За казармой оказалась довольно глубокая, поросшая пыльными лопухами, котловина. Чтобы ловчее было караулить, немцы согнали в нее людей, и в яме сделалось тесно, как в тюремной камере.
Всем хотелось пить, и люди стали кричать: «Воды давай!» Но конвоиры не обращали внимания на крики. Сойдясь на краю ямы, они курили, разговаривали, смеялись. Вскоре послышался треск мотоцикла. К солдатам подкатил тот, с разноцветным лицом, немец, который говорил по-русски и, видимо, был у них за главного. Он слез с машины и некоторое время молча разглядывал пленных. Затем крикнул:
— Внимание! — И правильно, старательно выговаривая русские слова, сказал: — Никто не должен выходить из убежища. Часовой имеет распоряжение стрелять во всякого, кто попытается это сделать. Понятно? Сейчас вы будете иметь воду.
Он повернулся к солдатам, что-то сказал им и, стреляя мотором, укатил.
Конвоиры стали водить пленных к колодцу небольшими группами, по восемь-десять человек. Колодец же оказался мелкий, и вода в нем была плохая — желтая, отвратительно пахнущая жестью и керосином. Однако и такую очень скоро вычерпали до грязи, и приходилось подолгу ждать, пока она снова набежит.
Между тем стало быстро темнеть, небо покрылось тучами, минутный дождик пролетел, простучал по лопухам. И, хотя далеко еще не все успели запастись водой, конвоиры, очевидно побоявшись наступившей темноты, перестали водить людей к колодцу. Они выставили у ямы часового и ушли в казарму.
К полуночи поднялся сильный ветер. Он, точно преследуя добычу, яростно рыскал по степи. Несколько раз принимался дождь, но буря стремительно гнала тучи и не давала ему разойтись. В яме было тихо. Кое-как примостившись, тесно прижавшись друг к другу, тяжелым, болезненным сном спали утомленные люди.
И лишь один Валиади не спал. Когда стало так темно, что конвойный сверху уже не мог ничего разглядеть, Валиади приоткрыл Лизонькино лицо. Сперва он смутно различил одно лишь белое пятно, но понемногу глаза привыкли к темноте, стали угадывать черты лица — брови, чуть приоткрытый рот, прядь волос на лбу. Валиади присел на край тележки в ногах жены, точно так, как сиживал он много раз, когда она лежала дома. Свистел ветер, время от времени швыряя на спящих обломки сухого бурьяна, пригоршни песку… Да еще иногда покашливал кто-то наверху. «Наверно, часовой», — подумал Валиади и сразу так ясно, так отчетливо представил себе всю нелепость происходящего, что вздрогнул даже. В самом деле, какая несуразица и в том, что Лизонька умерла, и что он и несколько сотен других людей загнаны в эту яму, и что наверху, в самом сердце России, по родной русской земле ходит невесть откуда пришедший чужой человек — часовой! Но самое несуразное, самое отвратительное было то, что этот чужой человек имел кем-то данное ему право не выпускать людей из ямы и безнаказанно убивать их, а люди безропотно ему подчинялись и покорно ждали своей участи. И он, Николай Валиади, старый русский художник, никогда и ни перед кем не ломавший шапки, ни разу за всю жизнь не покрививший душой, — он тоже загнан вместе со всеми, и неведомый немецкий солдат сторожит его и может что угодно приказать и даже убить!
Все эти мысли, как столб пламени из-под рухнувшей крыши горящего дома, вырвались разом и ярко осветили тот душевный мрак, в котором все последнее время блуждал Валиади. И ясное утро вспомнилось ему в тихом переулочке, глухой Дрознесс со своими красными и оранжевыми георгинами… и старая береза, так, сдуру, поваленная тупым и злобным Запасом…
И Валиади окончательно понял, что он должен сделать, и сделать не откладывая, сегодня же, пока не забелеет рассвет. Ему стало легко и ясно. Он весело улыбнулся и, поглядев в темноту, хитро подмигнул кому-то.
А там, наверху, табунились черно-серые тучи, ветер все яростнее, все злее посвистывал да в непроглядной тьме все надрывней, все чаще кашлял, видимо, простуженный часовой.