подумав секунду, воскликнул: "А! Мы превратим крестницу в племянницу!" И тут же был составлен текст депеши в соответствующие ленинградские высшие инстанции. Мы еще поболтали с дорогим поэтом, вероятно, свидание сие и закончилось той или иной фугой Баха, и я помчалась на главный телеграф. Подпись Маршака значила столь много, доверие к ней, ко всем его деяниям было абсолютным, в окошке меня никто и не спросил официального подтверждения печатью подлинности сего документа».[484] Спеша отправить телеграмму, Юдина по рассеянности оставила на прилавке крупную сумму денег. Офицер авиации вернул ей банкноты, «новые и хрустящие», которые она только что получила от радио. Честность была еще одной чертой военных лет!

Письмо Маршака сделало свое дело, и Сосновскую с шестилетней дочерью вывезли самолетом из Ленинграда. Обычный маршрут эвакуации через Ладожское озеро был сопряжен с множеством опасностей, а перелет предназначался для тщательно отобранных граждан. Спасение маленьких детей было приоритетом, но хорошая трудовая квалификация также имела значение. Вот так получила право на эвакуацию ближайшая подруга Юдиной Елена Скржинская и ее маленькая дочь Мариша, покинув Ленинград в мае 1942 года. Прибыв в Москву, Скржинская сразу же устроилась на работу в Археологический институт Академии наук СССР.

Лишения эвакуации не проходили бесследно. Леонид Николаев, бывший учитель Юдиной, умер от брюшного тифа в Ташкенте в октябре 1942 года. Шостакович, тоже учившийся у него, написал в его память Вторую сонату для фортепиано, отдав дань уважения цитатами из сочинений Николаева. Соната вскоре заняла центральное место в репертуаре Юдиной. Всего через месяц Болеслав Яворский скончался от сердечного приступа в Саратове. Для Юдиной смерть наставника стала непоправимым ударом. За последние пятнадцать лет ни у кого в ее кругу, кроме Прокофьева, не было столь высокого музыкального авторитета. Незадолго до смерти 26 ноября 1942 года Яворский провел два чрезвычайно успешных семинара: первый представлял собой расширенный анализ обоих томов «Хорошо темперированного клавира», второй был посвящен воспоминаниям Листа об опере Моцарта «Дон Жуан». Как упоминалось в главе 3, Яворский и Юдина разделяли мнения о религиозном и символическом значении музыки Баха. Заметки и лекции Яворского для этих семинаров – это его наследие, которому еще только предстоит быть полностью опубликованным.

Юдина, разумеется, участвовала в первом концерте памяти Яворского в московском мемориальном музее Скрябина на улице Вахтангова – это мероприятие превратилось в ежегодную традицию. Музеем управляли энтузиасты[485]: «Эти люди были поистине влюблены в свое дело, в свой музей, поклонялись Скрябину, Софроницкому, отчасти Яворскому. Они и хранят его архив. Там много-много играл – и любил играть Софроницкий».[486] Сохранилось множество записей выступлений Юдиной разных лет в этом музее.

Новый 1943 год начался с известия о том, что в Сталинграде двадцать две немецкие дивизии были окружены советскими войсками. Вскоре после этого, 18 января, была прорвана блокада Ленинграда: Красная Армия взяла Шлиссельбург и освободила коридор примерно в восемь – одиннадцать километров на южном берегу Ладожского озера. Наконец-то транспорт с людьми и провизией мог отправиться по «суше». Комитет по делам искусств – будущее советское Министерство культуры – решил направить три отряда артистов, чтобы поднять дух измученного мирного населения в осажденном городе. Среди них была Юдина, которая наконец смогла посетить свой «второй, духовный дом». Ее готовность «умереть у стен Ленинграда» теперь стала реальностью. Накануне отъезда Всесоюзное гастрольное бюро подписало командировочное удостоверение на ее отъезд в Ленинград с 11 февраля по 1 марта – документ, необходимый для обоснования ее отсутствия на официальном рабочем месте. Юдина уже сообщила друзьям, что отвезет письма и посылки родственникам. 2 февраля она просила Скржинскую прийти к ней со своими письмами: «Дорогая Лешинька, 11-го я вылетаю в Лгрд. Добежать до Вас не успею; я не знаю – как я успею "добежать" до аэродрома и сесть на самолет – я захлебываюсь в океане своих обязанностей…»[487]

Как было заведено, отряд Юдиной состоял не только из музыкантов, но и из актеров, певцов и декламаторов: среди них меццо-сопрано Ирма Яунзем, ее муж актер Григорий Апполонов, а также чрезвычайно популярный актер Владимир Яхонтов и его пианистка Елизавета Лойтер. «Летели мы самолетом через Ладожское озеро, с пулеметчиком; нас обстреливали; но все остались целы», – вспоминает Юдина.[488] В отряде Ойстраха состоял пианист Яков Зак, который позже рассказывал по радио о своих впечатлениях от путешествия: «Летели мы ночью, низко надо льдом, с остановкой в Тихвине[489], – вспоминал он. – Давида Федоровича никогда не покидало чувство юмора, и, указывая на гнездо пулеметчика, возвышавшееся над нами, он заметил: "Никогда не летал в таком роскошном обществе"».[490] Пианист Яков Флиер из другого отряда вынужденно задержался в Тихвине на несколько бессонных дней и ночей.

Очевидцы вспоминают, какое незабываемое зрелище представляла Юдина, прибывшая на ленинградский военный аэродром с огромной солдатской сумкой на плечах, набитой провизией. Зак восхищался: «В солдатской шинели, с палочкой, смелая в жизни, как и в искусстве, она не пряталась от обстрелов и бомбежек, и улыбка на ее лице выражала вызов врагу и презрение опасности».[491] Все, что Юдина видела и узнавала в эти дни, приводило ее в трепет. Давид Ойстрах испытывал те же эмоции и писал 23 февраля 1943 года своему десятилетнему сыну Игорю: «Я лечу в Ленинград, в город, который почти полтора года находится под осадой фашистов <..> Фашисты окружили город плотным кольцом и старались заморить население голодом и холодом. Они разрушают город ежедневным обстрелом из дальнобойных пушек. И все же, несмотря на все, город продолжает жить, работать, бороться с врагом и даже развлекаться. Искусство, музыка настолько необходимы, любимы человеком, что даже в таких нечеловечески трудных условиях люди посещают театры, концерты, слушают музыку <..> Радостно мне сейчас выступить в этом городе-герое, выступить перед бойцами, командирами, защищающими город, побывать на громадных кораблях, ведущих смертельный огонь по фашистам, играть, зная, что моя музыка им приносит удовольствие, радость в часы досуга».[492] Разумеется, Ойстрах воздерживался от описания ребенку печальных реалий, которые ленинградцы оставили нам в своих блокадных дневниках.

Юдина наверняка слышала рассказы о страшной первой военной зиме от людей, которые пострадали от обморожений и голодного безумия. Двоюродная сестра Бориса Пастернака, Ольга Фрейденберг, оставила жгучие дневниковые записи о разрушительных последствиях бомбардировок и голода в городе: «Голод убивал нервы, волю, память. Мы все были полоумные, возбужденные, бешеные; женщины в лавках визжали, били друг друга, плакали и голосили, катались в истерике <..> Начались повальные смерти. Никакая эпидемия, никакие бомбы и снаряды немцев не могли убить столько людей».[493] В быстро ухудшающейся ситуации, чтобы не подрывать боевой дух, гражданам было запрещено жаловаться, а сообщать о героическом сопротивлении города стали сдержаннее.

Фрейденберг считала, что проблема голода отчасти была вызвана равнодушием и бо`льшим вниманием советского правительства к событиям в центральной части фронта. Она также помнила враждебность Сталина к довоенному руководству Ленинграда.

Летом 1942 года, когда после жестокой зимы ситуация несколько улучшилась, Фрейденберг сообщила: «Мы питаемся дикими травами и подножным кормом; мы делаем огонь и тепло и добываем, согрев мемуарами и полом, и проза оказывается горячей стихов, на истории вскипает чайник. <..> "Завтра" нет для нас».[494]

Однако подготовка к исполнению Седьмой симфонии Шостаковича в городе, которому она была посвящена, показала, что власти серьезно думали о завтрашнем дне. Руководство города и дирижер Карл Элиасберг приложили героические усилия, разыскивая музыкантов для полного состава Оркестра радио; они нашли возможность накормить музыкантов, у которых не хватало сил «пилить» или «дуть» в свои инструменты, которые были слишком слабы, чтобы репетировать. И, наконец, 9 августа произошло невероятное событие. В течение двух часов – такова длительность концерта – советские войска интенсивно бомбили гитлеровцев, чтобы музыканты и их слушатели не подверглись воздушным налетам и артиллерийским обстрелам. Симфония звучала не только в филармонии, но и транслировалась по всей стране.

К февралю 1943 года Оркестр радио под руководством Элиасберга работал на постоянной основе и аккомпанировал приглашенным солистам. Юдиной не хватало слов, чтобы в должной мере выразить восхищение оркестром и его руководителем: «Тот, кто подобно мне имел честь выступать с Оркестром радио, может утверждать, что сила человеческого духа неукротима. По своей дисциплине и целеустремленности, постоянной преданности работе и культуре этот коллектив <..> выказал все черты высокого симфонизма, абсолютной основы всей музыкальной жизни».[495]

Давид Ойстрах тоже был впечатлен хладнокровием Элиасберга: «Несмотря на близость линии фронта и постоянную опасность, он репетировал с оркестром, скрупулезно работая над фразировкой и интонацией, не обращая внимания на все остальное».[496]

Ойстрах вспоминал свое исполнение Скрипичного концерта Чайковского в переполненном ледяном Большом зале филармонии: «Я играл Канцонетту из Концерта для скрипки Чайковского, когда завыла сирена воздушной тревоги. Никто даже не встал. И я доиграл Концерт до конца». «Меня потрясло, что в суровом Ленинграде, у стен которого стояли враги, нашлось столько людей, любящих музыку… Мелодия Чайковского летела над залом, как песнь грядущей победы».[497]

27 февраля в этом же зале состоялся концерт Юдиной с Элиасбергом и Оркестром радио, был исполнен Фортепианный концерт ре минор Моцарта и «Императорский» концерт Бетховена. До этого она дала два сольных концерта 20 и 24 февраля, снова в Большом зале филармонии. Первый представлял собой повторение ее московской «Русской программы» с «Маленькой сюитой» Бородина, «Картинками с выставки» Мусоргского и пьесами Прокофьева «Ромео и Джульетта» в качестве гвоздя программы. Завершила она «Русским танцем» из «Петрушки» Стравинского, игнорируя негласный запрет на его музыку.

Любовь Шапорина посетила второй сольный концерт Юдиной 24 февраля: «Она играла великолепно – несколько прелюдий и фуг Баха, «Аппассионату» Бетховена (а также Фантазию фа минор и 4-ю балладу Шопена)». Однако один из знакомых Шапориной, некто Голубев, был недоволен: он не мог видеть «…всех этих плохо одетых людей в шинелях и валенках; ободранные люстры, Юдина плохо играет Шопена… больше не пойду в филармонию». А Шапорину обстоятельства, отталкивавшие Голубева, как раз трогали больше всего:

«Холодно, голодно, и Юдина играет, отогревая руки у стоящей около нее на стуле электрической печки. А мы в шубах и валенках идем ее слушать и возвращаемся домой в кромешной темноте. Концертантке тоже не полагается никакого транспорта, она пешком идет в "Асторию". Бедные, маленькие людишки, двадцать месяцев сидящие в блокаде, перенесшие все ужасы этого времени, имеют мужество, а главное, имеют желание слушать одухотворенную игру М.В. Преклоняться перед этим надо, а не быть шокированным».[498]

Историк, литературный критик и эксперт творчества Вольтера, Владимир Люблинский присутствовал на всех концертах Юдиной. Ее игра произвела на него ошеломляющее впечатление, он разыскал ее после первого же концерта. Они были шапочно знакомы по участию в семинарах Карсавина в Петроградском университете. Десять лет спустя, встретив ее в блокадном Ленинграде, Люблинский написал ей: «…мы с Вами словно забыли о довольно достопримечательной годовщине некоего приезда в блокадный город, <..> беседы в Красной гостиной, первого и второго концерта, львиной души, послеконцертных разговоров и угощений, экспедиции на Крестовский и многих других поразительных событий конца февраля». Первоначально у них сложились «нежные отношения», основанные на крайне сильном взаимном притяжении. Люблинский был женат на очень умной женщине, историке Александре Дмитриевне (урожденной Стефанович), и с самого начала было понятно, что он не пожертвует своим браком. Скорее, он взял на себя роль советчика и доверенного лица, той личности, которой не хватало в жизни Юдиной. Их дружба продолжалась до его смерти в 1968 году и сохранилась в оживленной переписке, полной ласковых кошачьих прозвищ. (Она обращалась к нему «Дорогой Мяу», а он называл ее «Дорогая Мява» или «Мавишенька».)

1 марта Юдина приехала в Москву для преподавания в консерватории, возобновившей свою работу. Она продолжала выступать с концертами и вести радиопередачи, возобновила дуэт со скрипачкой Мариной Козолуповой. Но ей не терпелось вернуться в Ленинград, потому что она чувствовала, что именно там она была нужнее. Она нашла союзника в лице Бориса Загурского, недавно покинувшего должность директора Ленинградской консерватории и возглавившего Управление по делам искусств Ленсовета. Загурский оформил необходимые допуски и 28 июня подписал официальное разрешение на двухмесячную поездку Юдиной. Четыре недели спустя он договорился о продлении ее командировки, чтобы она могла провести консультационные занятия для студентов и преподавателей консерватории. Загурский также обеспечил ей продовольственные талоны и возможность питаться в столовой, а также организовал охрану ее концертов в военных зонах, на военных кораблях, в клубах и госпиталях. 1 сентября Ленинградское радио обратилось с просьбой продлить ее ленинградскую «прописку» до конца октября.[499] К середине октября Юдина начала получать грозные письма из Московской консерватории с требованием немедленно вернуться к преподавательским обязанностям. И вновь Загурский вступился за нее и гарантировал ее возвращение в Москву к 1 ноября.

В начале поездки Юдина выступила перед ленинградцами по радио с замечательной речью, в которой заявила о солидарности с городом:

«Каждый человек, удостоенный чести побывать в ЛЕНИНГРАДЕ, в первую очередь ощущает здесь общее РАВЕНСТВО. Нет линии фронта и тыла, нет разделительных линий между военными и гражданскими, между главным и второстепенным, между "моим" и "чужим". Нет жителей, есть только граждане. Каждый Гражданин – Воин. Ваши лица закалены страданием, усеяны морщинами, свидетельствующими о делах житейских, и освещены надеждой и тихой верой, что общая цель – это победа, разгром врага. Здесь все равны: солдат, продавщица, заведующий, медсестра, милиционер, музыкант».[500]

Ее речь взывала к основным коммунистическим принципам, которые звучали бы несколько казенно, если бы не были смягчены теплыми посвящениями тем музыкантам и организаторам, которые остались в Ленинграде и благодаря которым «Музы не молчали и не молчат в Ленинграде. Они звучат в диалоге с голосами Войны, сиренами, бомбами, залпами артиллерии и ревом самолетов».[501]

Юдина начала участвовать в трансляции передач из Ленинградского Дома радио. 15 июля она исполняла пьесы Мусоргского, Римского-Корсакова, а следующим вечером сыграла в прямом эфире Первый концерт Чайковского с Элиасбергом и Оркестром радио. Месяц спустя, 15 августа, они снова исполнили Первый концерт Чайковского уже в Большом зале филармонии. Накануне она дала в этом же зале благотворительный концерт, чтобы собрать деньги на восстановление театра в Сталинграде. За этим последовал марафон сольной программы 19 августа из 24 прелюдий Шопена, Третьей сонаты Скрябина, Четвертой сонаты Прокофьева и Вариаций Листа на тему Баха. Ее следующий полный сольный концерт 3 октября состоял из музыки трех композиторов-романтиков: Франка, Шопена и Листа. Юдина призывала ленинградских композиторов сочинять для нее: Богданов-Березовский написал Сонату для фортепиано, первую часть которой она сыграла в трансляции 28 сентября.

Шапорина часто виделась с пианисткой этим летом. Она советовала Юдиной уехать в Москву, поскольку обстрелы были очень сильны. У Юдиной не было денег, а гостиница «Астория» стоила дорого. «Нет, я не уеду, – упорствовала Юдина, – я здесь отдыхаю, и это очень важно для моей биографии».[502] Шапорина отмечала, что Юдина жила на деньги от продажи своих книг. «Она ходит в сандалиях с голыми ногами, в черном бархатном берете, в черном шелковом платье по щиколотки и в темно-сером жакете, в кармашке – платок с зеленой окантовкой! 5 августа она будет играть в Филармонии». На вопрос Шапориной, будет ли она играть Баха, Юдина ответила отрицательно. Шапорина написала тогда в дневнике: «Я сказала ей: "В эти ужасные времена Бах мне ближе всего – его музыка воодушевляет и поддерживает. Зрители ассоциируют вас с Бахом – ваша вдохновенная духовная натура лучше всего ему подходит". Юдина не согласилась. "Чем больше меня будут просить сыграть Баха, тем надольше я его отложу", – повторила она. Она очень упряма – как это было с ее прежним увлечением рисованием, ради которого она хотела бросить музыку. Теперь она мечтает отправиться на фронт».[503]

Вскоре желания Юдиной исполнились, благодаря концертным посещениям фронтовых военных кораблей и подводных лодок в ленинградском порту. Здесь она играла на пианино, открывая переднюю деку, как ее научил Алексей Толстой. На фотографиях Юдина общается с военно-морскими офицерами, слушает их рассказы о морских боях. Ей явно нравилось чувствовать себя женщиной в этом преимущественно мужском мире.

Перед отъездом в Ленинград в конце июня Юдина радостно сообщила Борису Залесскому, что нашлись Бахтины.[504] После долгого молчания от них пришло два письма: они все еще жили в Савелово, примерно в 125 километрах от Москвы. Хотя город находился недалеко от линии фронта, он оставался не занятым гитлеровцами. Юдина тут же отправила Бахтиным деньги и подключила друзей, чтобы гарантированно собирать для супругов по 300 рублей в месяц. Юдина помогала и своему другу Миле Залесскому, чудом пережившему тюрьму, лагеря, сражавшемуся на фронте и получившему ранение. Его особенно огорчала потеря уже во второй раз драгоценной библиотеки, в ней были сокровища: книги с автографами футуристов и Анны Ахматовой.

Телефоны были отключены, почта работала с перебоями, поэтому многие люди потеряли связь друг с другом. Родственники и друзья ленинградцев не знали, живы или мертвы их близкие, эвакуировали ли их или они умирают в городе от холода и голода, либо отданы на милость вражескому огню. Юдина хорошо понимала, какую боль причиняет такая безнадежная неизвестность. По просьбе Пастернака она разыскала его двоюродную сестру Ольгу Фрейденберг. Письма брата и сестры друг другу оставались без ответа больше года. Пастернак предположил, что Ольгу вместе с университетом эвакуировали в Саратов. Юдиной удалось выяснить, что они с матерью так и не уехали из Ленинграда и что Ольга в ту зиму тяжело заболела цингой. Узнав, что Юдина собирается в Ленинград, Анна Ахматова написала ей из Ташкента с просьбой разыскать патологоанатома Владимира Гаршина, их связывали романтические отношения. Видимо, его письма не доходили ей в Ташкент. Юдина передала Гаршину письма Ахматовой, а также небольшие посылки с продуктами, отправленные семьей Томашевских, теперь переехавшей в Москву.

Спустя годы Фрейденберг попросили написать о героизме ленинградских женщин:

«Знакомство с ленинградскими героинями[505] было мало интересно. Меня больше занимали маленькие люди. С двумя женщинами мое знакомство оказалось прочно. Одна из них была Юдина. Я ее знала давно, когда к ней ходили Доватур и Егунов, почти студенты, и таскали для нее античные книги из нашего кабинета. Потом я узнала, что она приятельница Бори и Жени. Давно я хотела с ней познакомиться. Профессор нашей консерватории, она была изгнана за открыто исповедавшуюся религиозность и теперь приезжала из Москвы на концерты. Ее героизм был подлинным. Нужно было иметь высокий стойкий дух, чтоб добровольно жить в нашем страшном городе, выносить смертельные обстрелы и в кромешной тьме возвращаться черными вечерами на седьмой этаж "Астории". Юдина очаровала маму, которая сразу почувствовала к ней какую-то семейную любовь и близость».[506]

Эта новая дружба сблизила Юдину с Пастернаком. Он с благодарностью сообщал сестре: «На днях Юдина нашла и вновь подарила мне вас».[507] Во втором письме, написанном три дня спустя, 8 ноября 1943 года, говорится: «Сообщения Юдиной были для меня непередаваемым счастьем. Я вас уже не чаял в живых. Все, – папа и сестры, Женя и Женек и все мои живы и здоровы, – подробности в большом письме». «Сообщения Юдиной принесли мне неописуемую радость <..> Извести меня как-нибудь, Оля, о вашем здоровье, хотя Юдина много мне рассказала и меня успокоила».[508]

После возвращения в Москву концерты Юдиной ознаменовались шквалом юбилеев. В Клину, в честь пятидесятилетия со дня смерти Чайковского, 21 ноября она вновь присоединилась к Цыганову и Ширинскому для исполнения первой части Трио Чайковского. 25 декабря в Малом зале консерватории она отметила двадцатилетие квартета Бетховена в компании пианистов Игумнова, Гольденвейзера, Оборина и Рихтера. Вместе с «бетховенцами» Юдина исполнила largo из квинтета Танеева. Ранее, 8 декабря, она приняла участие еще в одном коллективном концерте, полностью посвященном музыке Прокофьева. Здесь Юдина впервые исполнила переложения композитора вальсов из «Золушки» и «Войны и мира»[509]. Прокофьев только что завершил свою первую переработанную версию оперы, которой пришлось пройти еще три редакции, прежде чем получить разрешение на постановку.

На концерте советской музыки, который состоялся 13 февраля 1944 года в Малом зале Московской консерватории, Юдина составила программу – приношение ленинградским композиторам. К Богданову-Березовскому, Юрию Кочурову, Оресту Евлахову она добавила Прокофьева и Шостаковича, выпускников Петербургско-Ленинградской консерватории. Она выбрала для исполнения несколько пьес из сюиты Прокофьева «Золушка», соч. 97, и целиком Сюиту, соч. 96 (к вальсу из «Войны и мира» Прокофьев добавил «Контраданс» и «Мефисто-вальс» из фильма «Лермонтов»). Центральным произведением этого концерта стала Вторая соната для фортепиано, недавно написанная Шостаковичем в эвакуации в Куйбышеве весной 1943 года, там композитор лечился от брюшного тифа. Посвятив произведение памяти Леонида Николаева, Шостакович включил в музыку цитаты из сочинений Николаева, в частности к сюите для двух фортепиано. Хотя структура сонаты традиционна, в ней много оригинального. Токкатная фактура вступительной части с ее барочной прозрачностью и строгостью контрастирует с причудливым, замедленным вальсом второй части, напоминающим ранние атональные пьесы Шенберга. Заключительная часть, представляющая собой тщательно разработанные вариации на русские темы, придает произведению национальный характер. Композитор был первым исполнителем сонаты на премьере 6 июня 1943 года. В течение полугода ее исполняли и Гилельс, и Юдина. Что касается Юдиной, соната подходила ее полифоническим наклонностям, и, почти не применяя педаль, ей удалось добавить баховскую прозрачность быстрым пассажам. Интерпретация Гилельса отдавала приоритет красоте звука и более быстрому темпу, тогда как Юдина подчеркивала конфликтность и резкость произведения.

К новому 1944 году появилась надежда на поворот в войне, победными становятся речи лидеров и тон прессы. Сталин мог рассчитывать на вселенскую славу как победитель врага, и кто знает, как он распорядится своей новой властью? Искусство рисковало превратиться в панегирик, восхваляющий его заслуги. Весной 1944 года, радуясь возможности выбраться из столицы, Юдина отправилась на пятнадцать дней в Новосибирск, куда эвакуировали Ленинградскую филармонию. Деятельностью оркестра занимались художественный руководитель Иван Соллертинский и главный дирижер Евгений Мравинский. В Новосибирске за две недели она дала восемь концертов, в том числе три концерта («Императорский» концерт Бетховена, 24-й концерт Моцарта и Концерт Римского-Корсакова памяти Листа) с Ленинградской филармонией под управлением Курта Зандерлинга. Зандерлинг, беженец из нацистской Германии, теперь работал вторым дирижером оркестра. У них с Юдиной сложилось взаимопонимание в музыке и искренняя дружба.

Ровно за месяц до прибытия Юдиной, 11 февраля, 42-летний Иван Соллертинский скончался в Новосибирске от сердечного приступа. Ее последнее выступление 24 марта со Второй сонатой Шостаковича и Второй сонатой Щербачева вполне могло быть задумано как дань уважения старому невельскому и витебскому другу, блестящему эрудиту Соллертинскому. В конце года Юдина стала одной из первых солисток, выступивших с Ленинградской филармонией в их родном зале. Шапорина присутствовала на этом концерте, где прозвучал 24-й концерт Моцарта и Седьмая симфония Бетховена. «Дирижировал, и очень хорошо, Зандерлинг, а концерт играла чудесно Юдина. Чудесно переливались бриллиантами люстры, дивный зал, отдыхаешь там ото всего. Какая разница с видом того же зала в 42-м, 43-м годах. Теперь он переполнен, тепло, публика хорошо одета, война от нас ушла далеко».[510]

Шапорину ранило, что ленинградцы так быстро забывали войну, а вернувшиеся из эвакуации даже представить себе не могли, что пришлось пережить блокадникам. «Только священник молится за воинов, на поле брани убиенных, и кругом стоят женщины всех возрастов и плачут. Я сегодня была в церкви, подала поминание за моих друзей, погибших за 41–42-й годы, и видела глаза этих женщин, не забывших о войне».

Шапорина горевала о том, какой короткой оказалась общественная память, но не в меньшей степени ее охватывало и отвращение к растущей помпезности советской пропаганды, которая увеличивалась пропорционально приближению победы. «26 декабря <..> В комнате холодно! Ужасно болеть в одиночестве в наших советских условиях. Прибирая комнату, я подняла газету, и вдруг мне стало даже больно от острого сознания: одна эта газета на всю огромную страну, один образ мышления, одно политическое понятие, даже на литературу, музыку, историю – на все, на все один взгляд». Она поделилась этими мыслями с Юдиной, которая отмела их как нечто не стоящее обсуждения. «Нельзя об этом говорить, – сказала она, – и думать нельзя. Потому что если думать, то жить нельзя, надо умирать. Месяцами я не читаю газет. Надо создать себе аристократическое одиночество, только так можно существовать».[511]

«Аристократическую изоляцию» выбрала Анна Ахматова как единственный достойный способ защиты. Тем более что в августе 1946 года она подверглась нападкам из-за вышедшего постановления ЦК, порицающего ленинградские журналы «Звезда» и «Ленинград», где недавно были опубликованы ее произведения. Инициатор этих нападок Андрей Жданов особенно выделил Ахматову и Зощенко как писателей «антисоветского» мировоззрения, лишив их возможности публиковаться. В свой следующий визит в Ленинград Юдина поставила себе задачу разыскать Ахматову и привезти Зощенко огромный букет цветов.

Писатели были более уязвимы, чем композиторы, – при условии, что последние воздерживались от переложения текстов на музыку. На Шостаковича тогда сильно давили, чтобы в своей следующей, Девятой, симфонии он высокопарно прославлял Победу. Вместо этого в свойственной композитору парадоксальной манере он создал произведение блестящего остроумия и иронии, спрятав трагическую тему. Чиновники от культуры накинулись на Девятую симфонию за ее беззаботность и за то, что она не воспевает Великую Победу под руководством генералиссимуса Сталина. Вскоре ее убрали из репертуара.

По совпадению, всего через месяц после капитуляции нацистской Германии 9 мая 1945 года, в Концертном зале Чайковского силами Большого театра состоялись первые концертные исполнения оперы Прокофьева «Война и мир» под управлением Самуила Самосуда. Безусловно, это произведение символизировало все, что советские люди чувствовали в годы войны и их надежды на лучшее будущее. Юдина присутствовала на премьере и через два дня, 9 июня, написала Прокофьеву:

«Дорогой и драгоценнейший Сергей Сергеевич! Потрясение третьего дня было столь велико, что я не могла написать Вам слова благодарности сразу. Трудно это и ныне – надлежит высказаться подробно и обоснованно. Но сейчас – необходимость некоего долженствования высказывания главного. Вы создали не только эпос, что, возможно, в искусстве оперы Вы именно и создали впервые <..> Вы достигли главной цели Толстого, стоящего "за" или "над" идеями патриотическими, историческими, задачами психологическими и драматическими. Вы провозгласили для "имеющих уши слышать" торжество добра и любви. Утверждение жизни и ее вечной ценности вопреки всему злу ее, вопреки тому или параллельно с тем, что "мир во зле лежит". Как Вы это создали? И всей концепцией в целом, и соотношением деталей, и врастанием личного в общее, всем: интонациями, оркестром, всей суммой мышления и языка. Меня это не удивило, ибо я давно и всегда усматривала голос вечности в ряде Ваших сочинений».[512]

Юдина присутствовала на двух последующих концертах в Большом зале консерватории и с тревогой обнаружила, что вся девятая картина оперы была удалена. Она написала открытое письмо директору Московской филармонии Владимиру Власову, в котором выразила свое возмущение. «Как могла подняться рука на "пожар Москвы", близкий каждому сердцу и НАКОНЕЦ-ТО <..> воспетый во всем величии наших дней и во всем совершенстве мастерства С. С. Прокофьева? Как могла подняться рука на сокращение чего бы то ни было в момент фактического исполнения?..» Эту картину она считала одной из лучших в опере «по гениально решенным задачам драматургическим и композиционным, по блеску инструментовки».[513] Она спрашивала, было ли это сделано, чтобы сократить продолжительность оперы? Власов признал ее правоту, но в своем ответе заявил, что хотя он и согласен с ней, тем не менее нельзя ожидать, что зрители смогут высидеть пять часов музыки, а затем возвращаться домой, когда транспорт уже не будет ходить.

Хотя ее искренность никогда не вызывала сомнений, Юдина также не боялась «брякнуть» неприятную правду, как шутил Прокофьев. Она считала, что его музыке к «Золушке» не хватает этого «высочайшего качества» – за исключением знаменитого адажио – из-за «чрезмерной роскоши» оркестровой фактуры. А вот «Война и мир» – другое дело: «И с поразительной силой, как восход солнца, пригоршнями, ковшами Вы осыпали ослепительными снопами золотых лучей. Вы осыпали всех нас, своих современников и людей будущего, этим изобилием торжествующего добра, устоявшего среди стольких испытаний <..> И создать что-то подобное теперь!»[514]

Ее прорицание о силе добра не звучало бы так и с таким напором, знай она, что ожидает Прокофьева и других представителей советской интеллигенции в последний период правления Сталина.

Предыдущая главаГлава 10 из 20Следующая глава