Взобравшись наверх, Валиади обернулся. На дне ямы одиноко чернела брошенная тележка. Кто-то из конвойных сорвал Лизино одеяло и, торопясь, кое-как, засовывал его в свой мешок. В спешке он, видимо, не очень-то церемонился: выкинутая из тележки Лизонька лежала на грязной, притоптанной земле — как-то скособочась, с подвернутой головой. Ее высохшие, похожие на белые палки, ноги, заголясь, дико торчали из-под пестренького халатика. Все было так, как и представлял себе Валиади. И он отвернулся и равнодушно подумал, что скоро вот так же будет лежать и он, и это сейчас не показалось ему ни страшным, ни нелепым. Мысль, что он хорошо, на совесть, сделал то, что ему нужно было сделать, успокаивала его и даже умиротворяла. Проходя мимо выстроенных жалких, мокрых и оцепеневших от страха людей, он кивал им головой и ласково, хрипловатым своим баском, повторял:
— Ничего, ребятки, ничего…
— Мольшайт! — сердито крикнул Кинке и сильно, со злобой, ударил Валиади сапогом по коленке.
У Валиади подвернулась нога, он замолчал и пошел дальше, слегка прихрамывая. «Жалко, не знаю я по-немецки, — огорчился он, — хорошо бы выругать этого мрачного дурака… А что если по-нашему?»
И, никогда в жизни не ругавшийся, да и не умевший ругаться, он обернулся к конвойному и с удовольствием выпалил несколько бранных русских слов, о которых он только и знал, что они очень оскорбительны, но смысл их ему был туманен.
— Ну-ну! — удивленно проворчал немец. — Бешеная свинья!
В конце длинного ряда Валиади увидел горбатенькую и длинноволосого старика. Горбатенькая концом платка утирала слезы, а старик словно застыл, заледенел от страха. Видно было, как у него непроизвольно дергается нижняя челюсть.
— Вот вам, — проходя мимо него, усмехнулся Валиади, — ваше наисовершеннейшее…
— Мольшайт! — крикнул Кинке.
— Нет, он определенно сумасшедший, — заметил толстый солдат.
— Знаем мы их! — сказал Кинке. — Это такой народ. А молодец Фольбаум! — засмеялся он. — Догадался перед смертью оторвать у него пуговицу!
— От этого бедняге Фольбауму не легче, — сказал толстый. — Да и вдове его тоже, — со вздохом добавил он.
А Валиади шел и все старался вспомнить, где же он видел небритого старика. На башмаки налипли пудовые лепешки черной, жирной грязи, ноги скользили, болела ушибленная коленка… И еще думал Валиади, долго ли ему так идти, и зачем так далеко, когда можно было бы его застрелить и в яме.
Наконец ему велели остановиться. И тут он вдруг совершенно неожиданно и ясно вспомнил, кто был этот старик. Года два назад Валиади облюбовал для этюда дворик старой кирхи, в которой помещалась баптистская молельня. Сама кирха была неинтересна, хорош показался ему заросший сиренью дворик. Несколько раз ходил он туда писать цветущую сирень и однажды, так просто, из художнического любопытства, зашел в молельню. Там было скучно и голо. На длинных скамейках сидели какие-то унылые люди и такими же унылыми голосами пели плохие стихи. А впереди, как в плохоньком клубном зале, возвышалась небольшая эстрада, над которой висела полоска бязи с грязно-голубой надписью: «Бог — есть любовь». Когда кончили петь, на эстраду вышел старик с длинными волосами и начал скучно и длинно говорить что-то тоже очень унылое и скучное. Вчерашний назойливый утешитель и был тот самый старик из молельни.
В это время Валиади что-то сильно толкнуло в спину, мысль оборвалась, и он перестал жить.
Люди же, выстроенные на краю ямы, услышали сухой треск короткой автоматной очереди и увидели, как медленно, точно нехотя, повалился Валиади и как над его телом нагнулся конвойный и что-то стал делать. Но тут пленным велели собирать вещи и готовиться в дорогу. И они, потрясенные виденным, кинулись надевать свои мешки, так и не поняв, за что немцы убили высокого бородатого старика.
Обшарив карманы Валиади, Кинке ничего в них не нашел, кроме старинных серебряных часов с ключиком, и, выругавшись, сунул их в карман.
— Пошли, — сказал он толстому, который молча стоял в стороне.
— Что ж, колечко-то, неужели не возьмешь? — насмешливо спросил толстый.
— А я и не заметил, черт возьми! — сказал Кинке и с трудом стащил с указательного пальца Валиади кольцо. — Ишь ты! — повертев колечко в руках, усмехнулся Кинке. — Впрочем, что ж, оно ведь железное, — с сожалением добавил он и швырнул кольцо в мокрые кусты почерневшей, увядшей полыни.