К книге
Год урожая 5Глава 13
57%
Глава 13
13

Утро третьего августа в восемьдесят пятом легло на «Рассвет» с тем же низким серым облаком, что и год назад. Я смотрел из окна правления и видел: облако не переменное, оно из той породы, что сидит над полями подолгу. Крюков на крыльце стоял с видом человека, который не сел в это утро завтракать, потому что некогда. Митрич на току пробовал черпак на длинной ручке, тот же, что и в восемьдесят четвёртом; рукоять, правда, другая (старую отдал племяннику в Кузнецовку зимой, я случайно слышал на партсобрании в декабре). Антонина прошла мимо в сторону фермы, кивнула, не поворачивая головы. День длинный, всем не до шуток.

Кузьмич стоял у крыльца спиной к солнцу, кепка ровно — на полпальца от затылка. По его кепке это читалось так: «график держим, но смотрим в небо чаще обычного».

— Палваслич. Я в шесть выехал. Поле семь, пробу взял. Двадцать процентов влажности на ядре. Можно через полтора часа.

Я отметил себе: Кузьмич приехал не пешком, а на велосипеде; машину, комбайн, оставил Андрею. Он ничего об этом не сказал. Это было не сообщение, а предисловие.

— Крюков по графику?

— Крюков по графику. Он сегодня в восемь и тётю Шуру помянет.

Тётю Шуру из райисполкома Крюков поминал каждое начало уборки с семидесятого. Это был его способ снизить внутренний регистр на полтона перед тем, как начать резать смету в ноль. На разводе он действительно её помянул — буднично, без улыбки. Тётя Шура, к слову, в этот день была жива и здорова и отдыхала в санатории «Колос» под Льговом. Очки Крюков снял, протёр платком, надел.

— Начинаем. Поле семь — Никандров. Поле двенадцать — Гришин. Четырнадцатое — Андрей.

Андрей стоял в третьем ряду и слушал, как старшие. Стоял ровно, не складывал руки на груди, не покачивался: после армии стоят так. Я видел это с восьмидесятого, как только он вернулся, неспешная вертикаль в позвоночнике, не от строевой, а от того, что научили ждать.

Крюков закончил перечислять и оглянулся на Кузьмича. У него была привычка передавать слово движением головы, а не голосом, как военные на переправе.

— Погнали, мужики.

Кузьмич сдвинул кепку на полпальца глубже на лоб. «Сегодня осторожнее». Андрей пошёл к комбайну, открыл дверь, поправил зеркало под себя, тем же движением, что год назад, на семнадцатое августа, в шесть часов вечера. Только сегодня он не сел сразу. Стоял на ступеньке, ждал, пока подойдёт отец.

Кузьмич подошёл, ничего не сказал, и Андрей сел.

— Он у меня учится не на рекорд, Палваслич, — повернулся ко мне Кузьмич. — Он у меня учится не падать. На рекорд — это уже потом.

Это была вторая часть фразы; первую он сказал в августе восемьдесят четвёртого: «Дальше — не я; дальше — Андрей». Сегодня она получила продолжение: «не падать». В декабре будет «не молчать», подумал я; в марте — «не уставать»; к будущему августу — «не сомневаться». Но это я уже додумывал за Кузьмича. Кузьмич сегодня договорил ровно столько, сколько считал нужным.

Внутри щёлкнул калькулятор. У хорошего хозяина бригадир — это не должность; это поза. Поза, которую человек принимает не один день, а, как минимум, год. Андрей в этом году принимал её один. Я ему не помогал — намеренно. Кузьмич ему не помогал — намеренно тоже, по предварительной нашей договорённости в декабре. Этот август был его экзамен на «своё». Не «принять у отца», а — «своё». Это разные позы.

Я это видел уже к четвергу первой недели: Андрей сам ставил людей по сменам. В прошлом году это делал Кузьмич; Андрей при нём передавал распоряжения. В этом году — сам. Кузьмич стоял рядом, иногда спрашивал «почему Митяя на второй смене», Андрей отвечал «у него тёща, дочери семь утра нужно в школу собрать», Кузьмич кивал, отходил. Это был самый трудный шаг — не «вести трактор», а «решать, кто завтра не выйдет к семи». Андрей этот шаг прошёл сам.

К одиннадцатому график устаканился. Сводка от Зинаиды Фёдоровны: тридцать два и две средняя, одиннадцать комбайнов, простой по технике три процента, по людям ноль. Ноль был редкостью; Зинаида Фёдоровна это подчёркивала точкой через косую черту в столбце. У неё в графе «по людям» за шесть лет было всего четыре «ноля». В двух случаях из четырёх это означало: я не доглядел, а Антонина и Семёныч доглядели.

Ноль по людям в этом году не был случайностью. Семёныч прошёл свои дворы ещё в июне и июле; Антонина заранее, без разговора со мной, сняла с фермы двух женщин, у которых после июньских правил в семье «пошло»; Артур закрыл по нашим двум магазинам сухой паёк на бригады, чтобы за обедом не было ни повода, ни предмета. Это не называлось подготовкой к уборке. Это ею и было.

В прошлом году у нас не было такого контура. В прошлом году была Кузьмичёва воля и Антонинина запасливость, и этого хватало, потому что в восемьдесят четвёртом ни один Указ ещё не сидел над кассой. В восемьдесят пятом сидел; и каждое его сидение давало нам по два-три простоя, которые мы — четырьмя руками, Семёныч-Антонина-Артур-я, — отнимали обратно из будущего расхода. Уборка шла в поле, но писалась не в поле. Это была первая уборка, в которой я понимал: успех будет складываться из того, чего на поле не видно.

В цифре это сидело как «ноль по людям». В жизни — как Семёныч на велосипеде, в субботу утром, в стороне от магазина, у Колькиного двора, с инструментом в полотенце. Я этого не видел; мне это сказала Антонина мимоходом, между «Митрич ругал двух молокоприёмщиц» и «обед готов».

— Палваслич. — Антонина зашла в правление в первом часу. На белом халате солома и пыль. — Митрич сегодня двух молокоприёмщиц обругал.

— За что?

— За то, что они влажность зерна определяют пальцем. Пальцем — это не определяют. Это нюхают.

— И что?

— И то. Я ему говорю: «Митрич, у меня в коровнике то же самое». А он говорит: «Антонина, у тебя корова, у меня зерно. Зерно памяти не имеет.»

Она сказала это без улыбки, но с той интонацией, по которой я понимал: ей не сердито, ей нравится, что Митрич держит уровень. Митричу шестьдесят два, и в восемьдесят пятом он держал уровень так же, как в восьмидесятом. До восьмидесятого у меня не было оснований сомневаться, что и тогда так же.

— Пусть нюхают.

— Я Митричу так и сказала. Но он велел: «черпак».

— Передай: «черпак».

Антонина, короткое «к работе», вышла.

Около четырёх я заехал на ток. Митрич стоял в брезентовом фартуке (всё тот же, с заклёпкой у плеча, восьмидесятого года), записывал цифры огрызком карандаша на дощечке. Поле семь — четырнадцать и две. Поле двенадцать — четырнадцать ровно. Поле двадцать один (ячмень) — тринадцать и шесть. «Сушим минимально», было приписано в нижнем углу.

— Сегодня без сушки идём, Палваслич. Четырнадцатое попозже, там посмотрим.

— Андрей закроет?

— Закроет.

Митрич сказал это с тем же выражением, с каким год назад говорил про Кузьмича. За год Андрей в Митричевой шкале прошёл из «парня после армии» в «он закроет». У Митрича словарь экономнее Кузьмичёвского ещё на четверть; четыре слова, и это полная характеристика человека.

В четверг пятнадцатого приехал Дымов. На той же серой обкомовской «Волге», без водителя. Я увидел из окна: Лёша во дворе стоял у нашей служебной машины спиной к Дымовской и нарочно не оборачивался. Лёша давно умел ловить мой пас: если я принимаю гостя без подготовки, Лёша сегодня не нужен.

Дымов вошёл, снял светлую летнюю шляпу на обкомовский манер, повесил на стул в углу, сел.

— Алексей Петрович.

— Павел Васильевич. По общей сводке: у Вас тридцать два и две на одиннадцатое. По области среднее двадцать четыре и три. «Рассвет» снова идёт первым.

— Тополев?

— Тополев двадцать восемь. Хрящевское объединение двадцать один. Медведев в районе соседнем двадцать пять.

Я слушал и записывал, не для отчётности, а чтобы занять руку. Когда Дымов диктовал цифры, я писал их в столбик. Кузьмич сказал бы: «привычка, а не работа»; Дымов сказал бы: «инструмент, а не привычка». Оба были бы правы.

— И что Москва?

Дымов замолчал, как умеет замолчать только экономист обкома, когда вопрос прямой, а ответ не структурирован. Положил руки на колени, ладонями вниз. Это была его поза, с которой он начинал не самое приятное.

— Стрельников отчитывается о Вашем хозяйстве. В Москве. По второй декаде.

— Хорошо.

— Я не уверен, что хорошо. Имена там пошли новые. Стрельников упоминает Вас как образец. Кому-то это пригодится. Кому-то нет.

— Кому именно нет?

Дымов отвёл взгляд в окно.

— Алексей Петрович, я не прошу фамилий. Я прошу, куда смотреть.

— Смотрите сами на тех, кто захочет с Вами увидеться. Если в августе или сентябре кто-то приедет «посмотреть Ваш хозрасчёт», скажете, что заняты уборкой. Если приедет в октябре, впустите. Если позовут в Москву, съездите. Если Стрельников захочет, чтобы Вы выступили в Курске на областном, выступите. Если Стрельников сам приедет в «Рассвет», это другая ситуация.

— Какая?

— Та, в которой я бы Вам не советовал быть одному.

Дымов сказал это без ударения, как будто сообщил погоду на завтра, и я понял: год прошёл, год от первого Дымовского визита в августе восемьдесят четвёртого, и Дымов больше не «инспектор экономического отдела». Он мне теперь говорит, что «бы посоветовал», а это другая весовая категория, даже в его кабинетных мерах.

— Спасибо, Алексей Петрович.

— Не за что, Павел Васильевич. Я Вас берегу. На своих условиях. И ещё одно: Стрельников Вам сегодня позвонит. Я выехал отсюда раньше, чем он закончил планёрку. Думаю, к шести он наберёт.

Дымов встал, надел шляпу, в дверях обернулся.

— И, Павел Васильевич. Когда будете отвечать Стрельникову, помните: цифры пусть берёт. Имена лучше без Ваших.

— Помню.

В шесть часов одиннадцать минут, по моим часам, зазвонил телефон.

— Дорохов.

— Валерий Иваныч.

— У Вас тридцать два и две на одиннадцатое. Это лидерство. Я отчитываюсь о Вас в Москве по второй декаде. Вопросов нет?

— Нет, Валерий Иваныч.

— Хорошо. На этом до Курска. Когда позову, приедете. Без водителя.

В трубке пауза. Не его пауза; чужая. Стрельников за полтора года научился делать паузы, в которых слышно, что́ он не говорит. В прошлом августе он этого не умел.

— Дорохов. Москва нынче другая. Имена там новые. Я Вам это говорил в марте. Я Вам это говорю в августе. Я Вам это скажу в октябре.

Снова пауза.

— Не один раз скажу. Вы не торопитесь.

— Я не тороплюсь.

— Вот и не торопитесь.

Он положил трубку. Я отметил себе: за полтора года Стрельников сменил тон с «Дорохов, помните: Вас прикрыли» на «Вы не торопитесь». Это была другая модальность. Не угроза, не союз, а наставление, окрашенное чем-то, что мне было слышно впервые. Беспокойством. Стрельников беспокоится. Не за меня. О себе, через меня.

Домой я пришёл к девяти. Валентина накрывала на кухне; на столе — творог Антонинин, хлеб Бэлы, чай. Катя у себя в комнате читала, дверь была неплотно прикрыта; я слышал, как она перелистывает страницу — медленно, по-Катиному, будто проверяет, что не пропустила.

— Тридцать два и две на одиннадцатое, — сказал я, садясь. — В Курск зовёт.

— Когда?

— Не сказал. После уборки.

Валентина поставила чашку, посмотрела на меня, налила. Цифру она запила чаем сразу, без пауз. С именами — не запивала, я это знал по семидесяти девятому, по восемьдесят первому, по марту восемьдесят пятого. Имён я ей сегодня не привёз: Дымов в обкоме их не называл, Стрельников — тем более. Поэтому ужин шёл ровно.

— Кузьмич?

— Рядом с Андреем. Завтра поле семь. К четвёртому — четырнадцатое.

— А Андрей?

— Андрей закроет.

Валентина кивнула. Слово «закроет» она знала теперь — Митричев словарь незаметно протёк через ферму к ней в школу, как протекает запах сена через любую дверь, если ферма ближе ста метров. Это была её формулировка, не моя; я это запомнил летом восемьдесят второго.

— Кузьмич сегодня — в кабине? — спросила она.

— В кабине. С утра.

— Ему сколько?

— Пятьдесят семь.

— Молодой ещё.

Она это сказала почти теми же словами, что и в августе восемьдесят четвёртого, в этой же кухне, после этого же чая. Но добавила другое:

— Только в комбайне после двенадцати часов на жаре пятьдесят семь — это уже не молодой. И комбайн уже не его.

Она знала. Я ей не говорил, но она знала. У Валентины это давно работало без слов: ферма ближе ста метров, школа ближе двухсот, ток ближе трёхсот; новости приходили к ней раньше, чем я приносил их домой.

— Кузьмич сам решил, — сказал я.

— Он сам решал и в восьмидесятом, когда выходил с операции. А ты ему сам тогда дал отпуск. Вот так и сейчас.

Я не ответил. Валентина не любила, когда отвечают на то, что она сказала «вот так»; в её учительской шкале «вот так» означало точку, после которой ученик может пойти и подумать.

Ивлев приехал двадцать восьмого августа, под вечер. На синем «Москвиче» (не комби, обычный четыреста двенадцатый, неновый), с щербатым крылом справа. Ржавчина на крыле уже подошла под краску изнутри. Он вышел не сразу: посидел за рулём, посмотрел на правление, на крыльцо, на фронтон школы. Я наблюдал из окна. Известный жанр: председатель колхоза приехал, сейчас будет полтора часа смотреть, не показывая, что смотрит, а потом скажет «согласен».

Ивлев был на одиннадцать лет старше меня и на голову ниже. В прошлом году я его видел на областном совещании: тогда он сидел в третьем ряду, не поднимал головы и записывал. Я не понял, кто он. Дымов мне потом сказал: '«Передовой Октябрь", Ивлев, осторожный, медленный, своё хозяйство держит уже шестнадцать лет.»

— Иван Фёдорович.

— Павел Васильевич. Здравствуйте. — Он пожал руку коротко, без давления. — Я не на час. На полтора. Может, на два.

— Сколько надо.

Я повёл его сначала на ток. Митрич в восьмой раз за день мерил пробу. Ивлев это увидел и не задал ни одного вопроса. Через пять минут он сам взял у Митрича дощечку, прочитал столбик, измерил влажность, окинул взглядом термометр на фасаде сушилки.

— Вы сушите минимально.

— Мы сушим минимально.

— А расход на сушку у Вас сколько по тонне?

— Полтора рубля.

— У меня три двадцать.

Ивлев это произнёс ровно, без жалобы. Я отметил: пришёл с цифрами в голове. Это значило, что разговор пойдёт быстрее, чем я ожидал.

С тока я повёл его на ферму. Антонина встретила в проходе коровника, белый халат, платок, без вступлений:

— Иван Фёдорович, Вам творога, варенца, хлеба от Бэлы. На обратную дорогу. Сетка в правлении.

Ивлев не ответил, кивнул. Антонина пошла дальше; отвлекать она не любила.

В правлении я положил перед Ивлевым папку с цифрами по сети, по четырём колхозам, и формой типового договора, который Зинаида Фёдоровна за зиму довела до того состояния, когда его уже можно было показывать. Ивлев читал двадцать минут, не задавая вопросов. На двадцать первой минуте отложил папку, положил руки на стол ладонями вниз, как Дымов утром (мне это совпадение не показалось значимым; так кладут руки многие, кто хочет сесть в разговор крепко).

— С октября я с вами. Не как присоединение. Как сеть. Согласен.

— На каких условиях?

— На Ваших, Павел Васильевич. Я слежу за Вами шесть лет. Я слежу за Тополевым три. У меня шестнадцать лет «Передового Октября». Я знаю, как растёт хозяйство, и я знаю, как его убивает обком. — Он впервые позволил себе паузу. — Я не выдержу одного: обком напрямую. С Вами выдержу. Сеть — это не то же самое, что один в районе.

Ивлев мне рассказал в одной фразе всё, что в обычном кадровом разговоре растягивается на два месяца переговоров. Он боится. Боится, что не переживёт ещё одного совещания в Курске. И этот его страх был мне дорог как капитал; он значил, что Ивлев мне будет говорить правду и через год, и через пять.

— Договор типовой. Подпишем после уборки. На Ваше «согласен» обещаю: никакого присоединения; никакого «Рассвет-Объединённый». Сеть. Хозяйства самостоятельные. Общая закупка. Общий ветеринар. Общий замер. Общий совет, раз в квартал.

— Это всё?

— Это всё.

— Тогда до октября.

Он встал, подошёл к окну. Скользнул глазами по своему «Москвичу» с щербатым крылом, по фронтону школы, по дальнему полю за дорогой.

— Павел Васильевич. Я когда подписываю, подписываю на сторону. Не на Вас лично. Но Вы мне поверьте: на стороне я надёжнее, чем многие.

— Верю, Иван Фёдорович.

Я проводил его до машины. Антонина уже принесла сетку с творогом и варенцом. Ивлев принял её одной рукой, положил на пассажирское сиденье, коротко поблагодарил Антонину, сел за руль и уехал. «Москвич», синий, неновый, с щербатым крылом, переехал колхозную канаву и ушёл в сторону области.

Я постоял на крыльце. Пятый колхоз есть. Не подписан, но есть. С Ивлевым «есть» начинается раньше, чем подпись. С Тополевым «есть» начиналось с «попьём чаю»; с Ивлевым с «я слежу шесть лет». У каждого свой порог.

Поле № 14 закрыли четвёртого сентября. Среднее по «Рассвету» к тому дню — тридцать четыре ровно. Среднее по сети из четырёх (с Ивлевым как пятым, пока предварительно) — тридцать три и одна. По области — двадцать четыре и шесть. Дымовские цифры на одиннадцатое подтвердились в десятых.

К этой дате, четвёртого сентября, у меня было что-то вроде внутреннего спортивного ожидания. Год назад в этот же примерно день Кузьмич взял свой пик: тридцать семь и две. Сегодня его сын должен был взять не пик, а пол. Не сорок, не тридцать восемь, а тридцать четыре. Крепкий старт. «Крепкий старт» — мои слова; Кузьмич сказал бы «не упал». Это было ближе к правде. Андрей в августе впервые вёл бригаду один, и для него «тридцать четыре» означало не «выиграл», а «не упал в первый сезон».

К полю я приехал к двум. Крюков уже стоял у края, со своей дощечкой и часами на тонком ремешке. Кузьмич сидел на пеньке, на том самом, у лесополосы. Сидел, сняв кепку; кепка лежала на колене внутренней стороной кверху. Так делают, когда внутри жара. Но сегодня кепка лежала иначе: внутренней стороной кверху, но ровно, без перевала. Он её не «остужал». Он её отложил.

Андрей вышел из комбайна около трёх. Лицо в пыли, серая полоса на щеке от уха до подбородка. Куртка расстёгнута, рукава закатаны. Подошёл, остановился перед отцом, не сел рядом, стоял.

— Тридцать четыре, — сказал Крюков, не подходя ближе. Очки снял, протёр платком, надел. — Тридцать четыре ровно.

Кузьмич не двигался; только переложил кепку на колене так, что внутренняя сторона повернулась вниз. Этот жест значил: «принято».

— Папа.

Андрей замолчал.

— Сядь.

Андрей сел рядом, на траву, не на пенёк. Между ними был зазор сантиметров в десять — отцовский, не дружеский. Я подошёл и стоял в трёх шагах. Это была не моя сцена. У ГГ, председателя, были на этой сцене две функции: видеть и не мешать.

— Тридцать четыре — нормально. В первый сезон — нормально. Я в первый сезон взял двадцать восемь. Шестьдесят четвёртый, тогда «Колосок». Ты лучше начал.

— Я знаю.

— Знаешь — хорошо. Дальше — учись держать. Тридцать четыре в первый — это «не упал». Тридцать четыре во второй — это «уже умею». Тридцать четыре в третий — это «надо подняться, иначе отстану от своих».

— Понял.

Кузьмич помолчал. Потом, впервые за последний год, обратил взгляд ко мне напрямую. Не в сторону, не мимо. На меня.

— Палваслич.

— Михаил Степаныч.

— Земля — его теперь. Я — рядом.

Это была формула, которую я ждал. Она пришла на восемнадцать секунд позже, чем я её ждал; за эти восемнадцать секунд Кузьмич решил для себя ещё что-то, чего я не знал и о чём он мне не сказал.

— Если что, спросит. Не спросит, не лезу. Это моё решение, не его. Так и запишите в протокол.

— Запишу.

Кузьмич встал. Кепка осталась лежать на пеньке, внутренней стороной вниз. Он шагнул к Андрею — Андрей встал, не дожидаясь, чтобы отец наклонялся, — взял свою кепку с пенька, отряхнул её ладонью и надел Андрею на голову.

Кепка села с зазором: у Андрея голова чуть уже отцовской. Андрей не поправил. Оставил как было.

— Палваслич. Ну вот. Теперь у меня — две кепки.

Он сказал это ровным голосом, без улыбки, без усмешки, и эта ровность была — самая Кузьмичёвская из его реплик за все шесть лет, что я его знал. Не пословица, не «земля покажет», не «не вопрос». Кузьмич, как всегда, сказал бытовое, а вышло больше бытового.

— Пап.

— Ну?

— Спасибо.

— Не за что.

Кузьмич повернулся, пошёл — не к деревне, а к лесополосе, в обход, как ходят вечером, когда хотят пройти один. В правой руке у него ничего не было. Кепка осталась на Андрее.

Андрей снова сел в комбайн закрывать смену; у него ещё было часа полтора до конца. Кепка на нём сидела чуть свободно, но он её не поправил. Повёл машину так, будто так и надо.

Крюков ушёл к Митричу на ток — проверять последние пробы. Антонина повернула с фермы на улицу, на ходу что-то говоря Зое Марковой. Лёша во дворе мыл «Волгу» из ведра. Артур шёл от дома Маруси через ферму, в светло-сером свитере, в руке папка. Лесополоса стояла тихо. День заходил.

В протокол правления я потом запишу: «Поле № 14 закрыто четвёртого сентября, средняя — тридцать четыре. Бригадир — Кузьмичёв А. М. Уборка-восемьдесят пять закрыта». Зинаида Фёдоровна вычитает, поправит запятую, подошьёт.

Про кепку в протоколе не будет ни слова.

А без неё протокол был бы неправдой.

Предыдущая главаГлава 13 из 23Следующая глава