На реке Воронеже, по крутым зеленым холмам раскинулось древнее наше село Чертовицкое, а по краям его — две горы.
Лет двести, а то и триста назад на одной из них жил помещик — боярин Гаврила Чертовкин. Много позднее на другой горе, версты на полторы повыше чертовской вотчины, обосновался лесной промышленник, по фамилии Барков. Ни тот, ни другой ничем замечательны не были: Чертовкин дармоедничал на мужицком хребту, Барков плоты вязал, — но горы, на которых жили эти люди, так с тех пор и назывались по ним: одна — Чертовкина, а другая — Баркова.
Обе они лысы, обрывисты, обе с каждым весенним половодьем помаленьку в реку обваливаются. Баркова гора — белая, песчаная, с голубой глинкой у подножия, срез у нее точно ножом отхвачен, гладкий, но слоеный какой-то, полосатый, а Чертовкина — та вся глиняная, рыжая, изгрызенная обвалами.
Между горами — цепочкой по холмам — избы, зеленые гривки садов, старое, разгороженное кладбище, где среди покосившихся крестов бродит белая коза, где заросли пахучей полыни над безыменными могилами и, похожая на развеселую пляшущую бабу, растрепанная ветрами ветла…
Горы, холмы, сады, избы, кладбищенские кресты длинной чередой вытянулись вдоль реки, и сверху надо всей этой красотой — просторное небо, то высокое, синее, с лебедиными стаями белоснежных облаков, то низкое, с грозовыми тучами, серое в осеннее ненастье, как небеленый холст. А внизу — река, и в ней то же небо, и кажется, будто село с его холмами, с его глинистыми и песчаными обрывами повисло в воздухе. И все это — такое наше, милое, русское, то самое, нежную любовь к чему мы несем в себе с детских лет, то самое, среди чего мы родились и с радостью живем и за что, если уж потребуется, так и помереть согласны с радостью.
Река виляет туда и сюда, каждый ее поворот — это как новая страница в великой книге природы. Вот вода сделалась красноватой, — тут у нее древесный настой, потому что река длинным заливом уходит в черноту леса. Вот на самой глубине стоят три старые ольхи по пояс в воде. Что такое? Как они забрались сюда? Да очень просто: весеннее половодье подшутило! Вот громадный косяк горы обвалился, точно кусок пирога, ополз вниз на белый песок — вместе с деревьями, травой, цветами, — и уже костер дымится на оползне, разбита палатка, и зеленая лодочка покачивается у нового берега. Вот, наконец, старуха осина, подгрызенная бобром: стоит, не падает, видать, что-то помешало бобру доконать ее, и теперь дожидается она хорошего ветра, чтобы рухнуть в тихую воду, медленно, набухая, утонуть, обрасти зеленой бородой водорослей и сделаться местом летней стоянки ярких, полосатых окуней…
Над самым селом весной и осенью пролетают дикие утки, ночуют в затонах, а то даже и возле крайних изб; часто подсаживаются к домашним уткам, и что за крик, что за тревогу поднимают тогда на реке домашние! Древний дух кочевья, видимо, просыпается в них. Бывает иной раз, что какая-то и не утерпит, увяжется за дикими, да куда ей: тяжела, неподъемиста, пролетит над самой водой, вслед за дикими, метров двести и, обессилев, тяжело плюхается на воду, и до чего же кричит, до чего же тоскует по улетевшим! А те уже высоко над Чертовкиной горой, и все выше, все выше забирают, только крылья посвистывают…
Плывет на черном челночке Харитоныч — искуснейший рыболов и лодочный мастер, человек слабосильный, крохотный, но как легко, как шибко бежит по воде чертовицкий челночок! Задрав кверху голову, глядит Харитоныч на улетающую стаю, посмеивается над домашней уткой. «Не берись не умеючи, — приговаривает он, — всякое дело, брат ты мой, превзойти надо…»
Харитоныч любит потолковать о мастерстве. Он — сам мастер, он с презрительной усмешкой глядит на приезжего дачника, на его дорогие складные бамбуковые удильники, оснащенные замысловатыми катушками, фарфоровыми кольцами, пробковыми рукоятками. Все это блестит, поражает яркостью и дороговизной, но… все это, как говорит Харитоныч, «не в руках и без разума». Сядет такой рыболов со своей великолепной снастью, да и просидит без толку целый день. В садке у него — с десяток мелких плотвичек, окуньки, калинки, чепуха, одним словом. А Харитоныч тут же, рядом, отсидит со своим ореховым хлыстом зорю, и у него на кукане пара отличных судаков, похожая на старое березовое полено щука, а уж если окуни, так один к одному — полукилограммовые красавцы, не окуни — тигры… Что за оказия? Почему же так получается? «Превзойти надо!» — вот в чем дело.
Споро, шибко бежит Харитонычев челночок, и нет на всей реке этой лодочке равных по легкости и послушности, даже по красоте. Харитонычевы лодки далеко за пределами реки Воронежа известны, лодками своими он и его деды прославили родное село: «чертовицкий челнок» — название старинное и само за себя говорит. Настоящий охотник не на чем-нибудь плавает, а именно на чертовицком челноке.
Я упомянул про деда Харитоныча вот почему. Не одну сотню лет из рода в род, от отца к сыну, передавался секрет устройства лодки, и до сих пор секрет этот никто не мог раскусить: сделают как будто и точно, как у Харитоныча, по виду не отличишь, а на ходу — какое же сравнение! То корма в воде утонула, то нос зарывается, и нет в лодке ни легкости, ни проворства, ни надежной осадистости. Почему? Да опять-таки потому, что «превзойти надо!».
Но что особенно хорошо в Чертовицком — это какая-то нетронутость, чистота в природе. Ведь до города рукой подать, ночью в юго-западной стороне стоит зарево от воронежских огней, видны красные глазки телевизионной башни, московское шоссе рядом, — а тут преспокойно пасется олений табунок, оленухи и телята не спеша подбирают под дикими яблонями опавшие, хваченные первым заморозком яблоки, а рогач-вожак замер на песчаной круче, неподвижно, как статуя, стоит, провожает печальными глазами медленно ползущий на течение грузовой катер «Перекат» и длинный, тянущийся за ним караван неуклюжих черных барж.
Как-то раз поставили мы палатку в лесу у Нигочевского затона, хорошо расположились: рюкзаки, одежу развесили на деревьях, постели — в палатку, а ведра два картошки высыпали прямо в траву, у костра. Дело к вечеру, сидим кашу варим. Подходит к нам лесник, — он тут неподалеку старый квартальный столб на новый заменял, — ну закуриваем, конечно, разговор о том, о сем — о рыбе, о погоде, о браконьерах. Вот уж и совсем смерклось, стал наш гость собираться, пожелал счастливой зари и совсем было распрощался, да вдруг увидел нашу картошку и говорит, посмеивается:
— Картошку-то в палатку приберите или на дубок, что ли, подвесьте, а то как бы без харчей не остались…
— Это, — спрашиваем, — как же понять?
— Да так, что аккурат в этом месте кабаниха с поросятами ходит. Набредут на вашу картошку — потуда вы ее и видели… Ну, счастливо оставаться, пойду, — поглядев на ручные часы, сказал лесник, — как бы к передаче не опоздать, нынче по телевизору «Тихий Дон», вторую серию показывают.
То-то мы, еще когда палатку ставили, заметили, что земля кое-где под дубами словно бы вспахана, вся изрыта: это, стало быть, кабаны орудовали.
Картошку, разумеется, по совету лесника мы прибрали, завалились спать и спали крепко, ничего не слышали. А утром глядим — возле костра все взрыто, переворочено; значит, приходила все-таки ночью кабаниха!
Там же, в Чертовицком, еще мне одна женщина рассказывала, как ходила она за сахаром в ларек на Кожевников кордон и как на обратном пути к ней привязался енот.
— Бежит и бежит, что ты с ним сделаешь? Я стану — и он станет, я пойду — и он следом. Вот я повернулась к нему и говорю: «Ну, чего, дурачок, пристал? Чего тебе от меня нужно?» А он, словно бы уразумел, что я с ним разговариваю, и не то чтобы брехнул в ответ, а вроде того: сделал пастью «ам!» — как муху поймал. У меня в кошелке батон был. «Ну-ка, думаю, дай-ка я его угощу…» Отломила горбушку, кинула, а он, верите ли, словно того и ждал: цап горбушку да в кусты. Ну, собака и собака, а еще дикий зверь называется!
Вот какие в этих местах прямо-таки ручные звери, ничего не боятся. И ведь не какая-нибудь у нас нехоженая тайга, совсем нет: очень даже шумно бывает на реке и в лесу, а особенно по субботам и воскресеньям. Столько народу из города понаедет на моторных лодках, на собственных машинах, на автобусах — ну, прямо тысячи народу! Тут и баяны, и гитары, и патефоны, тут и пляски, и песни, и чего только нет! И все бы это хорошо, почему не повеселиться, не отдохнуть на природе? Но есть у этого веселья одна очень плохая сторона: водка, вино текут здесь разливанным морем, и часто от этого человек забывает, куда и зачем он приехал, и вместо благодарности лесу, воде и траве, вместо низкого поклона чудесной природе человек оставляет по себе дурную память: загаженную, притоптанную траву, осколки разбитой посуды, поломанные, примятые кусты и груды всяческого мусора.
И вот с понедельника начинают солнце, ветер и дождь прибирать на реке и в лесу, мыть, чистить, разглаживать, и к субботе все как есть приберут, сделают, как и прежде было. А в субботу — опять понаедут, и снова начинается сказка про белого бычка.
— Разум с дурью борются, — очень верно сказал про это Харитоныч, — и в чью тут пользу ноль — само собой разумеется: природа одолевает. Воздух тут очень чистый и жизнь крепкая. У нас поэтому и старики — знаете, какие долговечные? До ста годов протянет и не охнет.
Харитоныч засмеялся и, поглядев на солнце, сказал:
— Бывайте здоровы, подаюсь ко двору, а то старуха заругает, она у меня — о! — Он восхищенно покачал головой и, оттолкнувшись от берега, закончил: — Крепкая, крепкая у нас жизнь!