Джон Клэр, обладатель длинных золотых кудрей и мешков под глазами, был одним из самых выдающихся поэтов – представителей рабочего класса в Англии. В XVIII веке он боевито воспевал природу и обвинял человека в ее растлении. Но однажды у Клэра украли язык: «Мне раскроили голову, выбрали все сложенные там буквы алфавита, гласные и согласные, и вытащили через уши. И еще хотят, чтобы я писал стихи! Нет, это невозможно». Несколько десятилетий он провел в лечебницах в Хай-Биче и Нортгемптоне, пытаясь вернуть утраченное.
Эксперты говорят, что тревожное расстройство труднее идентифицировать и диагностировать, чем депрессию, поскольку большинству из нас не под силу выразить его словами. Наверняка это связано с защитным механизмом, с гиперактивацией реакций страха, которая превращает нас в дрожащие статуи, не способные произнести ни единого связного слова. Мне тоже раскроили голову и, словно волку брюхо, наполнили ее тяжелыми камнями, сквозь которые речи не прорваться. Поэтому я так пристрастилась к чужому слову. Я читала сумасшедших всех времен, мужчин и женщин, живых и мертвых. У меня полные папки пожелтевших записей, хранящих найденные мною чудеса. Это, несомненно, главное, что я оставлю в наследство детям. Но находить такие свидетельства нелегко.
История безумия слишком часто превращается в историю психиатрии. Сэмюэл Тук[7], сторонник викторианских нравственных методов лечения, человек, освободивший безумцев от железных оков, отвергал, тем не менее, методы лингвистические: «Нет никакой пользы в том, чтобы говорить с ними об их частных видениях… Что касается меланхоликов, то беседовать о причине их состояния было бы весьма неосмотрительно». Сумасшедшим полагалось быть немыми, и лишь немногие, особенно те, кто слышал успокоительное позвякивание презренного металла в кармане, могли нарушить молчание.
Вирджиния Вулф, например, оставила нам удивительно образное и понятное описание тревожного расстройства. «Копошение голодных крыс», так она это называла. «Мучительная волна, набегающая вокруг сердца»; ум, замыкающийся в себе, как «куколка»; «езда на велосипеде с проколотым колесом». Средства против всего этого она предлагала любопытные, способные посрамить целую Александрийскую библиотеку книг по самопомощи: Вулф возвращала себе радость, «срывая травы», отвоевывала покой, «составляя опись людей счастливых и несчастливых», и могла успешно справиться с подавленностью благодаря «необоримому желанию убрать на кухне». Главное же лечение, которое она не раз и не два рекомендовала в дневнике и упорно применяла к себе самой, состояло в умственной деятельности, чтении и особенно письме. Но для того, чтобы стать писательницей, Вирджинии Вулф сначала пришлось стать убийцей.
Она призналась в этом, когда в 1931 году читала лекцию для Национального общества в защиту женщин. По словам Вулф, каждый раз, когда она брала ручку, между нею и листом бумаги вклинивалась призрачная сущность и без конца ее донимала. Это была очаровательная, самоотверженная, а самое главное, непорочная женщина. Она отзывалась на имя «Гений Домашнего Очага» – именно такой дух царил в каждом викторианском доме. Она кричала Вирджинии Вулф: «Будь душевной, будь кроткой; льсти!»[8] – и никогда не обращай внимания на собственные желания. Писательнице пришлось убить ее ради самозащиты. Но это оказалось непростое дело: призрак на то и призрак, чтобы плохо поддаваться умерщвлению, и потребовалось не раз швырнуть в эту сущность чернильницей, прежде чем она исчезла.
Много лет спустя я тоже чувствую соблазн убить. От громады, которую представляла собой беременная я, не осталось и следа. Врачи беспокоятся, так как я почти не ем и теперь такая хилая, что могу просочиться в вентиляционную решетку и пропасть навсегда. Психиатр велит мне взвеситься, я взвешиваюсь и замираю, уставившись на пару цифр. Сколько весит моя тревога? Сколько – живущая во мне призрачная сущность? Я знаю, что если не уничтожу ее и всё, что она породила, то не смогу вернуть себе голос. Пытаюсь узнать ту, которая просит от меня непорочности, услышать шелест ее юбок, биение ее крыльев, почувствовать ни с чем не сравнимый запах, которым я же ее и наделила. Но мне страшно, что если я послушаюсь Вирджинии и швырну чернильницу, если смогу уничтожить призрак, от меня самой ничего не останется.
В течение нескольких недель, пока мои дети живут в роддоме, я хожу на сеансы психотерапии – психиатр предложила мне выразить в словах копошение голодных крыс у меня в затылке. Она хочет дать мне инструменты, чтобы я расправилась с призраками и выпачкала руки в чернилах. Хотя когда мне этим заниматься, если я только ночую дома, целые дни провожу в неонатологии с Давидом и Сарой, а помимо этого бываю разве что в кабинете психиатра в том же больничном комплексе, но ближе к горам, в здании, известном как «бывшая сестринская школа». В викторианскую эпоху нравственное лечение умалишенных предполагало особую архитектуру и пейзаж вокруг сумасшедших домов. Считалось, что красота очень важна для возвращения заблудшего разума на путь истинный. Поэтому примерно в тот период, когда Эмма Ричес впервые попала в Бедлам, его новый глава Уильям Чарльз Худ старался преобразовать уродливый дурдом в пасторальный приют. Он застелил пыльные полы коврами, поставил вдоль холодных стен крепкие книжные шкафы и повесил картины. Постарался устроить вокруг здания газон и клумбы. Кажется, эти идеи не дожили до нашего времени: я шагаю по серым мощеным дорожкам, обрамленным сорняками и колючками.
Несмотря на скромность и даже суровость каморки психиатра, сеансы навевают на меня некоторый покой. В словах собеседницы я не слышу никакого осуждения, а во взгляде читаю, что я неплохая мать. Мне трудно говорить о себе, и я часто перескакиваю на разные политические темы, которые меня беспокоят, и она рассуждает о них без обиняков. Доктор Мунт – специалистка по перинатальному психическому здоровью. Мы беседуем о том, какую печальную роль могут играть происхождение и материальное положение, когда на стольких матерей навешивают ярлык «сумасшедшая», и как ей ежедневно приходится бороться с вопиющей классовой, расовой и гендерной дискриминацией, чтобы женщины не теряли опеку над детьми и их не засасывало в водоворот институционального насилия, из которого так трудно выбраться. Часто говорим о важности человеческого фактора в психиатрии, чему она сама – живое свидетельство.
В разгар вспышки викторианского родильного безумия, когда большинство врачей отличалось авторитарностью, акушер Роберт Гуч прославился добрым отношением к пациенткам. Удивленные современники превозносили его талант устанавливать близкий контакт с «чокнутыми». Гуч не был чужд сексизма, характерного для того времени, и считал, что женщинам от книг один вред, но сумел разглядеть связь между умственной болезнью молодых матерей и тяжелым испытанием, каким становилось для них материнство, и прибавил к обычному лечению щедрую дозу понимания. Возможно, такая необычайная эмпатия происходила из личного опыта Гуча. Он был склонен к меланхолии, к тому же болезнь и смерть неизменно присутствовали в его жизни: жена и дочь скончались с разницей в несколько месяцев, а сам он с юности страдал туберкулезом, который позже приковал его к постели и свел в могилу в возрасте всего сорока пяти лет.
Но у Гуча не было последователей, и потребовались еще долгие годы, чтобы безумиц начали слушать, понимать и проявлять к ним сочувствие. Причем импульсом к переменам стали далеко не страдания этих женщин. Если в ХХ веке в Англии в целом перестали игнорировать монологи сумасшедших, стали побуждать их делиться чувствами и переживаниями, то вовсе не из-за викторианского родильного безумия и даже не из-за волны женских нервных расстройств, прокатившейся по Европе на рубеже столетий. Только когда пришел черед мужчинам страдать от неведомого прежде синдрома, в психиатрии распространился метод слушания, и врачи признали существование травмы за пределами фрейдистской сексуальности.
Во время Первой мировой войны сотни тысяч солдат начинали вдруг бесконтрольно дрожать. Их дрожь ускорялась. Всё тело корчилось. Они шатались при ходьбе. Плакали и кричали. Ничего не помнили. Внезапно слепли, немели, их парализовало без всяких видимых причин. Но эти бойцы никак не могли оказаться умалишенными. Некоторые из них проявили на войне истинный героизм, некоторые были офицерами высоких званий. Словом, никак не вязались с образом сумасброда и дегенерата. Сперва симптомы списали на незаметные увечья, нанесенные нервной системе взрывами, своего рода микрокровоизлияния. Но это лживая версия не выдержала критики: вскоре стало ясно, что виной всему иные раны – раны безумия.
Kriegsneurose, shell shock, obusite[9]. Прозвучало словосочетание «военный невроз», и идеи Фрейда о бессознательном и претворении умственных проблем в физические симптомы подтвердились. Первая мировая война стала апокалипсисом маскулинности. Солдаты попали в положение, похожее на положение их современниц: были совершенно беспомощными и невластными над собственной жизнью. Война – дикое, мужское приключение, которое должно было превратить солдат в героев, – заключила их в такое же узкое пространство, как у любой викторианки, в безумие, исторически овладевавшее пленницами домашнего очага.
Неужели у армии окопных безумцев и домашних безумиц был общий изъян? Гиппократ рассказывает, что, узнав об ужасном помешательстве, вследствие которого фракийский философ Демокрит удалился от людей, он отправился к больному предложить свою многомудрую помощь. Гиппократ застал Демокрита за следующим занятием: тот разделывал тушки животных и без устали рассматривал их внутренности, чтобы понять, где кроется вещество, ответственное за его меланхолию. Несмотря на упорные усилия, он так этого и не понял. Впрочем, попытки отыскать физический источник этой болезни занимают науку по сей день. Мишенью был и остается мозг.
Зенон Китийский, основоположник стоицизма, напротив, считал, что разум скрывается не в мозге, а в трахее, так как оттуда исходит слово, несомненное доказательство здравого мышления. Безумие, таким образом, можно побороть, только пуская в ход голос. И хотя я сопротивляюсь, доктор Мунт полагает, что для меня это единственный путь. Поэтому, когда моих детей выписывают и мы всей семьей пускаемся в непростую дорогу домой, она перенаправляет меня в районную поликлинику, где я буду продолжать психотерапию – в дополнение к лечению препаратами.
На прощание доктор делает последние записи в истории родов: «Продолжаются и неоднократно выражаются навязчивые мысли о собственном здоровье и здоровье детей. Реальность осознает, но есть сомнения насчет сохранности критики. Открепляется от больницы и перенаправляется в центр психического здоровья при районной поликлинике». Однозначного оптимизма в записях не чувствуется, но слова свидетельствуют, что доктор на моей стороне: «Заглядывай как-нибудь с детьми. Мне будет приятно». Потому что я мать и дальше буду матерью. Нормальной матерью. А нормальные матери наносят визиты вежливости. Однажды я причешу детей, нанесу одеколон, красиво одену, натяну шапочки, чтобы уши не надуло, и мы отправимся навестить маминого доктора. Я сообщу доктору Мунт, что они прелесть, уже немножко ходят и даже кое-какие слова говорят. Мои солнышки, скажу я ей.
Когда мы привозим детей домой, я дико волнуюсь, как будто ко мне на прием должны явиться самые выдающиеся дипломаты и от меня зависит мир во всём мире. Я сделала генеральную уборку, ни одного угла не пропустила, нигде ни пылинки. Полила цветы на террасе, чтобы сияли свежей зеленью. Поправила ряд бокалов в буфете и натерла до блеска всё металлическое, что было в доме. Войдя в квартиру, Томас берет Сару на руки, а я вынимаю Давида из люльки и сажусь с ним на диван, обитый гранатового цвета бархатом. Я пристально смотрю на Давида, желая убедиться, что он существует, что из бесплодной пустыни моего живота появилось это создание, которое удивительным образом дышит, шевелится и фокусирует взгляд без всякой подсказки. Такая самостоятельность кажется мне чудом.
Мы с Томасом распаковываем чемодан, в котором полно домашних заданий. Мы должны записывать в табличку информацию о стуле детей и температуре, которую следует измерять во время кормления, каждые три часа. Весят близнецы очень мало, поэтому частота такая. Врачи будут приходить к нам и контролировать, чтобы всё было хорошо. Это похоже на своего рода домашний арест, но осознание, что кто-то следит за моим исполнением материнских обязанностей, даже успокаивает.
Сара заходится плачем. Ей не нравится дома. Я сую сосок ей в рот, но это ее не утешает. Гляжу вокруг и думаю, что зря я с таким тщанием выбирала голубые занавески, цвет какой-то неподходящий, что скрип паркета при каждом шаге, пока я хожу и качаю Сару, отвлекает ее, что свинцовые мешки под моими глазами ее пугают, что прикосновение моих рук слишком грубо для такой тонкой кожи, что во мне и в предметах, окружающих меня в жизни, нет ничего хорошего и что пол под нами сейчас провалится. Томас забирает Сару, и через некоторое время ему удается ее успокоить. Этот сценарий будет повторяться в следующие дни и превратит меня в далекую фигуру на горизонте, махонькую точку в галактике.
В первые дни я ставлю будильник на каждые три часа, чтобы давать детям грудь. Моего молока не хватает, и мы дополняем кормления смесью из бутылочки, которую дает Томас. Мы придумали стратегию, как обмануть Хроноса и обокрасть Морфея. Будем кормить по очереди и таким образом урвем больше часов сна. Но в свою смену я после кормления грудью и из бутылочки должна еще дождаться, когда молока снова поднаберется, чтобы сцедиться для следующего раза. Всё вместе занимает столько времени, что ничего урвать не получается. К тому же одиночество в такие минуты обостряет страхи, и простая смена подгузника превращается в подвиг, с которым я не справляюсь. Боги наказывают меня за дерзость, и при каждом кормлении я всё больше схожу с ума.
Мало-помалу дом обретает черты какого-то мрачного особняка. Во всех комнатах стоит дикий холод, и отопление почему-то не способно их согреть. Растения чахнут, терраса представляет собой царство запустения, где молодцом, несмотря на непогоду, держится только кустик красной китайской гвоздики. Писк комаров, которые неведомо откуда взялись посреди зимы, отдается у меня в ушах воем тысячи бесов. Ночью на стенах виднеются тени, похожие на ползущих к потолку насекомых. Если бы духам было позволено вернуться в мир живых, они, я уверена, выбрали бы мой дом для ночных посещений: нет места страшнее в те минуты, когда я берусь за поставленный градусник и готовлюсь узнать температуру.
Я не могу не думать о еще не случившихся несчастьях. Такое опережение времени – одна из основных особенностей тревожного расстройства. Страдающие этой хворью предвкушают не счастье, а его противоположность. По словам моего психиатра, это потому, что мы, тревожники, в такие моменты бессознательно пробуждаем отрицательный опыт прошлого, способный исказить реальность настоящего.
Но мои страхи родом не из прошлого. Страшная реальность состоит в том, что опасность существует и мне придется совершить невозможное, чтобы избежать ее. Каждая мать, в любом уголке мира, хоть раз да обмирала, вообразив, как под стеклом термометра ртуть рвется вверх. В Древнем Египте матери произносили заговоры, в том числе от лихорадки у детей:
Заговор для узелка,
для малыша, для птички.
Тебе горячо в гнезде?
Ты горишь на ветке?
Пусть мне принесут золотой шарик,
сорок бусин, сердоликовую печать
с крокодилом и с ладонью.
В них защита.
Чтобы укрепить эту оборонительную стену из слов, колыбель обвязывали лентами с изображениями фантастических зверей. Некоторые из них были вооружены ножами и могли убить любого, кто посягнул бы на жизнь ребенка. «Отруби голову врагу, который войдет в эту комнату», – писали на лентах.
Мне приходится быть тысячей ножей, и постоянная готовность к опасности не дает ни минуты покоя. Даже в те короткие часы, когда мне удается сомкнуть глаза, я не способна перестать следить за ритмом дыхания и сердцебиения моих детей. Когда утром пунктуально звонит или приходит моя мама, я только и могу, что слабо выдохнуть: «Я так устала».
Мало кто знает, что первой жертвой трансорбитальной лоботомии была усталая мать. В январе 1946 года Эллен Ионеско, домохозяйка, приехала с шестилетней дочерью к доктору Фримену в Вашингтон. По словам дочери, Эллен находилась в таком подавленном состоянии, что несколько дней не вставала с постели. Доктор Фримен коротко пообщался с пациенткой и, сидя в кабинете, увешанном многочисленными дипломами, записал в истории болезни: «Суицидальные наклонности. Кричит: „Я так устала! Так устала!“ Обращенную речь понимает слабо. Требуется немедленное вмешательство».
Доктор отвел Эллен в комнату со звукоизоляцией и запер изнутри тяжелую дверь. Там он с помощью электрошока ввел пациентку в бессознательное состояние, потом вставил ей под веко инструмент, напоминающий ледоруб, и, постукивая по нему молоточком, через глазницу проник к лобным долям. Быстрым движением иссек часть ткани мозга. Повторил процедуру с другим глазом. Когда через несколько минут Эллен пришла в себя, доктор выдал ей темные очки, чтобы скрыть синяки под глазами, и сказал, что она может возвращаться домой.
Трансорбитальная лоботомия была способом поставить на поток первую версию операции, разработанную португальцем, лауреатом Нобелевской премии, Антониу Эгашем Монишем. Придумал этот способ Уолтер Фримен, молодой врач, поступивший на работу в психиатрическую больницу святой Елизаветы в Вашингтоне в 1924 году. В больнице царила антисанитария, пациенты ежедневно подвергались жестокому обращению. Фримен, невролог по образованию, твердо придерживался мнения, что причина психических заболеваний – физический дефект мозга. Одержимый желанием обнаружить подобные дефекты, он долгие часы проводил в лаборатории, где препарировал мозги, чтобы выяснить разницу между мозгом сумасшедшего и здорового человека.
Именно он первым провел лоботомию по методу Мониша в США и распространил этот метод. По словам Фримена, операции проходили успешно и спасали множество пациентов от пожизненного пребывания в психиатрических лечебницах. Но вмешательство отличалось трудоемкостью, а после Второй мировой войны сумасшедших стало слишком много. Чтобы ускорить этот процесс и тем самым резко разгрузить переполненные американские психбольницы, где почти полмиллиона человек дожидалось операции, Фримен изобрел настолько простой способ ее проведения, что за двадцать минут мог обучить ему любого дурака. Так родилась трансорбитальная лоботомия.
Заделавшись этаким шоуменом, Фримен объехал всю страну: везде он демонстрировал свой гениальный метод и вызывал неизменный восторг у коллег-психиатров. Однажды в Западной Вирджинии он провел лоботомию тридцати пяти женщинам за один вечер. Наиболее известны случаи лоботомии людей из высшего общества, например Розмари Кеннеди, сестры президента, но гораздо чаще ее применяли к маргиналам, безумцам, отвергнутым обществом. В больнице для «цветных умалишенных» города Лейкин, к примеру, Фримен провел более ста пятидесяти лоботомий чернокожим бедным пациентам, чьих имен мы никогда не узнаем.
В середине 1950-х годов были опубликованы первые работы о долгосрочных последствиях лоботомии: многие люди впадали в вегетативное состояние, а остальные испытывали разного рода проблемы психического характера, не позволявшие им жить нормальной жизнью. Медицинские элиты отреклись от лоботомии с тем же пылом, с каким когда-то приняли ее.
Но Фримен не был намерен отказываться от своего революционного изобретения и от славы. Он переехал в Калифорнию и начал проводить лоботомию пациентам иного типа: детям с проблемами поведения. Всего он лоботомизировал девятнадцать человек моложе восемнадцати лет (младшему было всего четыре). К 1967 году за его плечами было больше двух тысяч девятисот таких операций. Последняя состоялась в феврале, причем пациент скончался от кровоизлияния в мозг.
Оставшиеся годы жизни Фримен провел, маниакально колеся по стране и разыскивая бывших пациентов, чтобы доказать: лоботомия, вопреки утверждениям, – не катастрофа. Податель разума искал утешения в сумасшедших.
Мне интересно, повстречал ли он снова Эллен Ионеско и сказала ли она ему, что по-прежнему чувствует себя уставшей. За несколько лет до рождения детей я нашла в одном французском книжном том под названием «Безумная история безумных идей в психиатрии». Это своего рода первая десятка глупостей, совершенных в этой области во имя разума, и лоботомия, безусловно, занимает призовое место. Но тот факт, что ее запретили, не означает, что психиатрия полностью отказалась от контроля над правами пациента. Инвектива психиатра Р. Д. Лэйнга направлена на миллионы психиатрических служб по всему миру: «В лучших местах, где отменили смирительную рубашку, открыли двери и забыли о лоботомии, всё это заменили той же лоботомией, только более тонкой, и транквилизаторами, которые устанавливают бедламские решетки и засовы внутри пациента».
Во время моего первого визита районный психиатр подтверждает диагноз «тревожное расстройство в послеродовом периоде» и рекомендует продолжать медикаментозное лечение. И предлагает мне на время отказаться от профессиональных обязанностей, но я не хочу. В Конгрессе депутатов декретов не бывает. Единственная опция – голосовать дистанционно, но это значит не участвовать в дебатах и заседаниях, оборвать связь с гражданским обществом, которое вообще-то облекло меня доверием. Мы только что взяли штурмом небеса, мы, обычные женщины, прорвались туда, распихали облака и освободили себе место. Я не могу оставить свое кресло в парламенте пустовать. К счастью, правительство еще не сформировано, так что парламентская деятельность пока не так уж активна, и у меня есть передышка. Я надеюсь выздороветь к тому времени, когда нужно будет влиться полностью.
Первым в истории, в 1551 году, медицинское описание послеродовой депрессии дал португальский врач Жуау Родригеш из Каштелу-Бранку. Он упоминает о «прекрасной жене купца Карцинатора», которая, родив ребенка, впала в меланхолию и оставалась безумной целый месяц. Всего месяц, месяц боли и паники – это приемлемо, я бы под таким подписалась, думаю я, душу бы продала, лишь бы так и было. Но выздоровление далеко не всегда настолько стремительно. Уже в ХХ веке доктор Штрекер рассказывал о послеродовом психозе, который продлился семнадцать лет: «В течение десяти лет больная оставалась дезориентированной, заторможенной, нечувствительной и пренебрегала личной гигиеной. Затем последовали чередующиеся периоды буйства и депрессии. На четырнадцатом году заболевания начала говорить; вернулась мимика. Постепенно пациентка стала демонстрировать ясность и живость ума, чистоплотность, любовь к порядку и выказала значительные способности к вышивке и шитью». Возможно, ребенок этой несчастной впервые увидел мать на выпускной церемонии или в день совершеннолетия и спрашивал себя, кто эта безмятежная дама, которая с такой гордостью на него смотрит.
На протяжении истории ускорить изгнание послеродовой депрессии пытались разными методами: от макового сиропа, кровопусканий и морфина до электросудорожной терапии, тех самых голубых разрядов, которые испепелили поэтессу Сильвию Плат, «как пророка под солнцем пустыни»[10].
Сегодня безусловная королева – медикаментозная терапия, поселившаяся у меня на тумбочке в виде упаковки таблеток, обещающих спасение. Во все времена люди пытались понять причины послеродового безумия, но и сейчас, когда мы знаем, что такое ДНК и квантовая механика, они остаются загадкой. В викторианской Англии его с одинаковым успехом списывали на застой молока, на местное раздражение груди или матки, а также на изменения, вызванные родами в сердечно-сосудистой системе. Одни врачи-акушеры считали, что использование в родах щипцов помогает избегать последующего женского безумия, другие же придерживались противоположного мнения. Среди причин фигурировала и большая голова младенца, поскольку утверждалось, будто безумие стартует, как раз когда головка проходит через шейку матки. Сегодня основной биологической причиной считаются гормоны, а в моем случае всё усугубляется предшествовавшей тревожностью, лечением бесплодия и таким количеством психических расстройств в семье, от которого у любого психоаналитика потекли бы слюнки.
Я пытаюсь убедить психиатра, что всё это не имеет ко мне отношения, у меня всё гораздо проще, но и страшнее, как писал Джон Донн, «мы облекаемся в саван в утробе матери нашей, в саван, который растет с нами вместе с мига нашего зачатия»[11], и я видела этот саван, вижу каждый раз, когда смотрю на Сару и Давида. Я сама соткала его, говорю я психиатру, за те месяцы пребывания детей у меня в утробе и не смогла наделить их даром бессмертия.
Какая мать не сделала бы детей непобедимыми, не отдала бы всё на свете, лишь бы они никогда не умирали? Нимфа Фетида, зная, что ее сын Ахилл смертен, в его защиту пустила в ход всё свое хитроумие. В младенчестве она искупала его в водах реки Стикс, дававших бессмертие каждому, кто в них погружался. Но, окуная Ахилла, Фетида держала его за пятку, и эта часть тела, не коснувшаяся волшебных волн, осталась уязвимой. Все материнские старания оказались тщетны, напрасно она наряжала сына как девочку и растила среди женщин, чтобы он не отправился воевать. Во время Троянской войны Парис смертельно ранил Ахилла стрелой в пятку. Пока я задумываюсь, какая у моих детей ахиллесова пята, психиатр смотрит на меня сочувственно и назначает следующий сеанс через неделю.