Часы в правлении показывали час двадцать две, потом час двадцать три. Я сидел у окна с двадцати двух часов прошлого вечера. Лампа на столе горела ровно, рамка с Горбачёвым на гвозде была наклонена влево на тот же знакомый угол. Я этот угол за год так и не выпрямил.
Карту района я снял со стены ещё двадцать пятого, расстелил на столе и положил так, чтобы север смотрел в окно. Карандаш лежал на западном краю карты, острым концом к двери. После Семёныча я его не перекладывал. На карте за зиму скопилось кружков — точки, которые мы с Зинаидой Фёдоровной за шесть лет проверяли, закрывали, открывали заново. На западе кружков было больше, чем в любой другой стороне. За западной кромкой шла Сумская область, дальше — Киевская, а ещё дальше, на юго-западе, в двух областях от меня, стоял реактор, про который я знал шесть лет, не от сегодняшней ночи и не от вчерашнего вечера.
На карте я видел не «Рассвет» — видел ветер. Не тот, что сейчас тянул дым от школьной трубы на юго-запад, а тот большой, верхний, который за сутки поведёт облако через чужие области, краем — на нас. Местная роза была северо-восточная, я смотрел её третий день. Верхняя — другая, и она была не моя. Это была вся надежда. Не на то, что не случится. На то, что верхняя сторона не передумает.
Часы стукнули один-двадцать-три. Я перевёл взгляд на минутную стрелку. Сорок секунд тоже прошли. И ещё сорок.
Снаружи было тихо. Темнота за стеклом — обычная. Лай у Самохиных на дальнем конце был ровный, без сбоя. Где-то на дальнем западе ничего не вспыхнуло — потому что я и не должен был ничего видеть. Видеть будут другие, в нескольких сотнях километров; мы здесь — только дышать.
Я сел в кресло. Карандаш не взял. Блокнот закрыл.
В половине третьего пришёл Семёныч.
— Майка, — сказал он от двери.
— Что Майка.
— Успокоилась. С полуночи и до часа стояла мордой в стену, как я говорил. После часа — повернулась, легла. Сейчас спит.
Он постоял у косяка. Снял шапку, повертел в руках, надел обратно.
— Павел Васильевич.
— Сергей Иванович.
— Я к утру буду у себя. Если что — Колька в изоляторе. Под раскладушкой — запасная сумка с пакетами на завтра.
— Хорошо.
Он закрыл за собой дверь негромко. Я остался один. Лампа держала ровно. За окном — ни ветра, ни шагов.
Двадцать шестого апреля у нас было обычное субботнее утро. Я обошёл ферму с Антониной к семи, проверил, как идёт первая дойка после ремонта молокопровода. Антонина смотрела на меня не дольше, чем обычно. Она не спрашивала, почему я ночевал в правлении.
Я ничего не сказал. Только в конце обхода, на повороте у силосной ямы, она остановилась.
— Павел Васильевич.
— Антонина.
— Двенадцать голов вчера остались на ночь. На дальнем выгоне. Сегодня заберу до обеда.
— Не до обеда. До десяти.
Она посмотрела на меня и кивнула.
В девять я заехал к Семёнычу. Колька сидел на скамье у стола, в левой руке у него была картофелина и нож, правая в марлевой повязке лежала на колене. Он чистил медленно. Поднял глаза, увидел меня, остановил руку.
— Палваслич.
— Здорово, Николай.
— Чистим картошку на дезраствор. Сергей Иваныч сказал — два ведра.
— Хорошо.
Семёныч стоял у шкафа. Я подошёл. Он отвёл взгляд на собственные руки, потом перевёл обратно.
— Сегодня?
— Завтра. С утра.
Он наклонил голову.
— Значит, завтра.
Он положил кисет на стол, прямо посередине между журналом отёлов и кружкой молока. Третий раз за всю зиму — я уже знал этот жест. Кисет лёг прямой нитью, бурая полоска на дереве.
— Сергей Иванович.
— Слушаю.
— Сегодня — никаких разговоров с людьми. Кроме обычной работы. Майку — особенно держать. Завтра в семь утра — Колька будет тебе нужен. Возьмёшь ту тетрадь, которую Зинаида Фёдоровна в январе разнесла. По домам — поадресно.
— Возьму.
Колька на нас не смотрел. Он чистил картошку.
— Николай.
— Палваслич.
— Завтра поможешь Сергею Иванычу. Левой рукой носить пакетики по дворам. Сможешь?
Он глянул на свою правую руку, как смотрят на чужую вещь.
— Левой ношу. Согласен.
Я вышел. На дворе фермы пахло свежим сеном, навозом и водой из шланга, которым доярки промывали бетон. Воздух был обычный, прохладный, апрельский. По нему ничего не было видно. Ветер у школьной трубы продолжал тянуть на юго-запад, как и со среды.
К одиннадцати приехал Артур. Он даже не заглушил двигатель. Открыл дверь, махнул рукой в моё окно. Я спустился. Он смотрел на меня одним глазом, второй был прикрыт солнцем — солнце наконец вышло, пятна на лужах загорелись.
— Ну что.
— Завтра.
Он медленно затянулся, выдохнул в сторону.
— Я звонил в Москву. Тимошенко взял трубку, говорил о смете на вторую очередь сепаратора, без задержки. У них там обычное субботнее. Ничего.
— Это пока ничего.
— Знаю. — Он поднял глаза. — Я не сижу. Я готовлюсь. Если завтра у тебя нужно — я к семи в правлении.
— Нужно.
Он погасил папиросу о подошву и сел обратно за руль. Развернулся, поехал в сторону дома. Я смотрел вслед недолго. Дым из выхлопной поднимался и отклонялся на юго-запад. Над школьной трубой шёл такой же.
В одиннадцатом часу я закрыл правление и пошёл домой. На кухне у нас горел свет — Валентина проверяла тетради. Она всегда проверяла до моего возвращения, когда у меня была долгая суббота.
Я повесил пальто, прошёл к раковине, помыл руки. Валентина не подняла голову от тетрадей сразу. Подняла, когда я уже сел напротив.
— Будешь щи?
— Буду.
Она поставила кастрюлю на плиту, разогрела, налила. Я ел. Она поправила красным две ошибки, перевернула страницу, отложила ручку.
— Паша.
— Что.
— Ты сегодня ужинаешь и думаешь.
— Думаю.
— Я тебя не спрашиваю, о чём.
— Спасибо.
Она взяла обратно ручку. Я доел, отнёс тарелку в раковину, поцеловал её в темя и поднялся в кабинет на втором этаже. Свет в коридоре у неё горел до полуночи: в воскресенье у неё не было первой пары. Этот свет я знал как свой. К двенадцати он погас. Я остался в кабинете и до утра не лёг.
Двадцать шестое я выдержал без движения. Не потому, что сомневался, а потому что слишком раннее движение хуже позднего: оно рождает вопрос раньше, чем появляется повод. К утру воскресенья повод — пусть даже устный — у меня уже был, в виде тех же дымов над трубой и того же ветра, которые я мог объяснять чем угодно. Раньше — не мог.
В семь утра двадцать седьмого я собрал в кабинете короткий селектор. Антонина, Кузьмич, Нина, Артур. Зинаида Фёдоровна — у стены, журнал «весенней профилактики йоддефицита по щитовидке на гречишных полях» открыт на странице «апрель».
Я не садился.
— Товарищи. С сегодняшнего и до пятницы — у нас неделя противопожарной готовности. По линии районного отдела сельского хозяйства, согласовано. Антонина: пастбище на южных полях — закрыть до пятницы. Скот — в коровник. Особенно отельные коровы. Зерно из открытых буртов — под брезент к понедельнику, остальное — в склад. Кузьмич: бригаду — по дворам, проверять трубы и выходные колена. Не на поле. Нина: учительская — отменяет уроки во вторник, среду, четверг. По объявлению — ремонт школьных площадок, новый бордюр. Дети — дома. Сергей Иванович продолжает весеннюю профилактику йодом по щитовидке: на этой неделе массово, по селу и по сети.
Антонина смотрела на меня в упор.
— Павел Васильевич. У меня Майка на следующей неделе.
— Майку — внутри коровника. Не на выгон даже под навесом. Тёлка после — туда же.
— Поняла.
Нина положила карандаш на лист.
— Павел Васильевич, по линии районного отдела — у меня бумаги нет.
— Бумага придёт в среду. На сегодня — устное распоряжение председателя по согласованию с Алексеем Петровичем Дымовым. Если кто-то по селу спросит — отвечаешь так. Распоряжение есть.
Я не сказал, что распоряжения нет. Дымов про это пока не знал. Бумага придёт — потому что я завтра позвоню. Если завтра я смогу.
Кузьмич сидел у двери. Кепка лежала рядом на табурете.
— Палваслич. Это что у нас — твоё «гляди в небо» пришло?
— Кузьмич. Я тебе скажу позже. Сегодня — закрой бригаду по дворам, как сказал.
Он не настаивал. Поднялся, надел кепку — не «закрыли», а просто на улицу. Вышел.
Артур остался. Зинаида Фёдоровна — за ним, с тремя экземплярами свежего письма Дымову; третий, как всегда, обратно ей в портфель.
Я повернулся к Семёнычу. Он стоял у дверного косяка.
— Сергей Иванович.
— Слушаю.
— Начинай.
Он наклонил голову, надел кепку, вышел. Дверь закрылась. Я постоял у стола.
Семёныч был у Варвары в восемь сорок. Варвара открыла ФАП в семь — на прививочный журнал. Семёныч принёс ей первую пачку: дети по возрасту, разовые дозы, по росписи в журнале. Варвара переписала фамилии в свою книжку и расписалась за получение в Семёнычевой. Колька понёс по дальнему концу — у него была левая рука и список Зинаиды. Лёха возил тех, кто далеко. Антонина закрывала выгон.
Через час по селу шёл слух: «В районе — пожарная неделя. Велели.» «В районе» было словом, под которое в наших местах помещалось всё. Никто не удивлялся. Бабка Авдотья Ильинична на дворе крикнула в окно соседке: «Машка, ремонт у нас, ремонт. Сиди.» Машка — её правнучка лет шести — сидела.
К двенадцати Семёныч и Колька закрыли центральную улицу. К двум — половину дальнего конца. К шести — всё село. Сеть из пяти колхозов получила телефонные звонки от Зинаиды Фёдоровны: «По обкомовской линии. Профилактика. Сами знаете.» Тополев записал слово в слово. Медведев переспросил один раз. Ивлев согласился.
К четырём пришёл Кузьмич. Он сел на табурет у двери, кепку положил на колени. От бригадного обхода у него на сапогах была сухая глина с дальнего конца — третий день без дождя, к четвергу там уже была пыль.
— Палваслич.
— Что, Кузьмич.
— Я по своей бригаде прошёл. Все по дворам, никто не на поле. Сергея Иваныча видел два раза — у Самохиных и у Грудинина. И ещё у Зуевой Анны Петровны на крыльце сидел, чай ему вынесли.
— Хорошо.
Он постоял.
— Палваслич. Я тебя помолчать спрошу, ты мне ответь молчанием. Это с того дня?
Я не ответил.
Кузьмич надел кепку, поднялся.
— Понял.
Он вышел. Я слышал, как он спустился по ступеням, остановился во дворе, постоял там минуту и ушёл к себе.
В половине седьмого я был один в кабинете. Артур пришёл, сел напротив, не снимая пальто.
— Если не случится — это будет последняя глупость, которую я простил.
Я не ответил.
— Дорохов.
— Что.
— Случится.
Я кивнул. Он встал, вышел. На столе у меня горела лампа, и больше в кабинете не двигалось ничего.
В понедельник в шесть пятьдесят зазвонил городской.
Я снял трубку.
— Бать.
Голос у Мишки был пересохший. Я знал этот голос — у него такой бывал после ночных сессий с однокурсниками, когда они до утра паяли что-то, что не паялось. Только сейчас было не паяние.
— Слушаю.
— Бать. Я в ночь поймал «Голос Америки». Они говорят — авария на украинской АЭС. Реактор. У них пока обрывочно, всё как обрывочно. Швед что-то про повышенный фон у себя.
— Дальше.
— Бать. Я не знаю, что дальше. Я тебе звоню первому. Я даже Олегу ещё не сказал.
— И не говори. Никому из ребят. Слышишь?
— Слышу.
— Из общежития сегодня и три дня — без необходимости не выходи. По делу — быстро. Окна не открывай. Воду — кипячёную, только кипячёную. Если нет чайника — в столовой, в первой смене. Понял?
— Понял.
Пауза. Я слышал, как у него на той стороне что-то скрипело — то ли стул, то ли пол.
— Бать. Ты знал.
Я подержал паузу. Потом сказал:
— Делай, как я сказал, Михаил. Сегодня. Завтра позвоню сам.
— Делаю.
Он не положил трубку. Я тоже. Минуту мы оба молчали в трубках. Потом он сказал «пока» и нажал. Я положил.
На столе лежала карта района. Я взял карандаш — впервые после ночи на двадцать шестое. Поставил маленькую точку у Курска. Не цифру, не имя, не число — просто точку. Чтобы рука что-то сделала. Карандаш положил обратно острым концом к двери.
В понедельник в восемь сорок зашла Антонина — про двенадцать голов с пастбища, которые в субботу не успели завести. Я слушал её отчёт половину уха. Она это видела и говорила всё равно — потому что отчёт надо было довести до конца, иначе он не сошёлся бы у неё в голове.
В половине девятого я снял трубку и позвонил Дымову.
— Алексей Петрович.
— Павел Васильевич. Доброе утро. По обкомовской линии у нас спокойно. Что у Вас?
— Алексей Петрович. Я к Вам по такому вопросу. У нас в районе с воскресенья — неделя противопожарной готовности. Согласовано с РСО. Бумага должна прийти к Вам сегодня или завтра. Я прошу прикрыть её Вашей подписью на нашей стороне.
Пауза.
— Павел Васильевич. Вы понимаете, что просите меня поставить подпись под воздухом.
— Понимаю.
Долгая пауза. В трубке у него было тихо — у Дымова в кабинете всегда было тихо, у него и подстаканник не звенел.
— Дойдёт, — сказал он. И положил трубку.
Я положил тоже. Это была вся моя страховка. Дымов меня прикрыл — потому что за восемь лет я ни разу не звонил ему просить о бумаге, которой нет. Он знал это и без меня.
К двадцати ноль-ноль я сидел у радиоточки. Старый «Рекорд» на полке. Я включил «Маяк» с пятнадцатиминутным запасом. В двадцать один час прошла заставка. Голос диктора пошёл ровный, плоский, без особой интонации.
— На Чернобыльской атомной электростанции произошла авария. Один из ядерных реакторов повреждён. Принимаются меры по ликвидации последствий аварии. Пострадавшим оказывается помощь.
И всё. Сорок секунд эфира. Дальше — обычная сводка: посевная, надои, спортивные итоги.
В дверях стояла Антонина. Я не звал её — она пришла сама, по другому делу, увидела, что у меня радио, села на стул у двери.
Я выключил приёмник.
— Антонина.
— Слышала.
— Завтра — детей дома ещё три дня. Скажи учительской: уроки отменены до конца недели.
Она кивнула. Не вставала.
— Павел Васильевич. У меня Гена в Курске. Третий курс политехнического.
— Окно не открывать. Воду кипятить. Из общежития — только по делу. Сегодня — телеграмму на номер общежития. Тебе Зинаида Фёдоровна оформит.
Антонина встала.
— Я по телеграфу.
На пороге обернулась:
— Спасибо, что Вы вчера сказали «пожарная неделя». А не «авария».
Я не ответил.
Она вышла. За окном правления в этот час было тихо так, как тихо бывает в селе, в котором только что услышали по радио что-то нехорошее. Не паника. Замирание.
Двадцать девятого, во вторник в полдень, городской снова звонил.
Я снял.
— Павел Васильевич.
Корытин в этот раз не «Алексей Палыч». Сразу по имени-отчеству.
— Слушаю, Алексей Павлович.
— У Вас же недалеко. Что у Вас.
— У нас — ровно. Я готовился.
Долгая пауза. Я знал эту паузу. У Корытина их было две: одна — когда он не знал, как сказать. Другая — когда он понял что-то, что менять уже поздно.
— Как готовился, Павел Васильевич.
— Не спрашивайте.
— Не спрашиваю.
Ещё пауза.
— Дорохов. В Москве у нас сейчас все говорят разное и одинаково неуверенно. На этаже — никто ничего не знает. Если у Вас понадобится бумага по той линии, которая в моей компетенции, — я подпишу любую. Не вопрос.
— Понадобится — приду. Сейчас — нет.
— Я Вас понял.
Он положил трубку. Я положил. Городской ещё минуту гудел подключённой линией, потом затих.
Тридцатого приехал Сергей Николаевич. Курский автобус в четыре пятнадцать вечера. Я встретил у конторы. Он вышел с маленьким чемоданчиком и брезентовой сумкой через плечо. В чемоданчике был радиометр. В сумке — ДП-5В, тёмно-зелёный, с круглой шкалой.
— Дорохов.
— Сергей Николаевич.
Мы пожали руки. Он поднял взгляд в небо — оно было низкое и серое, без дождя пока.
— Завтра с утра — по контрольным точкам. По вашему молоку — отдельно, к обеду. Если не возражаете — поужинаю у Антонины и лягу пораньше.
— Антонина поставила картошку и варенец.
— Этого достаточно.
Он ужинал у Антонины и в десять был у себя на раскладушке в гостевой комнате правления. Прибор он сначала оставил у Семёныча, потом забрал назад и поставил на угол моего стола. ДП-5В сел рядом с картой; шкала смотрела в сторону окна.
Карта района вся была в кружках. Я их за зиму не считал. На углу календаря под Горбачёвым держались карандашные точки, восемь штук. Девятая была моя ночь на двадцать шестое — я её поставил, не считая.
Я не садился спать. Лампу не гасил.
Первое мая в селе у нас отменили накануне. Объявление Антонина приклеила на двери клуба: «Демонстрация переносится. Ждите следующего объявления.» Внизу подписала: «Сельсовет, по согласованию.» «По согласованию» в наших местах — слово того же ряда, что и «в районе». Никто не подходил, не спрашивал.
К десяти утра я стоял у окна правления и смотрел на центральную площадь Рассветова.
Площадь была пуста. На столбе у клуба болтался красный флажок — выцветший, второгодний, который не сняли в семьдесят восьмом. На фронтоне школы лозунг «Слава Труду!» с праздничной росписью был накануне снят на хранение, чтобы не висел под облаками. Лозунг снимали в субботу по плану ремонта школьных площадок. Никто бы вслух не сказал, что лозунг снимали по другой причине. У нас это не озвучивали.
В Киеве в этот час по проспекту шли. Я знал это, как знает человек, который про чужой день читал в чужом учебнике. Дети с цветами, бумажными цветами на проволочках, в коротких пальто; матери в белых платках. Воздух у них в этот день — я знал, какой у них там был в воздухе.
В Киеве шли. У нас — никто.
Я простоял у окна полтора часа. Один раз перешёл к столу — за стаканом воды, который Зинаида Фёдоровна ставит каждое утро. Вода была кипячёная, остывшая, с лёгким металлическим привкусом нашего колодца. Я выпил и вернулся к окну. Площадь оставалась пустой.
По дальнему краю площади прошла соседская кошка — серая, с белой грудью, осторожная. У клуба не было ни одного человека. Магазин при правлении был открыт — Зинаида Фёдоровна с утра сказала продавцу быть на месте, как обычно: нечего поднимать вид. За два часа в него никто не вошёл. На крыльце лежали два сложенных мешка, которые завозили в четверг.
Шум доносился только с фермы. Антонина с двумя доярками вела утреннюю дойку. Это был единственный звук в эту смену праздника: тихий гул танка-охладителя и иногда щёлк ковша. На центральной улице — ни машины, ни велосипеда. Лёхин грузовик стоял у фермы под навесом, как в будний.
Спасти страну я не мог. У страны был свой первый секретарь и своё Политбюро, и у них этим утром, я знал, шли разные совещания в разных комнатах, на которых произносились разные слова с одинаковой степенью неуверенности. Спасти село — я мог. У села был я и Семёныч, и Варвара, и Антонина, и Артур, и Зинаида Фёдоровна, и Лёха, и Колька с одной рукой, и запас йодида калия, который мы за зиму с двух каналов привезли, разнесли по журналам и к маю превратили из странной ветеринарной закупки в обычную весеннюю профилактику. И верхний ветер, который не передумал.
Между той пустой площадью и теми киевскими детьми с цветами было расстояние, которое не считают ни в километрах, ни в годах. Я с этим расстоянием теперь буду жить.
В четырнадцать ноль-ноль Сергей Николаевич вернулся с обхода. Семёныч за ним — на ходу разворачивал какой-то лист.
Я отошёл от окна.
Сергей Николаевич положил прибор на угол стола, рядом с картой. Достал свой блокнот.
— Дорохов. У Вас фон в трёх до пяти раз от нормы по контрольным точкам. По молоку с утренней дойки — повышение, но в пределах. Для взрослых — без последствий. Для детей по щитовидке — был бы риск, если бы не йодид. Йодид сработал. Завтра — повторный замер по молоку и по зерну в открытом бурте на тринадцатом поле.
— Хорошо.
— Я тут до пятницы. Прибор оставлю.
— Хорошо.
Он сел у стола. Семёныч стоял у двери. У него в руке был кисет — он его не клал на стол на этот раз. Просто держал.
— Сергей Иванович.
— Слушаю.
— Колька как.
— Толковый. Только пока не торопить. Левой к завтрашнему привыкнет. Носит без устали.
Он подождал. Я тоже.
— Завтра, — сказал он.
— Замер.
Он наклонил голову, развернулся, вышел. Кисет он унёс с собой — не оставил, и обратно не вернул в карман сразу, а нёс в открытой ладони, через двор, до изолятора. Я это видел через окно.
Сергей Николаевич встал, тоже пошёл к двери — выйти покурить. У порога обернулся:
— Дорохов. Что у Вас за человек этот Семёныч.
— Ветеринар.
— Я понял, что ветеринар. У него лицо человека, который что-то понимает заранее. Если он скажет мне завтра «обходи третью секцию» — я обойду.
Он вышел. Я остался один.
Прибор стоял у карты, тёмно-зелёный, тяжёлый, с круглой шкалой. Стрелка лежала на нуле — у него внутри ещё ничего не было. Завтра в семь утра она пойдёт.
Я подвинул прибор так, чтобы шкала смотрела на меня.
Лампа в правлении держала ровно. За окном площадь оставалась пустой.
В Киеве в этот час площадь была не пустая.