К книге
АктерАкт II. Сцена 4
42%
Акт II. Сцена 4
8

Придя в себя, я в замешательстве обнаружил, что лежу под восточным покрывалом в маленьком зимнем саду, примыкающем к кухне, очевидно, принадлежащей Джонатану Дорсу. Я проснулся в поту, и первым моим порывом было отделиться от мебели, чтобы ничего не запачкать. Но подняться оказалось не так-то просто. После некоторых усилий мне удалось сесть, обернувшись покрывалом; в таком положении он меня и обнаружил.

– Я готовлю ужин, – сказал он своим звучным голосом, и я представил себя на попечении огромного журавля с исполинским размахом крыльев. В моем воображении Джонатан обитал в большом сером особняке, обставленном по-спартански, и на манер чеховских дворян попивал в саду чай из самовара, размышляя о бренности бытия. Оказалось, что он живет в маленькой городской квартирке с небольшой террасой. С потолка кухни свисали гроздья сковородок с толстыми донышками; между ними, как связки бананов, выглядывали столовые приборы. В гостиной стояло пианино и телевизор, окруженный башнями из видеокассет. Вдоль стен тянулись книжные шкафы, но книги валялись где попало, громоздились шаткими кипами под странными углами. У окна стопки книг доходили до середины рамы, и в комнате царил полумрак.

После горячей ванны мне слегка полегчало. Хотя из зеркала на меня глядел пепельно-серый тип с восковой кожей, я не мог перестать улыбаться. Джонатан нашел меня разбитым, подобно Гамлету, и привез к себе домой, в святая святых, чтобы вернуть к жизни. Это была судьба; тот религиозный пыл, который он вдохнул в меня при первой встрече, был пророчеством о спасении, а сегодня это пророчество исполнилось.

За ужином, состоявшим из овощного пирога с карри, Джонатан рассказал, что накануне нашел меня без чувств на кладбище за Церковью и отвез бы в больницу, если б не канун Рождества. Только когда он съязвил по поводу малютки Тима[12], до меня наконец дошло, что я делю с Джонатаном рождественский ужин. Он пил бренди из графина – мне не предложил.

– Как самочувствие? – спросил он после ужина. Я встретил его взгляд и расхохотался. Джонатан улыбнулся, и на секунду показалось, что он тоже сейчас рассмеется. Не знаю, что меня так рассмешило: может, его участие, а может, то, что он произнес эти слова тем же тоном, какой использовал на занятиях после упражнений. Мой смех начал принимать истерические нотки, и я схватился за коленку, чтобы успокоиться, а когда взял себя в руки, извинился.

– Ты живешь у Нины?

Я кивнул и представил, как он звонит ее родителям, чтобы те меня забрали.

– Но возвращаться туда не хочешь. – Он нагнулся задуть свечи в центре стола. – Я спать, – сказал он и указал на диван, где я проснулся. Тот уже был застелен свежим бельем.

Вот так и вышло, что неделю до Нового года я провел у Джонатана.

Первые пару дней мог только отлеживаться: любая физическая активность вызывала жесткие приступы кашля, и, хотя Джонатан подобрал для меня целую коллекцию кассет, сосредоточиться ни на чем не получалось: казалось, мозг упекается, как кусочки фруктов в сотейнике. На третий день мы приступили к работе над пьесой. Начали с читки: я был за Гамлета, Джонатан – за всех остальных. В его исполнении текст звучал невероятно. Он на одном дыхании зачитывал огромные фрагменты, а его голос, обычно бесцветный, пульсировал внутренней энергией, которую он выпускал микроскопическими дозами в самые напряженные моменты, достаточно редкие, чтобы всякий раз вызывать мурашки.

Время от времени мы прерывались, чтобы обсудить, на каком этапе эмоционального пути находится Гамлет. Это были открытые, вдумчивые беседы: Джонатан то и дело поднимался с места, чтобы принести какое-нибудь эссе, рассказывал о прошлых постановках и родовых муках, через которые проходили великие исполнители этой роли: Гилгуд, Ричард Бёртон, Марк Райлэнс. Вечером мы поужинали рыбным рагу, и Джонатан ушел к себе, но я никак не мог заснуть. Впервые в жизни я чувствовал такое понимание со стороны взрослого человека. Он видел во мне равного, не просто равного – напарника. Меня словно вернули из мира мертвых.

На следующий день мы отправились на прогулку по Хампстед-Хит. На пустой детской площадке он отправил меня десять минут качаться на качелях в одиночестве, прислушиваясь к ощущениям. Через пару минут в голову полезли воспоминания: как мы с Ниной гуляли по вечернему Бекслихиту, как перелезали через забор на детскую площадку и она учила меня делать «солнышко» и как в высшей точке казалось, что я вот-вот упаду. Потом вспомнилось, как в детстве я свалился с горки и, захлебываясь слезами, нянчил запястье, озираясь в поисках мамы, а ее нигде не было. Все глубже проваливаясь в воспоминания, я чувствовал, как во мне растет то самое упоение одиночеством, к которому Джонатан подталкивал меня уже давно, но которое до сих пор от меня ускользало.

– Несчастные люди рождены быть несчастными, – как-то сказал он на репетиции в Церкви. – Через свое несчастье они воспринимают мир, из него черпают силы. Принять эту тьму для таких людей – единственный способ обрести свободу.

Мы поднялись на Парламентский холм, откуда открывался вид на утопающий в тумане Лондон: Би-Ти-Тауэр, собор Святого Павла, новостройка Канэри-Уорф – одинокая башня посреди города, который в те годы продолжал упорно противиться небоскребам.

– Почему вы не играли на сцене? – спросил я. – Вы же потрясающий актер.

– В мои годы, – сказал он, опершись на каменный постамент у вершины холма, – Церковью заправляли Инграм и Сан, ни о каких комитетах никто и не слышал. Сану я понравился сразу. Он был уже в возрасте и со своими… скажем так, любимчиками. – Он неопределенно шевельнул бровями. – Произвести впечатление на Инграма оказалось сложнее. «Руки как у гориллы», так он про меня говорил. – Джонатан замахал своими длинными руками, как крыльями мельницы, но тут же остановился, так что, возможно, я это выдумал. – Я отчаянно пытался ему понравиться. Работал над его методом как одержимый, получал выволочки от кафедры сценической речи, прогуливал вокал, половину семестра пропускал балет.

– Серьезно?

– Каждую свободную минуту я готовился к занятиям Инграма. Не знаю, был ли от этого прок, он никогда никого не хвалил. На последнем курсе началась работа над выпускным спектаклем. Должно быть, Сан позволял Инграму вытворять над собой ужасные вещи, потому что меня взяли на роль Кассия в «Юлии Цезаре». Те репетиции оставили самые яркие воспоминания в моей жизни. Не только из-за влияния, которое они на меня оказали, но и из-за того, как Инграм работал с другими актерами. Он выбрал на роль Марка Антония нищего парня, Омара, и…

– Омара Фокс-Дэниелса? Он учился на вашем курсе?

– Девятая группа. Омар не умел стоять на сцене неподвижно. Постоянно дергался. Исправить это можно было массой способов: связать ему руки, перебивать, если он начинает шевелиться. Но вместо этого, зная, что у него за душой ни гроша – в те времена учебу оплачивало государство, так что бедняков среди нас было гораздо больше, – так вот, зная о его ситуации, Инграм начал приносить на репетиции сэндвичи со всякими деликатесами. С бужениной, форелью и каперсами, с курицей. Если Омар начинал суетиться, Инграм раздавал сэндвичи остальным актерам и заставлял есть на глазах у Омара. Со временем он перестал дергаться.

– И теперь Омар Фокс-Дэниелс вообще не двигается в кадре, – сказал я.

К нам подбежала бордер-колли, начала виться вокруг ног Джонатана. Покосившись на меня, он нагнулся потрепать собаку по голове, и та радостно поскакала дальше.

– Вы вдохновились тем, как он меняет студентов, и тоже захотели преподавать?

Джонатан глубоко затянулся сигаретой и, как дракон, выдохнул облако дыма.

– Через девять месяцев после выпуска Сан передал, что Инграм хочет меня видеть. У меня как раз закончился на редкость паршивый сезон в Колчестере, и я надеялся, что он хочет познакомить меня с кем-то из своих знакомых, но он сказал, что умирает. Рак горла. Всю жизнь дымил, как военный завод. – Он щелчком отправил сигарету на землю, раздавил каблуком в лиственную кашу. – Мне предложили стажироваться под его началом, чтобы в будущем занять его место. Инграм и Сан увидели мою веру в их методологию и надеялись, что я стану ее хранителем.

– И вы согласились, хотя мечтали стать актером?

Он смерил меня апатичным взглядом.

– Меня выбрали. Это большая честь. Я ни секунды не сомневался и ни секунды не жалел о своем решении.

Зимняя сырость просочилась под свитер, позаимствованный у Джонатана, и я начал кашлять. Он с неожиданной силой похлопал меня по спине, снял шарф и обмотал его вокруг моей шеи.

– Пошли, – сказал он и начал спускаться с холма.

– Ницше говорил, что мы убили Бога, – произнес он на тропинке, ведущей к Кенвуд-хаусу. – «Разве величие этого дела не слишком велико для нас? Не должны ли мы сами обратиться в богов, чтобы оказаться достойными его?»[13]

Он шагал широко, и его тени бежали за нами суетливыми жуками.

– Кто мы без Бога, вот что он имел в виду, по моему разумению. Мы, люди, как биологический вид. На что мы способны без него с нашей способностью мыслить и верить, с нашей безграничной любовью? Со смертью Бога мир пришел в упадок, сомнений нет. Но если найдется предмет, в который можно вложить всю свою веру, всю свою любовь, если найдется цель, которой можно посвятить самое себя, то мы сможем жить ради чего-то большего, чем наши мелкие эгоистичные желания, и в этом, на мой взгляд, и заключается последний из доступных нам способов попасть в рай.

На следующий день Джонатан повел меня за рождественским подарком. Он постучал по опущенным ставням магазинчика на Эссекс-роуд, и турок по имени Менем впустил нас внутрь. Интерьер магазина напоминал съемочную площадку фильма ужасов. Стены были увешаны чучелами животных, когтями, клыками и даже плавниками, угрожающе растопыренными в нашу сторону.

– Мы ищем Йорика, – пояснил Джонатан, и Менем поглядел на меня с каким-то новым интересом.

Он потянул за шнурок, и в подсобке, загроможденной желтоватыми скелетами животных, вспыхнул свет. Повинуясь жесту Джонатана, я прошел внутрь; справа птицы, слева дикие звери и черепа каких-то животных покрупнее, вроде коров, у самого пола – здоровенный череп то ли оленя, то ли лося. У дальней стены в шесть или семь рядов выстроились человеческие черепа.

Я подошел ближе и начал их рассматривать. Тень Джонатана у меня за спиной шевельнулась.

– Что я ищу? – спросил я, пытаясь представить складки кожи на лбах, глаза в глазницах, крючковатые носовые хрящи.

– Текст.

– Увы, бедный Йорик! Я знал его, Горацио; человек бесконечно остроумный, чудеснейший выдумщик.

Я увидел его среди мелких млекопитающих. Дастин. Метис джек-рассел-терьера, принадлежавший нашей соседке в Киппаксе, старушке по имени Рейчел. Она платила мне «Кит-Катами» за то, что я выгуливал Дастина. Мы с ним часами бродили вдоль берега Эра до самого Аллертона. Когда мама болела, Дастин устраивался в складках ее засаленного халата, а когда ей стало хуже, часто прибегал без приглашения и караулил под дверью в надежде ее увидеть. После ее смерти он несколько часов обнюхивал диван, не понимая, куда она подевалась. Отец пошел к Рейчел и потребовал, чтобы она закрывала собаку в доме. Через пару лет Дастин умер.

Я взял череп, заглянул в глазницы и очутился на лужайке рядом с домом, где мы с Дастином играли в мяч. В ушах зазвучало мамино пение. Низкий голос с хрипотцой, переходящий в высокое вибрато вроде птичьей трели. До моего рождения она была певицей. Пела в хоре, выступала в пабах и на свадьбах. На одной из таких свадеб познакомилась с отцом – он был другом жениха. Она называла это «похоть с первого взгляда». В какой-то момент ее даже пригласили в настоящую группу из тех, что ездят в туры. Но потом мама забеременела, и группа нашла ей замену, а спустя пару месяцев после моего рождения то же самое сделал отец.

Завсегдатаи «Старого дуба» порой уговаривали ее спеть под фортепиано, и лишь в эти редкие минуты миру случалось увидеть ее талант. У нее был врожденный дар. Она никогда не развивала его, нигде не училась. О ней забыли все, за исключением, может, пары десятков человек в глубоком захолустье. Невероятные способности, растраченные впустую. Я почувствовал ее ладонь в своей, ее волосы закололи мне щеку, как карамельное гнездышко.

Джонатан наблюдал за мной, и в свете голой лампочки в его глазах отражалось нечто напоминающее гордость. Он вернулся к Менему и купил мне череп.

На следующий день мокрота ушла. Джонатан разрешил мне курить, когда мы работали над сценой в комнате королевы. Он читал за мать Гамлета, Гертруду, с чувственностью, которой я совершенно от него не ожидал, внутренний конфликт сочился из каждого слова. Мною он, однако, остался недоволен.

– Как умерла твоя мать? – спросил он, остановив меня посреди строки, где я говорю Гертруде, что она спит с моим дядей «в гнилом поту засаленной постели». Утро выдалось пасмурным, и казалось, что за окном еще ночь; лампа в абажуре, расписанном под мрамор, отбрасывала на плечо Джонатана золотистое кольцо света.

– От рака.

– Это неправда. – Он снова говорил мягко, не произнося, а почти выдыхая слова.

Рот наполнился слюной.

– У нее была… органная недостаточность.

– Сколько ей было?

– Тридцать один.

– Органная недостаточность в тридцать один год?

Я знал, что он знает, но хочет, чтобы я сказал это сам.

– Она пила, – сказал я.

Напольные часы начали бить одиннадцать. Мы сидели молча, дожидаясь, когда звон прекратится. Впервые в жизни я рассказал кому-то из Консерватории правду.

– Ты лжешь об этом. Почему?

Я впился пальцами в ямки на его честерфилдском диване.

– Наверное, потому что так проще.

– Многие пьют, Адам. Мир кишит алкоголиками. Почему тебе хочется скрыть от всех, что твоя мать пила?

– Просто меньше вопросов.

– У зрителей всегда много вопросов. Они идут к актеру за ответами.

Я неверными пальцами полез в пачку сигарет.

– Посмотри на Йорика. – Джонатан кивнул на череп, стоящий между нами на журнальном столике.

Я взял его в руки и уставился в пустые глазницы.

– Расскажи, что ты помнишь о матери.

– Я… я не знаю.

– Расскажи, какие у нее были глаза.

Я прокашлялся.

– К концу жизни – желтые. Белки пожелтели. Она хромала. Бедренные кости стали очень хрупкие.

– Что еще?

– Иногда она обнимала меня, и тогда я чувствовал, что к чему-то привязан, но чаще казалось, что ее душа уже покинула тело. Она пыталась сфокусироваться изо всех сил, словно увидеть меня было самой важной задачей в мире, но мои очертания расплывались. Я думал, что я прозрачный, как привидения в мультиках. Но она очень старалась.

Я хотел показать ему слезы, но заплакать не получалось, мой голос звучал отрешенно, без эмоций.

– Почему она пила?

– Не знаю.

– Почему она пила?

У меня пересохло во рту, губы не слушались.

– Монолог, – прошептал Джонатан и закрыл глаза.

– Увы, бедный Йорик…

– Быть или не быть.

Я прочел знаменитый монолог. Первую часть – Дастину, остальное – Джонатану. Перепутал слова, но чувствовал такую щемящую тоску, такое черное отчаяние, что, казалось, смерть станет для меня избавлением.

– Вот это, – произнес Джонатан, когда я закончил, очерчивая в воздухе круг и чеканя каждое слово, – вот это и есть метод.

Болезнь отступила, но, когда вечером тридцать первого декабря я шагал по дорожке, ведущей к дому Нины, меня потряхивало. В те времена мобильных у нас не было; мы не переписывались и не справлялись друг о друге каждую минуту. Отсутствие контакта воспринималось не так остро, как теперь, но, не считая записки, с Ниной я связался всего один раз, двадцать шестого: оставил на автоответчике сообщение с поздравлениями и объяснил, что не звонил раньше, потому что слег с температурой. Должно быть, мой внезапный уход вызвал у нее обиду и замешательство. Мое отсутствие омрачило Рождество всей ее семье, развеяло благоухающий корицей дух праздника. Я с тревогой повернул в замке ключ, норовящий выскользнуть из потных ладоней. Мысль о встрече с Ниной приводила в ужас, но ее не оказалось дома.

Лив крепко обняла меня, посетовала на то, как я осунулся, и заварила чай.

– Мы скучали. – В ее голосе звучала неподдельная тревога. – Все. Ужасно скучали.

Из ее уклончивых слов я понял, что, если они с мужем и не догадывались о наших отношениях раньше, поведение Нины в мое отсутствие расставило все на места. Нина уехала в Хайгейт, отмечать Новый год у кого-то из Пацанов. Лив предложила отправиться туда, устроить ей сюрприз – дескать, это мой последний год и стоит провести его среди друзей. Мне немедленно захотелось броситься туда, увидеть ее. Лежа на диване у Джонатана в первую ночь, я обдумывал перспективу вернуться к Нине, обнять ее, сказать, что я тоже ее люблю. Теперь я представлял, как она с блестками на лице пьет из горла бутылки ламбруско и требует, чтобы Пацаны поставили ее диск с «Дэстиниз Чайлд», и в груди разливалось тепло. Я мог бы признаться ей в полночь – да что там, она простила бы меня за сомнения еще до Рождества, потому что Нина была рождена прощать.

Но я знал, что не могу этого сделать. В середине пьесы Гамлета отсылают в Англию. Дядя отправляет с двумя приятелями Гамлета письмо, в котором говорится, что по прибытии Гамлет должен умереть. Он находит письмо, убивает своих друзей и возвращается в Данию, лишенный всяких сомнений, саморефлексии, тревоги за родных и друзей, движимый одной лишь жаждой отмщения. Он возвращается совершенно другим человеком. Так и я, проведя неделю с Джонатаном, словно прошел ускоренный курс боевой подготовки, исправительный лагерь, и теперь чувствовал себя преображенным. Как бы мне ни хотелось увидеть Нину, загладить вину, я понимал, что, поддавшись упоительной безмятежности праздника с Ниной и остальной группой, рискую одним махом уничтожить всю нашу с Джонатаном совместную работу. Сославшись на слабость, я поднялся к себе в мансарду, выдернул из розетки обогреватель и лег спать.

В четыре утра я проснулся и принялся ждать, параллельно работая над текстом. В десять понес Нине чай в качестве мирного подношения. Какое-то время потоптался на пороге, так и не решился постучать и развернулся, чтобы уйти, но скрипучая половица меня выдала.

– Адам?

Я прокашлялся и вошел.

– Привет.

– Какие люди.

Она привстала на кровати, растрепанная до такой степени, что казалось, будто копна волос растет из трех или четырех разных мест. Чай приняла, как воду в пустыне, улыбнулась сонно, но благодарно, разбитая после бессонной ночи, но не желающая этого показывать. Подвинулась на постели, освобождая мне место. Я сел, не решаясь взглянуть ей в глаза.

– Очень драматично получилось, – сказала она.

– Угу.

– Скучал по мне?

– Конечно.

– А я почти не заметила, что тебя не было.

Она развернула меня к себе за плечи и засияла. Не удержавшись, я тоже улыбнулся, до того рад был снова ее увидеть. Коснулся ее щеки, и Нина прильнула к моей ладони, зажмурилась, но в следующую секунду упала назад на подушки, борясь с тошнотой.

– Как же я обозлилась, когда поняла, что ты ушел! В смысле, это, конечно, здорово, что ты решил проведать отца…

Зажмурившись, я попытался представить обстоятельства, при которых мог бы рассказать, где на самом деле провел эту неделю, и тут же понял, что таких обстоятельств не существует.

– Но после того, что ты сказал… Точнее, не сказал…

– Знаю, – перебил я и придвинулся ближе.

Я все еще не мог произнести этих слов. Не знаю почему. Я ни секунды не сомневался, что люблю ее. Больше того: чувствовал, что, скорее всего, буду любить всегда. Но слова бились на дне колодца, не в силах выбраться. Нина выпрямилась, повернулась ко мне.

– Слушай, – сказала она, тяжело сглотнув вязкую слюну. – Боже, голова трещит. Так вот…

– Все нормально, Ни. – Я взял ее за руку.

– Нет, дай скажу. Я все понимаю. Мы друзья, были друзьями, и это все усложняет. А тут еще и… – Она подгребла одеяло к себе, поставила домиком. – Еще и спектакль. Эта роль – настоящее испытание, она требует невероятных усилий, и я понимаю, что тебе сейчас очень непросто. Так и должно быть.

Я стиснул зубы: она говорила так рассудительно, что слушать это было невыносимо. Мне хотелось упреков, хотелось обиды, а не безусловного понимания.

– Но, прошу тебя… – Она взяла мою руку в свои. – Прошу, не забывай, кто ты, Адам. Потому что я твоя главная поклонница, и – я скажу это снова, потому что в прошлый раз мы оба были в говно, – я люблю тебя.

Она заглянула мне в глаза, давая возможность произнести: «Я тоже тебя люблю», которое ей хотелось услышать. Это было совсем нетрудно, но в голове звучали слова Джонатана о смерти Бога, о цели более высокой, чем эгоистичное желание быть счастливым с любимой женщиной. Поэтому я просто наклонился и приник к ее губам долгим поцелуем.

Какое-то время мы сидели рядышком на кровати, и, хотя Нина уютно пристроила голову у меня на плече, между нами зияла пропасть, в воздухе висело облако настороженности. Я шарил взглядом по нежно-розовым обоям, зеркалу с подсветкой над туалетным столиком, плакатам с бродвейскими мюзиклами, открытками с Джуди Денч, Мэгги Смит на сцене. Это была комната фанатки. Сколько раз она называла себя моей главной поклонницей, сколько раз восхищалась моей работой и убеждала, что мне нужно больше верить в себя. «Друзья тебе враги, а враги – друзья», – сказал Джонатан в тот день под рододендроном. Нина оживленно пустилась пересказывать события новогодней ночи и все, что пошло не так. Во мне всколыхнулось раздражение из-за ее поверхностности, а следом – чувство вины за подобные мысли. Эта новая двойственность сбивала с толку, но я постарался запомнить ощущения. Я знал, что они пригодятся в сценах с Офелией.

Через два дня начался новый семестр. Я вошел в Церковь, и глазам стало больно: все казалось слишком ярким, словно в процессе монтажа кто-то выкрутил насыщенность на максимум. Мои одногруппники скакали по коридорам, как пинбольные шарики, пестрые, шумные, счастливые от долгожданного воссоединения. Создавалось ощущение, что все праздники они провели вместе, потому что границы прежних компаний размылись – остались только они и я. Я смотрел, как Анна К., Джеймс и Бен полуголые болтаются у входа в раздевалку, как Пацаны сдергивают с ребят боксеры и щелкают девчонок бретельками лифчиков, будто подростки в летнем лагере. Преисполнившись отвращения, я завертел головой в поисках Нины, рассчитывая на ее поддержку, но тут из раздевалки донесся ее веселый визг, и в коридор под радостный рев окружающих выбежал Патрик, несущий Виктора за пояс балетного бандажа. Я увернулся от них и посмотрел на Нину – та, запрокинув голову, хохотала над этим школьным идиотизмом, который мы раньше презрительно обсуждали в поезде по дороге домой. В попытке оградиться от праздничной атмосферы я направился к своему шкафчику в дальней части вестибюля и только что не забрался внутрь, пока переодевался. Когда я выглянул из-за дверцы, рядом стояла Ванесса.

– Папа про тебя спрашивал, – сообщила она небрежно, словно вовсе не наслаждалась ролью посланницы, несущей благую весть, и поманила меня за собой в сторону балетной студии.

– Я думал, он уже встречался с Патриком, – сказал я, стараясь не отставать.

Отец Ванессы редко брал под крыло недавних выпускников, но чтобы сразу двоих? Такого не случалось никогда. Ванесса открыла дверь второй студии, где наш педагог по балету, Бемпе, занимался пор-де-бра перед зеркалом; часть однокурсников уже разминалась у станка.

– «Гамлет» – единственная пьеса, которую знают в индустрии. Патрик, конечно, душка, но при всех многочисленных недостатках моего папаши одного у него не отнять: он всегда выбирает лучшего.

– Какое счастье, что нам с вами даны руки, друзья! – воскликнул Бемпе, поворачиваясь к классу.

Никто не мог привыкнуть, что в его теле, высеченном из мрамора, заключен такой тоненький детский голосок. Во всей Церкви не было человека светлее Бемпе; он боготворил человеческое тело и природные формы и все выходные проводил в Эппингском лесу, танцуя с деревьями.

– Сегодня у нас па-де-де, – объявил Бемпе и заскользил к магнитофону. – Разбейтесь на пары.

Подняв брови, Ванесса протянула мне руку. Я покосился на Нину – та стояла у станка и хихикала о чем-то с Анной Т. Заметив меня с Ванессой, она неуверенно улыбнулась. Я взял Несс за руку. Кажется, мы впервые работали вместе, но когда я вывел свою партнершу в центр зала и ноздри защекотал маслянистый аромат ее дорогих духов, меня охватило чувство тихого превосходства над присутствующими. На Нину я старался не смотреть.

– И что ты ему сказала? – спросил я спустя несколько минут работы над основными элементами, поддерживая Несс, пока она шагала ко мне на пуантах. Она опустилась в па-де-ша.

– Что у тебя есть потенциал. Он хочет с тобой познакомиться.

От перспективы встретиться с Аласдером Никсоном меня бросило в жар. Он представлял кинозвезд, легендарных актеров театра. Среди его клиентов не было посредственностей – только мастера, играющие в пьесах, которые определяют эпоху, и фильмах, которые становятся классикой. Сперва Джонатан, теперь Аласдер – с такой поддержкой у меня будет возможность заниматься той самой работой, ради которой Инграм в свое время основал Консерваторию. Я смогу стать кем-то.

Среди элементов был высокий подъем, переходящий в нырок, который исполнялся под невыносимо медленную музыку. Я поднял Ванессу, тоненькую, как тростинка, так высоко, насколько хватало сил, а затем опустил к самому полу. Мы застыли почти горизонтально, параллельно друг другу, глаза в глаза, и я почувствовал жар, скрытый за ее невозмутимой наружностью. Мои руки дрожали от напряжения, и Несс поднялась чуть раньше положенного, позволив мне сохранить лицо. Мое внимание привлекли Джеймс и Нина – они дурачились, пародируя сцену из «Грязных танцев», пока не рухнули на пол вместе, рыдая от смеха. Несс посмотрела на Нину, вымученно вздохнула. Положила руку мне на плечо, а когда музыка закончилась, пожала его.

Перспектива знакомства с Аласдером манила меня, как морковка ослика, и я с новыми силами окунулся в репетиционный процесс. Первые несколько недель мы подбирали ключи к своим персонажам, подглядывая за ними в минуты, когда те оставались наедине с собой. Патрик до тошноты колотил боксерскую грушу, пробуждая в себе ярость Лаэрта; Джеймс нанес мудреный макияж, исследуя идентичность своего актера-короля; Нина – возможно, подсознательно реагируя на платоническую природу наших отношений – перевязала грудь: в ее интерпретации Гильденстерн подавляла собственную феминность в угоду мужчинам при дворе. Все взялись за дело всерьез, и, похоже, Джонатан был приятно удивлен.

Когда очередь дошла до меня, я торжественно поднялся на сцену. Остальные расселись позади Джонатана полукругом; предвкушение сгущалось под потолком, как клубы дыма. Я уселся на край сцены и какое-то время ничего не делал, позволяя им как следует себя рассмотреть, попасть под мои чары.

Потом я снял футболку и подошел к зеркалу. Провел рукой по скулам, раздвинул пальцами побелевшие губы, почесал жирную кожу. Я искал мальчика, которым был раньше: одинокого, ненужного, незрелого и наивного, чувствуя, как внутри закипает ненависть. А когда ненависть забурлила, грозя перелиться через край, достал из заднего кармана триммер и начал сбривать волосы. Весь зал дышал в унисон. Я водил триммером по затылку, обнажая череп, и мои глаза становились все шире, сплошные зрачки без радужки. Меньше эпатажа по сравнению с лезвием, но мощнее посыл: физическое отречение от всего, чем Гамлет был до смерти отца, преображение мальчика в мужчину, внутреннее самоубийство. Я оглядел кучу волос на полу; на голове оставалось еще с треть.

– И что это за буквальность уровня начальной школы? – Джонатан поднялся над столом, как диктатор, планирующий завоевание. – Как так вышло, группа двадцать восемь, что каждый из вас сумел отыскать в себе застарелую боль и через действие выразить переживания своего персонажа, а этот юноша, – он прогремел это слово, как разбитый колокол, – предлагает нам шаблонную пантомиму? Ответьте мне. Ответь мне, Гильденстерн. – Он развернулся к Нине, и та вскочила с места. – Какую эмоцию показывал нам Гамлет, твой друг?

Она растерянно поглядела на меня, изнывая от желания помочь.

– Эм… Может, злость?

– Злость! Эмоция детей, героев мыльных опер и недоучек. Да, не сомневаюсь, именно злость нам и показывали.

Прокашлявшись, я спрыгнул со сцены.

– Это была скорбь.

– Скорбь?! Мать допилась до смерти у тебя на глазах…

В груди перехватило; я почувствовал, как его слова медленно доходят до моих одногруппников.

– …А ты предлагаешь нам стрижку?

Я сверлил его взглядом, потрясенный, что он вот так запросто выдал мою сокровенную тайну, но его лицо не выражало ничего, кроме презрения. Нина ошеломленно смотрела на меня, не в силах поверить, что я мог солгать о таком важном факте своей жизни.

– Перерыв. – Джонатан захлопнул записную книжку и вышел из зала. Забытый на спинке стула пиджак всколыхнулся от поднявшегося сквозняка и снова обвис.

В тот день, когда Джонатан рассказал всем, как умерла моя мать, я начал крошиться по краям. После занятия, когда я сидел на кладбище за Церковью, ко мне подошла Нина, и гнев, бурлящий в потайной ямке где-то в области желудка, наконец нашел выход.

– Я бы никогда тебя не осудила. – Она сняла руку с надгробия, на которое опиралась. – Не стоило ничего выдумывать. Тебе не нужно мне врать.

Она потянулась ко мне, но я отдернул руку.

– Говоришь так, будто телика пересмотрела.

– Я просто… Послушай, это ведь не какая-то мелочь. Я могла бы тебе помочь.

– Каким образом? Житейскими советами из журнала «Браво»?

Она судорожно вздохнула, словно увидела труп.

– Не моя вина, что ему не понравилось твое упражнение. – Ее голос дрогнул. Она хотела сказать что-то еще, но развернулась, качая головой, и ушла, оставив меня среди замшелых надгробий.

Весь следующий день всеобщее любопытство давило на меня, как толща воды на огромной глубине. Джонатан освободил меня от утренней репетиции, чтобы поработать с Джеймсом и другими участниками пьесы внутри пьесы. После отеческой заботы, которой он окружил меня на Рождество, его нынешняя холодность ощущалась почти физически. Я коротал время, скукожившись на диване, когда рядом опустилась Несс.

– Откуда он узнал про твою мать? – спросила она.

Ее прямота застала меня врасплох, и я выложил все. Как он нашел меня за Церковью, где я пытался подхватить пневмонию, и пустил меня к себе в дом и как я провел самую вдохновляющую, самую познавательную неделю в своей жизни.

– Я так и не смог рассказать Нине, – закончил я.

– Она тебе не нянька. – Ванесса отвернулась и, задрав голову, задумчиво потерла шею. – Папа знаком с Джонатаном двадцать пять лет, – сказала она ни с того ни с сего, словно что-то в паутине на потолке навело ее на мысль. – За это время он ни разу не бывал у него дома и не знает никого, кто бывал. Но тебя он впустил.

– Чтобы потом втоптать в грязь? Рассказать всем моим друзьям, что моя мать была алкоголичкой?

– Ты сам этого хотел, Адам. Я наблюдала за тобой на занятиях, пока он унижал Патрика и изобретал дюжину способов назвать меня бездушной стервой. Ты смотрел на происходящее, как бедный сиротка – на витрину с игрушками. Ты привлек внимание Джонатана, его безраздельное, неразбавленное, абсолютное внимание, а теперь мечтаешь слиться с мебелью. Ты уж разберись, чего хочешь, придурок.

Я посмотрел на нее, и по коже прокатилась волна кофеиновых мурашек. У меня появилась идея.

– Принесите мне бумагу и ручку, дорогая матушка, – сказал я.

Несс одарила меня своим фирменным выражением, но встала и принесла из своего шкафчика дорогую писчую бумагу и авторучку. Из ближайшей студии вышла Нина и увидела нас вместе. С моего срыва на кладбище мы едва обменялись парой слов. Несс широко улыбнулась Нине, чмокнула меня в макушку и ушла.

Следующие три часа я выписывал фрагменты актерских ролей, чтобы представить собственную версию пьесы внутри пьесы. Я работал над диалогами, вносил правки поверх правок, прописывал отдельные роли, как мог бы делать Шекспир. Первогодки вышли в коридор и остановились посмотреть; это распалило меня еще больше. Я был Гамлетом; ревность, эксгибиционизм, ярость, скорбь кружили во мне, как песок в вакууме. Я был на верном пути: Джонатан хотел, чтобы моя личность растворилась в Гамлете. Он не стремился стать моим другом и конфидентом, он хотел, чтобы Адам перестал существовать. Он презирал Адама. Его презирали все.

До назначенного времени оставалось еще десять минут, но я не сомневался, что Джонатан захочет увидеть результат моих трудов. Открыв двери Зала № 1, я в замешательстве услышал звучный баритон Патрика. Лаэрта в сцене с актерами не было. Я отдернул шторку и увидел его на сцене – он был один; Джеймс и остальная труппа сидели за Джонатаном, а тот стоял перед сценой.

– Что ему Гекуба, что он Гекубе, чтоб о ней рыдать?

Патрик произносил мои строки. «Что за дрянь я, что за жалкий раб», наизусть. Я теребил края бумажки, над которой корпел несколько часов, превращая их в лохмотья, и слушал, как Патрик читает мой монолог. Его манера разительно отличалась от моей. Он опирался на ритм, словно голыми руками корчевал дерево – динамично и, несмотря на поверхностность, завораживающе. Он был похож на бога.

– Зрелище – петля, – произнес Патрик и рухнул на колени, пораженный пришедшей в голову идеей, – чтоб заарканить совесть короля.

Он заметил меня; в его глазах стояла печаль.

Джонатан развернулся и, казалось, ничуть не удивился моему присутствию.

– Адам. – Впервые за несколько месяцев он обратился ко мне по имени. – У меня появились кое-какие мысли насчет вашего спектакля.

Предыдущая главаГлава 8 из 19Следующая глава