К книге
Житие преосвященного Смарагда«МАДАМ» Рассказ
87%
«МАДАМ» Рассказ
48

Неловко развернувшись у пристани, катер сел на мель. Было еще очень рано — пятый час ненастного октябрьского утра. Небо, река и близкий берег сливались в одну мокрую и, казалось, бездонную черноту. Катер никак не мог сойти с мели: мотор то яростно, с натугой, ревел, то, стрельнув два-три раза, умолкал. И тогда наступала такая тишина, что было слышно, как в одной из нижних береговых изб, проснувшись, плачет ребенок, как жалобно кричит коза, но это уже совсем далеко — где-то на горе.

Людей на катере, на первый взгляд, как будто и не было вовсе: одними мешками, серыми чувалами неподвижно бугрилась кормовая часть. То и дело налетал мелкий, нужный дождь, сонно шелестел по воде и умолкал так же вдруг, как и начинался…

После бесплодных попыток сдвинуть катер с места, водитель, или, как его шутя называли, капитан, вышел из кабины. Это был еще очень молодой человек с мелкими, какими-то девичьими чертами лица. В черном, блестящем и громыхающем плаще, в надвинутой на брови моряцкой фуражке, он, видимо, желал казаться старше, суровее, но у него это не выходило: слишком молодо звенел голос, слишком резки и шибки были размашистые мальчишеские движения.

— Витька! — позвал капитан. — Да где ж ты есть, черт, заснул, что ли?

— С вами заснешь, — сердито сказал откуда-то снизу Витька. — Чего, опять, что ли, сидим?

— Сидим, — сокрушенно вздохнул капитан. — Давай вылазь, что-то делать надо.

— Ты водитель — ты и делай, — отозвался Витька. — Я кто, господь бог, что ли, — этакую махину с мели стащить? Я механик, мое дело — мотор. А он у меня как часики.

— «Твое дело», «мое дело»! — с досадой сказал капитан. — Хороший бы из тебя бюрократ вышел.

— С вами забюрократишься! — огрызнулся Витька, вылезая из люка. — Да-а… картина! — протянул он. — Кажинный раз, как говорится, на эфтом месте… Что ж, граждане пассажиры, помогнуть, видно, придется — видите дело какое…

— Дело такое, — глухо отозвался из темноты, вероятно, из-под плаща или рогожки, задиристый, хрипловатый тенорок, — такое дело, что понасажали тут вас, дураков желторотых, вот и тыкайся с вами… Половина пятого время-то, это уж где бы сейчас плыли!

— Странно рассуждаете! — вспыхнул капитан. — Будто я для вас специально на мель залез?

— А кто говорит — специально? Не специально, а фарватер не знаешь, кишка, значит, тонка пассажирский катер водить. Ясно?

— Да будет вам, — негромко и примиряюще прогудел чей-то ласковый басок. — Раскудахтались, право…

— О! — воскликнул задиристый. — Не то Степан Тимофев?

— Да а то кто же! — добродушно усмехнулся бас. — Видно, кум, ничего не попишешь, придется помогнуть.

— Об чем разговор! — послышался еще чей-то голос. — Помогнем, конешно. Чего делать-то?

— Ну вот! — повеселел капитан. — Тут и делов-то на копейку…

Пассажиры заговорили, зашевелились, вылезли из-под мешков и рогож, где они хоронились от дождя, и сразу оказалось, что народу на катере довольно много. Смех, шутки, добродушная ругань послышались. Все разделились на две группы, выстроились вдоль обоих бортов и под команду заспанного и сердитого Витьки принялись раскачивать тяжелый, неуклюжий корпус катера. Мотор ревел, надрывался, за кормой, у винта, закипали водяные буруны, но вязкий песок крепко держал, засасывал носовую часть судна, — оно скрипело, дрожало и — не трогалось с места.

— Так! — сказал Витька. — С вами раскачаешь… К правому борту еще пару бы человечков подкинуть… Эй! — заорал он вдруг, кидаясь к куче мешков. — Вас, мадам, это — что, не касается? Вылазь, вылазь, ничего, не сахарная!

— Не хватайся! — грозно сказала «мадам». — А то я тебя так хвачу, что не рад будешь…

Не ожидавший такого решительного отпора, Витька сконфуженно отступил.

— Да я вас, мамаша, нисколько и не хватаю, — пробормотал он, — я вас прошу только: помогните.

«Мадам» молча закуталась в брезентовый плащ и снова как бы окаменела.

— Ну? — неуверенно спросил Витька. — Так как же будем?

— Отвяжись! — сказала «мадам». — Деньги за проезд получил? Получил. Ну, и все. И не приставай.

Витька сердито плюнул, пробурчал: «С вами, с такими, построишь коммунизм, как же!» — и с ожесточением принялся выкликать слова команды:

— Раз-два, навались! Еще раз, навались!

Спустя полчаса катер сошел с мели и быстро, наверстывая потерянное время, побежал вниз по течению. Дождь перестал, сквозь разрывы летучих грязных облаков мутно поблескивала щербатая луна. Река виляла: она то плавно, широким полукольцом, разворачивалась в лесистых берегах, то шла прямо на крутую лысую гору (и тогда казалось, что вот-вот катер врежется в песчаную кручу), но перед самой горой круто забирала в сторону. Предрассветный ветер потянул, срывая последние листья с прибрежной ольхи.

Поеживаясь под сырыми плащами и рогожками, люди теснее прижались друг к другу, но уже не дремали, не молчали, как прежде: работа, движение прогнали ночную сонливость. Почти везде разговор завязался. На носу, на самом ветру, молодежь сбилась, — там, видно, какой-то шутник, говорун объявился: то и дело раздавался хохот. И все, сколько ни было людей на катере, все как бы невидимыми ниточками соединились, у каждого какая-то зацепка с соседом нашлась, только давешняя сердитая «мадам», нахохлившись под брезентом, сидела копной, ни к кому не обращаясь, ни с кем не заговаривая. Сквозь узенькую щелку в низко надвинутом платке виднелась очень белая, прямо-таки как восковая, щека и быстро бегающий, поблескивающий черной смородинкой, глазок.

— Значит, говоришь, заплатила и — шабаш? — подмигнул ей тот, что ругался с капитаном.

«Мадам» молча отвернулась.

Сидевший поодаль Степан Тимофев усмехнулся.

— Ты, кум, не приставай к ней, — сказал он, — укусит. Иди закурим лучше.

— Это чья же такая? — свертывая цигарку, спросил кум.

— Моя, — сказал Степан. — Ай не признал?

— Да признать-то мудрено. — Кум искоса глянул на «мадам». — Первая вещь — закупорилась сильно, а вторая — ведь я и видал-то ее разок, как на свадьбе гуляли… Ну, да тогда, брат, спьяну, все вроде бы мельницей крутилось…

— Вот и да-то! — Степан Тимофев с ожесточением ударил кулаком о кулак. — Вино, стало быть, эта окаянная, будь она неладна! Все, братец ты мой, эти смотрины да сговоры, мать их под лампадку, все с вином да с вином… Залил глазища-то, понимаешь, теперь вот и расхлебывай… На седьмом, понимаешь, десятке какую чепуху начепушил, стыда не оберешься!

— Постой, постой, — сказал кум, — чтой-то я тут ни шута не разберусь.

— Без поллитры не разберешься! — с досадой отмахнулся Степан. — Ну, да ведь и поздно, сказать бы, теперь и разбираться. Разводиться едем, — понизил он голос. — Все. Крышка.

— Разводиться?! — озадаченно протянул кум. — Вон какая, значит, история…

Приподнявшись, он кинул за борт окурок, а усаживаясь снова, долго примащивался, подтыкал под себя каляные полы дождевика. Его, видимо, очень поразила новость, и он все бормотал: «Ну дела… скажи, пожалуйста!»

— Не разведут, — наконец уверенно сказал он, — нипочем не разведут. Ежели, скажут, вам, старым дуракам, потачку давать, так что ж тогда с молодежи спрашивать? А?

— Это конечно, — согласился Степан Тимофев, — в таком деле потачки давать нельзя. Но опять-таки и разобраться надо: какая причина и так дале. Верно, ай нет?

— Верно-то верно, — покачал головой кум, — да что ж за причина? Ну, вижу, баба — соль, табак с горчицей: так ежели из-за бабьего характеру разводить — это пол-Расеи разженить придется.

— «Характер, характер»! — передразнил Степан. — Кабы один характер, так я плюнул да и растер бы. Тут, друг, не об том разговор, тут, понимаешь, копай глубе: баба она какая-то, как бы сказать, такая… ну, несоветская, что ли…

— Несоветская?!

— Да вот именно-то, что несоветская. Я, братец ты мой, так и суду выложу: не-со-вет-ска-я! И — все. И больше никаких.

Какое-то время знакомцы сидели молча. А небо, между тем, все светлело да светлело, на востоке сквозь черную сетку чахлого леска пробивалась желтоватая, с краснинкой, узенькая полоска зари, в темной прорехе, среди растрепанных туч, яркая сверкнула звезда. И весело, дробно стучал мотор, а катер все вилял и вилял по речной дороге, оставляя за собой на серой, холодной жести воды белые, разбегающиеся к берегам, шипящие буруны.

— Так, братец ты мой, и обрисую: не-со-вет-ска-я! — свертывая папироску, взволнованно продолжал Степан. — Ведь какая же вещь получается? Три войны отстукал, за мировую революцию в девятнадцатом кричал, от самого товарища Буденного, из собственных рук, наградные часы получил… а теперь должон я, изволь радоваться, с какой-то буржуйской отрыжкой, ну, прямо сказать, с контрой, под одной крышей жить?! Не-ет, брат, извини-подвинься! Не желаю и не желаю!

— Так ведь бачилы очи, шо куповалы? — ехидно заметил кум.

— То-то и дело, что ни хрена не бачилы, — все из Лизкиных рук сделалось. Все Лизка, все дочурка моя устряпала, шут ее принес из Владивостока! — раздраженно сказал Степан. — Да, по правде, и мне без бабы — край был: как померла старуха, все в упадок произошло, уж не говорю — хозяйство, — коза там, огородишко, — сам, понимаешь, запсел, обовшивел — беда! Ну, мыслишка запала: не миновать жениться, пропаду без бабы. Тут как раз и Лизка объявляется. Я ей, вертихвостке, еще как старуха померла, телеграмму отбил, так она тогда и не почесалась приехать, а как стал я насчет женитьбы соображать — и она вот она. «Вы, говорит, папа, не беспокойтесь, я вам все как есть устрою!» Устроила! — горько усмехнулся Степан. — Теперь и ума не приложу, как это ее устройство расхлебать…

— Их, этих баб, — сказал кум, — медом не корми, уважают сватать.

— Верно, уважают. А у меня, понимаешь, уж дело с одной наклевывалось: аккуратная такая, тихая старушка, бесприютная, я, почесть, уж и договорился с ней. И-их, боже ты мой, как увидела ее Лизка, так и на дыбошки: «Да вы, говорит, что, папа, в уме, ай нет? И старая-то она, и кособокая, и зоб, говорит, у ней какой-то, — нет, нет и нет! А вы, говорит, хоть и в летах, но еще очень видный мужчина, к чему вам, говорит, со старухой валандаться, когда по теперешнему времени невест кругом полно, и мы вам, говорит, такую подберем, что пальчики оближете!» Мне бы тогда ей «брысь!» сказать, а я и разомлел: «Давай, говорю, действуй…»

— На свежинку, значит, потянуло? — рассмеялся кум.

— Стало быть, так, на свежинку, — вздохнул Степан. — И вот пошла у нас, братец ты мой, чистая представления, прямо спектакль, ей-богу! Все лето прожила у меня Лизка, и все лето — смотрины. Как уж она действовала, не могу объяснить, не знаю, но только со всей округи бабы ко мне валом валили, из других районов приезжали, вот как… И ведь верно, молодых было порядочно. Мне, конечно, тогда как заслепило, что все они, поганки, на мою избу да на пенсию зарятся… Хожу, распетушился, стал, понимаешь, тоже примеряться — та не такая, да эта не этакая…

— Во вкус, стало быть, вошел, — ввернул кум.

— Не говори, вспомнить совестно. А тут, прими во внимание, как смотрины — так пол-литра. Все лето, как последний выпивошка, из похмелья не вылезал, забыл думать, из-за чего и огород-то городим, знай себе выпиваю да закусываю. Наконец как-то раз Лизка и говорит: «Ну, папа, говорит, все, пора точку ставить: нашла, говорит, вам кралю. И не стара, и собой хоть куда. Правда, говорит, автобиография мне ее неизвестна, ну, так ей к вам не на службу поступать, какая, говорит, в любовных делах может быть автобиография… Завтра, говорит, смотреть будем». А я уж, признаться, от этих смотрин вовсе очумел. Ну вас совсем, думаю, скорей бы кончать эту канитель! Хожу чисто в тумане: смотрины, сговор — все Лизка действует, а я — пешка пешкой, пока на другой день после свадьбы не очухался. Встал, башка как чугунная, чую — поздно: коза орет, доиться просится, надо в стадо гнать. «Так, говорю, Николавна (ее Прасковья Николавна зовут, — кивнул рассказчик в сторону нахохлившейся «мадам»), так, говорю, надо, говорю, милка, козу доить». А она мне: «Вот еще, говорит, скажите, пожалуйста, какую домработницу нашел! Я, говорит, их сроду не даивала, да и доить не собираюсь!» Так она меня, понимаешь, и срезала. Ах, чтоб тебе, думаю, вот это влип! — «Что ж ты, — шумлю на Лизку, — какую ты мне барыню усватала, что она козу подоить и то не умеет?» — «Фу, — смеется Лизка, — какие пустяки вы, папа, говорите! Что ж такое, что не умеет, — научится!» Да с этими словами вещички свои пырь-пырь в чемоданчик и айда в свой Владивосток. А я и остался как рак на мели, по пословице…

— Научилась? — поинтересовался кум.

— Какой там! — Степан пососал потухшую папироску, чиркнул спичкой, закурил. — Сам доил, — глубоко затянувшись, сказал он. — Сам. Ни к чему она по хозяйству не пристала… Ну, ладно, дальше — больше, узнаю я от ней ее автобиографию. Папаша у ней, оказывается, в царское время в городе ресторан содержал, коммерсант, значит, был. В голодное время от тифу, что ли, скончался. «Ну шут с ним, думаю, это еще беда не беда, сама-то ты кто есть?» «А я, говорит, до войны в Ленинграде жила, цветами занималась, — цветы, то есть, из бумаги делала, — война, говорит, меня в эту вашу проклятую дыру закинула. Я, говорит, кабы не революция, барыней была бы, меня папенька-покойник в гимназию желал отдать… А теперь, говорит, вот, извольте, в жлобихи попала, козу доить заставляют!» Ну, я тактично ей объясняю, что, мол, было — то было, а сейчас давай перестраивайся. Куда там! Завела себе всякой разноцветной бумаги, день-деньской, всю неделю, цветы эти, будь они прокляты, лепит, а как воскресенье — так хоп на автобус — да в город, на рынок…

— По толкучей, значит, части, — сказал кум.

— Ну да, по толкучей. Да ладно бы — цветы, шут с ними, все ж таки, свой труд, но, замечаю, цветы-то у ней — так, отвод глаз. Это в чемоданчике — цветы, а в узелке — батюшки мои! — и лифчики какие-то, и шаленки, и калошки, и мануфактурка, и баретки на меху — чего-чего только нету! «Это, спрашиваю, что же за товар у тебя?» — «Да так, мол, случайные вещи». — «Так кто ж ты, шумлю, такая есть? Спекулянтка ты, и все! Как же ты, мол, так живешь?» — «А это, говорит, не ваше собачье дело! Как хочу, так и живу!» — «Ах ты, говорю, паршивка этакая! Я, говорю, за советскую власть боролся, крови, говорю, своей не жалел, а ты…» А она мне в глаза смеется нахально: «Я, говорит, вас не просила свою кровь проливать, да и советская ваша власть мне, говорит, без надобности. Я, говорит, от нее не столько выиграла, сколько проиграла!» Ну, вот тут-то я и закипел: «Так на черта же, кричу, ты мне нужна такая! Пошла, кричу, ты прочь из моей избе!» — «Ну, говорит». Это мы еще посмотрим, это, говорит, еще развестись надо. Ты, дескать, меня в толчки из дому гонишь, но имей в виду, меня, слабую женщину, советские законы в обиду не дадут!» Ну, не сволочь ли?

Степан Тимофев даже ладошками по коленям хлопнул — так возмутился.

— Да-а, — покачал головой кум, — ничего не скажешь…

Небо снова затянулось серыми тучами, мелкий нудный дождь зашептался с водой. Вдали, сквозь дрожащую, белесую мокрую мглу, на крутой горе показалось большое село. Из люка вылез заспанный механик. Он потянулся, зевнул и, словно еще дожевывая зевок, скучно сказал:

— Так, граждане. Готовьте билеты. Кто не взял — напоминаю…

Предыдущая главаГлава 48 из 55Следующая глава